© Г. А. Вайнер (наследники), 2003
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023
Издательство Азбука®
Серийное оформление Вадима Пожидаева
Оформление обложки Егора Саламашенко
Во многой мудрости
много печали;
и кто умножает познания,
умножает скорбь.
Екклесиаст
По законам нынешней жизни,
если в первом акте на стене висит
ружье, значит до начала спектакля
из него уже кого-то застрелили.
Милицейский взгляд на чеховский театр
– Ты очень хитрый парень, – сказал Пит Флэнаган, повернул руль налево, и мы покатили в сторону Трокадеро.
Спорить с ним бессмысленно, как забивать лбом гвозди. Да и вообще разговаривать неохота. Жестяной пузырь машины был заполнен щемящей золотой песней саксофона Птицы Чарли Паркера, протяжной, сладкой, плотной, как облако из сливочного мороженого.
Через окно я рассматривал скачущее отражение нашей машины в зеркальных витринах – черный юркий «ситроен» с проблесковым синим фонарем на крыше. Его тревожный пульсирующий свет был неуместен в этом мягком воскресном утре, еще не увядшем от подступающей жары, от потной людской суеты, не задушенном синеватым угаром автомобильного дыма.
– Я не хитрый, – ответил я Флэнагану, когда мы выскочили на набережную и погнали по правому берегу. – Я задумчивый. По-русски это называется «мудак»…
– Правда? – переспросил на всякий случай Пит, хотя ему было все равно.
– Абсолютно, – заверил я серьезно. – Так и запомни: захочешь русскому сказать приятное, смело говори: вы, мол, месье, мудак… Это русский эвфемизм понятия «доброжелательный задумчивый мудрец».
– Запомню, – пообещал Флэнаган и повторил вслух: – Мьюдэк…
– Во-во! Так и говори…
Слева над рекой торчала Эйфелева башня, на которой полыхало неживыми белыми сполохами электрическое табло – «До 2000 года осталось 534 дня».
И что? Что теперь делать?
Воздетый в безоблачное голубое небо, фигурно скрученный железный перст торжественно и грозно предупреждал ни о чем – если бы там, в туманном небытии, через 534 дня должно было что-то случиться, от нас бы это тщательно скрыли. Мы живем в замечательное время, когда никого ни о чем заранее не предупреждают. А раньше нешто предупреждали? Разве что пророки о чем-то жалобно просили народы. Да кто же их когда слушал? Интернета тогда на нашу голову не было.
– Пит, ты знаешь, что через пятьсот тридцать четыре дня наступит новый век? – спросил я Флэнагана.
– А ты что, считал их? – усмехнулся Пит.
– Нет, я в управлении разведки подсмотрел секретный доклад – они предполагают, что это достоверная цифра. Ну, может быть, пятьсот тридцать шесть… Это ведь никогда до конца не ясно…
– Угу, – кивнул серьезно Флэнаган. – Скорее бы…
– А что случится?
– На пенсию можно будет уйти. Надоела мне наша собачья работа, – равнодушно сказал Пит.
– Да брось ты! Всякая работа – собачья. Не собачий только отдых, – глубокомысленно заметил я. – Но отдыхать все время нельзя.
– Это почему еще? – искренне удивился Пит.
– Отдых превратится в работу. Будешь мне жаловаться: надоел мне этот собачий отдых…
– Дурачок ты, – усмехнулся Пит. – Молодой еще…
Мы уже проехали Дефанс, миновали громаду Большого стадиона, сквозанули на оторут 9 – в сторону аэропорта Шарля де Голля. И от этой утренней воскресной пустоты, от желто-голубого света, окутывающего город золотистой дымкой, от печально-сладкой музыки Чарли Паркера, от никнущей малахитовой зелени бульваров охватывало меня чувство щемящей грусти, смутного ощущения прощания, разлуки надолго, может быть, навсегда.
– Что будешь на пенсии делать, Пит?
– Жена присмотрела домик в Провансе. Там и осядем, наверное…
– А домой, в Шотландию, не тянет?
Флэнаган пожал плечами:
– Там уже нет моего дома… Там – скромный риэл-эстейт. Старики умерли, ребята выросли, разъехались. Приятелей встречу на улице – не узна́ю…
– Тогда покупай в Провансе, – разрешил я. – Буду к тебе наезжать, съездим в Грасс, там дом Бунина…
– Какой-нибудь новый русский?
– Нет, это очень старый русский…
– Богатый? – поинтересовался Пит.
– Умер в нищете.
– Странно, – покачал головой Пит. – Я не видел во Франции бедных русских.
– Оглянись вокруг. Вот я, например…
– Потому что ты – доброжелательный мудрец, задумчивый мьюдэк, – утешил Пит.
– Вот это ты очень правильно заметил, – охотно подтвердил я.
Город уплывал вместе с волшебной мелодией Паркера, которую почти совсем задушил, измял, стер тяжелый басовитый рык турбин взлетающих и садящихся самолетов. Индустриально-трущобная пустыня предместья, нахально рядящаяся под пригород Парижа.
– Я хочу рассказать тебе смешную историю, Пит…
Флэнаган, не отрывая взгляда от дороги, благодушно кивнул, наверное, сказал про себя по-английски: мол, валяй, мели, Емеля…
– Я в школе ненавидел учебу…
– Да, ты мало похож на мальчика-отличника, – сразу согласился Пит.
– На всех уроках я читал… Закладывал под крышку парты книгу – и насквозь с первого урока до последнего звонка. У меня не хватало времени даже хулиганить.
– Много упустил в жизни интересного, – заметил Флэнаган.
– Наверное. Я был заклятый позорный троечник – я никогда не делал домашних заданий и отвечал только то, что краем уха услышал на занятиях, читая под партой книгу. На родительских собраниях классная руководительница Ираида Никифоровна…
– Только у поляков такие же невыносимые имена, как у вас, – сказал Флэнаган.
– Не перебивай! Моя классная руководительница говорила маме: у вас мальчик неплохой, но очень тупой. Тупой он у вас! Тупой…
– Dumb? – переспросил Пит.
– Yes! Dumb, bone head – костяная голова, тупой!
Флэнаган захохотал.
– Вот ты, дубина, смеешься, а мама, бедная, плакала. Спрашивала растерянно учительницу: почему? Почему вы говорите, что он такой тупой? А Ираида Никифоровна ей твердо отвечала: это у вас с мужем надо спрашивать, почему у вас сын такой тупой!
Флэнаган взял со щитка голубенькую пачку «Житан», ловко выщелкнул сигарету, прикурил. Прищурившись, выпустил тонкую, острую струю дыма, покачал головой и сказал решительно:
– Это невеселая история, она мне не нравится…
– У вас, шотландцев, ослаблено чувство юмора…
Машина начала с мягким рокотом взбираться на спиральный подъездной пандус аэропорта.
– Это веселая история, – упрямо сказал я.
– Наверное, у вас, русских, действительно усилено чувство юмора, – пожал плечами Флэнаган.
– Ага! Как рессоры на вездеходе. Иначе не доедешь…
– По-моему, доехали, – сказал Пит, притормаживая у служебного входа.
Я взял с заднего сиденья свою сумку и повернулся к Флэнагану:
– Я рассказал тебе веселую историю. И для меня важную…
– Почему?
– Одна знакомая встретила недавно эту учительницу – Ираиду Никифоровну. Двадцать лет прошло – она старая стала, сентиментальная, все расспрашивала о наших ребятах, у кого что получилось, как жизнь сложилась. И моя знакомая по дурости сказала, что самая яркая, неожиданная судьба вышла у меня. Классная руководительница послушала ее, послушала обо всех моих прыжках и ужимках, вздохнула и подвела итог: «Как все-таки несправедлива жизнь. Ведь такой тупой мальчик был!»
Флэнаган открыл бардачок, достал плоскую фляжку и протянул мне:
– Возьми… Может, пригодится, это хороший деревенский бренди.
– Спасибо, друг…
Я приспособил фляжку в кармане куртки, хлопнул Пита по плечу и вылез из машины. Он наклонился к двери, опустил стекло и сказал:
– Это была невеселая история…
– Нет, это была веселая история, Пит. Просто мы с тобой догадались, что старая карга была права… Пока, дружище! – махнул рукой и, не оборачиваясь, пошел в аэровокзал.
«Ситроен» с резиновым колесным визгом погнал прочь, беззвучно разъехались стеклянные двери передо мной, и я вошел внутрь праздника.
Удивительное гульбище, полное света, музыки, вкусных запахов, веселой и тревожной беготни, экзотических пассажиров – каких-то полуодетых ликующих негров и растерянных заблудившихся шикарных господ. Я вошел в атмосферу звонкого и чуть испуганного ожидания смены воздушной и земной стихий, мелькания реклам, внушительной зовущей неподвижности огромных билбордов, восторженного удивления от нескончаемого путешествия в прозрачных трубах стеклянных эскалаторов. А закончился праздник у дверей полицейского офиса, где усатый жандарм в опереточной форме спросил меня вполне драматическим тоном:
– Что вам угодно, месье?
– Я – старший офицер Интерпола Сергей Ордынцев, – и протянул ему удостоверение.
Жандарм долго внимательно рассматривал коричневую кожаную книжечку, перевел суровый взгляд с фотографии на меня, скромного предъявителя, снова посмотрел на фото и, к моему удивлению, все-таки возвратил ксиву:
– Да, месье Ординсефф, вас уже ждут…
В офисе было полно народу – полицейские в форме, детективы в цивильном, клерки из министерства юстиции, российский консул Коля Аверин и еще четверо русских. Трое из них, несмотря на вполне приличные недорогие костюмы тайваньского или турецкого производства, мгновенно опознавались. Как русские, во-первых, и как менты – во-вторых. С толстыми буграми подмышечных кобур под пиджаками.
Русские – в смысле бывшие советские. Дело, наверное, не в национальности. Русский или татарин, вотяк или еврей – мы не растворяемся в европейском людском месиве. Будто пятая человеческая раса, существуем от других наособицу и отличимы от всех иных так же явственно, как белые, черные, желтые и краснокожие народы. Вот будет для будущих антропологов и этнографов загадочка – почему? В чем генетическая разница? Настороженное выражение лица? Колющий взгляд, исподлобья, в сторону – испуганный и атакующий одновременно? Не знаю. Никто не понимает. Я узнаю земляков в толпе даже со спины. По походке? У нас особенная стать? Бомжи и миллионеры, профессора и воры, молодцы и дедушки несут в себе незримую, но отчетливую общность, которую ученые дураки из Гарварда назвали бы наследственной ментальностью зеков.
Мы все – выброшенная в мир мутация пожизненных арестантов. А, пустое! Не о чем и незачем думать. Все то, что не огонь, – то прах…
А вот четвертый русский был красавцем – настоящий валет из карточной колоды. Изящным взмахом головы откидывая назад шикарную гриву волос, молодой русый валет в пиджаке нежно-сливочного цвета, шелковой светло-голубой рубашке, широковатых элегантных трузерах, башмаках «Балли» и скромно поблескивающих на запястьях наручниках, он доброжелательно и снисходительно улыбался всем нам, суетливой толпе стрюцких.
Консул с распаренным бабьим лицом бросился мне навстречу:
– Сергей Петрович, мы уже волновались…
– Зря, – усмехнулся я и небрежно-значительно наврал: – Я никогда и никуда не опаздываю…
Поздоровался с французами, и в затхлой атмосфере полицейского участка еще долго летали, легкие и стрекочущие, как стрекозы, – «бонжур»… «коман сова?»… «рьен»… «бьен»… пока я не разрушил эту обстановку общей приятности:
– Господа, протокол экстрадиции арестованного готов. Согласны ли вы провести процедуру идентификации арестанта для передачи его российскому конвою?
– Да, французские власти завершили свою работу, – торжественно сообщил Пимашу, старший советник министерства юстиции, любезный прохвост и сука невероятная. Ведро крови из меня выцедил.
Я повернулся к красавцу-валету и попросил душевно:
– Встаньте, пожалуйста, и назовите внятно свое имя.
Роскошный валет, весь нарядно-ярко-красочный, будто только что сброшенный из новой хрусткой атласной колоды, встал и, так же любезно улыбаясь в элегантные блондинистые усики, сообщил:
– Меня зовут Смаглий Василий Никифорович, я гражданин России…
Пимашу, не понимающий по-русски и от этого особенно переживающий, что мы можем сговориться хоть и в его присутствии, но как бы в то же время за его спиной, перебил незамедлительно:
– Смаглий – это имя или фамилия?
Я постарался успокоить его:
– Смаглий – фамилия арестованного, его первое имя Василий. Это все есть в бумагах.
– Спасибо, – сказал Пимашу с озабоченным лицом, – у русских такие сложные имена.
– У поляков еще хуже, – патриотически заметил я.
А Смаглий учтиво кивнул и, глядя в упор наглыми синими глазами, молвил:
– Возвращаясь к тому месту, где этот козел меня бестактно перебил… – он кивнул в сторону старшего советника, – хочу подтвердить, что я являюсь гражданином России. Пользуясь присутствием здесь нашего консула, заявляю категорический протест в связи с моим незаконным задержанием грязной французской полицейщиной…
Смаглий сделал вдох, как певец на подъеме тона, и воздел над головой скованные наручниками длани:
– Я требую присутствия свободной прессы! Пусть она донесет из этих мрачных застенков мой гневный голос до сведения мировой прогрессивной общественности. И правозащитников из «Амнести Интернэшнл»…
– Все понял, – согласился я. – Консул Российской Федерации господин Аверин сделает соответствующую запись в протоколе экстрадиции. А в прессе я вам должен отказать.
– А почему? Боитесь? – захохотал Смаглий, как моложавый упырь над ангелицей.
– Что он говорит? – сразу возник Пимашу. – Почему арестованный веселится?
– Арестованный не веселится. Он обсуждает со мной второстепенные процедурные вопросы, – заверил я советника юстиции и сказал арестанту: – Слушай, Смаглий, хватит дурочку по полу катать. Запомни, я ничего не боюсь. Я опасаюсь…
– Чего?
– Что тебе пресса навредит только. Для тебя сейчас – чем тише, тем спокойнее. А еще я опасаюсь, что ты меня держишь за дурака и тянешь резину. Надеешься опоздать на этот рейс?
– А чего спешить? – засмеялся Смаглий. – Я что, завтра в Бутырки опоздаю?
Тут очень уместно вмешался консул Аверин:
– Господин Смаглий, это рейс Аэрофлота, и пока мы вас торжественно не погрузим на борт, поверьте мне, самолет никуда не улетит.
Смаглий вздохнул и подергал свои никелированные оковы:
– Ладно, как говорили в старину – сходитесь, господа… Банкуйте, псы глоданые…
Я взял со стола протокол и стал громко, с выражением – чтобы доставить удовольствие Пимашу – читать по-французски. Коля Аверин быстро переводил на русский – для Смаглия и конвоя.
– По международному запросу Генеральной прокуратуры и Министерства внутренних дел Российской Федерации Интерполом был произведен в сотрудничестве с французской полицией оперативный розыск и арест российского гражданина Василия Смаглия, обвиняемого в незаконной деятельности на территории России, США, Греции, Германии и Израиля…
Смаглий перебил меня:
– Отец моего дружка Зиновия Каца с детства говорил ему: «Зямка, никогда не воруй! А станет невтерпеж – не попадайся!»
– Зря вы не послушались папашу Каца, – отвлекся я на мгновение и продолжил протокольное чтение: —…По документам, представленным российскими властями, Смаглий обвиняется в участии в организованной преступной группировке, банковских аферах, позволивших ему вместе с соучастниками похитить восемьдесят шесть миллионов долларов США, в отмывании денег, уклонении от налогов и других преступлениях…
– Ребята, имейте совесть! – возник снова Смаглий. – Хоть чуточку, объедки какие-нибудь от Уголовного кодекса оставьте еще кому-то! А то – все мне!..
– Смаглий, не перебивай меня, добром прошу, – сказал ему негромко.
И конечно, Пимашу сразу же забухтел под руку:
– Что говорит арестованный?
– Господин Смаглий все время задает мне внепроцессуальные вопросы. Я полагаю, обсуждать их сейчас несвоевременно. Можно продолжать?
– О да, конечно!
– …Французские власти, рассмотрев представленные документы, сочли возможным для дальнейшего детального и продуктивного следствия экстрадировать Василия Смаглия в Россию, где арестованный обвиняется в совершении наиболее значительных, базовых преступлений…
Я посмотрел в прозрачные глаза Смаглия и спросил официально:
– Вам содержание протокола понятно? Тогда поедем домой, на родину…
Смаглий кивнул, задумался и вдруг громко запел старую песню Игоря Шаферана:
– «О воздух родины – он особенный, не надышишься им…»
Я махнул на него рукой и повернулся к французам:
– Господа, арестованный Смаглий идентифицирован по имени, документам, внешности, соответствию возрасту, дактилоскопическим отпечаткам и описанию татуировок на теле. Ему объявлен состав инкриминируемых преступлений и сообщено о выдаче властям России. Прошу всех официальных лиц подписать протокол…
И пошла писать парижская губерния: сначала, естественно, французы – человек пять, потом консул Аверин, старший группы конвоя майор милиции Котов, а последним – я. И, словно дождавшись этого великого мига, радио объявило о завершении посадки на рейс «Париж – Москва».
Я спросил у старшего конвойного Котова:
– Наручники?
Милиционер достал из кармана и протянул мне наручники. Смаглий, с интересом следивший за нашими маневрами, удивился:
– Зачем? Этого мало? – Он поднял скованные руки.
Я взял у французского детектива ключ, снял со Смаглия наручники, а майор Котов ловко застегнул на запястьях Смаглия свои – наши нормальные, добротные, отечественные ручные хомуты. Я отдал французу его имущество, пояснив недоумевающему арестанту:
– Это служебный инвентарь. На его материальном учете. Надо вернуть, а то он с бухгалтерией не расплюется.
– Это ж надо! – Смаглий от души расхохотался. – Вот гандоны штопаные – мелочной народ!
Я легонько похлопал его по спине:
– Понимаю, все понимаю – в твоем прикиде надо щеголять во французских браслетах. Но ты уж терпи, привыкать надо. Клифт на зоне – это тоже не «Версаче»! – И аккуратно стряхнул несуществующую пыль с лацкана его шикарного пиджака.
– Не срамись, земляк, – снисходительно усмехнулся Смаглий. – «Версаче» не употребляю. Это – «Валентино»! Почувствуйте разницу…
– Ну-у, тогда совсем другой коленкор, – серьезно согласился я.
Бесконечный сводчатый туннель, по которому горизонтальный эскалатор – движущийся тротуар – неспешно вез нашу конвойную процессию от аэровокзала к терминалу посадки в самолет. В мягком полумраке вспыхивала и гасла нескончаемая череда реклам, предлагающих нам все радости мира. Я смотрел на своих спутников – их лица от этих вспышек то ярко озарялись, то глухо меркли, и от этого монотонного, как бы праздничного мерцания возникало ощущение тревоги и напряжения. Я закрыл глаза и пытался вспомнить, вновь озвучить золотую мелодию Чарли Паркера – и не мог.
Наверное, потому, что не мог выгнать из памяти то телячье-счастливое чувство восторга, надежды, ожидания чуда, которое я испытывал на этом эскалаторе давным-давно, когда ехал на нем впервые. В обратном направлении – из самолета в аэропорт. В Париж.
А сейчас из всего этого пиршества чувств, оргии предлагаемых радостей, огромной карточной сдачи жизни остался у меня на руках нарядный валет в наручниках, самая младшая карта из разбросанной по столу судьбы крапленой колоды. Консул Аверин деликатно постучал меня пальцем по плечу:
– Сергей Петрович, а вы-то зачем летите?
– Понятия не имею. Замминистра телеграмму прислал – срочно прибыть…
– А вы разве подчинены Москве? – удивился Аверин.
– Нет, – ухмыльнулся я. – Но в министерстве этого не знают или не помнят. И строго приказывают.
– А вы?
– А я выполняю. Международный чиновник – работа временная…
В полупустом салоне первого класса я усадил Смаглия в предпоследнем ряду, к стенке, у иллюминатора, а сам уселся рядом, в кресле у прохода.
А тут и радиотрансляция включилась, стала рассказывать приятное:
– Уважаемые пассажиры! Наш самолет «Ил-86» совершает полет по маршруту Париж – Москва на высоте десять тысяч метров. Температура за бортом минус пятьдесят шесть градусов. Расчетное время прибытия в аэропорт Шереметьево – двадцать часов сорок минут по московскому времени. Табло «не курить» погасло, вы можете отстегнуть привязные ремни и откинуть спинки в удобное вам положение. Сейчас бортпроводники предложат вам напитки и обед. Желаем вам приятного полета…
Смаглий толкнул меня плечом в плечо:
– Если не снимете браслеты, я не смогу отстегнуть привязные ремни…
– Ну и что будет?
– Как что? – удивился Смаглий. – Я ведь нарушу правила Аэрофлота. А для меня нарушать правила – боль сердечная, мука совести. Будь человеком, отомкни эту гадость, избавь от душевных страданий.
Я усмехнулся:
– Ага! Я тебя отстегну, а ты безобразничать начнешь…
– Господин криминальный начальник! Смеетесь над униженным и оскорбленным? Я что – с дуба екнулся? Под нами десять километров! Можно сказать, Маракотова бездна! Даю слово почетного потомственного миллионера! А оно, как золото, нетленно.
Я обернулся к сидящему позади нас майору Котову:
– Дай ключ…
Котов слышал наш разговор, неодобрительно покачал головой и, протягивая ключ, недовольно спросил:
– А если этот сраный миллионер станет выдуриваться здесь?
– Слушай, друг, долбанный по голове, мне что – жить надоело? – горячо вступил Смаглий. – Ты пойми – я жить ужасно люблю…
– Ну да! – хмыкает Котов – То-то подсчитали, срок жизни нового русского – тридцать четыре года.
– Может быть! – согласился Смаглий. – Значит, у меня еще три года в запасе. А потом на сверхсрочную останусь…
Я расстегнул наручники, и Смаглий с облегчением затряс затекшими кистями, потом наклонился ближе ко мне и громким театральным шепотом сообщил:
– Командир, ты расскажи своему цепному… Тот умник, что считал мне короткий срок, давно умер от голода.
Я откинулся на кресле, прикрыл глаза от слепящего солнечного света. Пассажиры в правой стороне салона уже дремали, нацепив на глаза черные тряпичные очки из сувенирного бортового пакета. Мне было жутковато смотреть на них – будто компания несчастных безглазых слепцов сняла для увеселительного путешествия первый класс. Черные наглазники на безвольных, расслабленных лицах спящих людей…
Когда-то, ужасно давно, у нас выступал в университете слепой поэт Эдуард Асадов. У него были на лице вот такие черные тряпочные очки-повязки. Читал он страстно, с выражением и жестикуляцией – о весне, о зеленых листьях, о любви. Черные диски вместо глаз были неподвижны, без дна, без надежды. Как мгла направленной на тебя двустволки. Я не мог собраться, вслушаться, понять – я только смотрел в ужасные черные диски на лице.
Мои попутчики надели черные наглазники и нырнули в темноту. Может быть, во сне они видели весну, листву, баб?
Я посмотрел на их лица и решил, что скорее всего им видятся в темноте бабки…
Из кармана на спинке переднего сиденья я достал несколько ярких цветных журналов. С обложки «Коммерсантъ-Деньги» мне улыбался, осторожно и насмешливо, Сашка. Хитрый Пес. Я слышал, что он стал очень крутым. Но не настолько? Поперек обложки размашистый заголовок: «Александр Серебровский: „Олигархи нужны России!“»
Молодой человек в стильных золотых очечках смотрел на меня с выражением «я вам всем цену знаю». В школьных учебниках в таких маленьких очках с тоненькой оправой щеголяли демократы-разночинцы – полоумный Чернышевский Николай Гаврилович и Добролюбов, уж не помню, как его там по батюшке, которых зачем-то разбудил Герцен.
Я стал листать журнал, чтобы узнать, зачем нужны России олигархи, – может, они тоже кого-то собираются будить, но Смаглий сказал мне:
– Давай расскажу анекдот…
– Можно, – согласился я. – Слушай, а ты чего так веселишься? Сидеть придется крепко.
– Не факт! – уверенно ответил Смаглий. – За деньги сел, за деньги выйду… Так вот, встречает еврей нового русского…
Но досказать анекдот ему не удалось, потому что около нас остановилась стюардесса с тележкой-баром:
– Что будут пить господа? Мы предлагаем вам водку, коньяк, виски, джин, вино, шампанское…
Смаглий мгновенно отозвался:
– Красавица! Обласкай джин-тоником. С «Бифитером»…
Котов за нашей спиной от возмущения вздыбился:
– Отставить! Арестованным спиртное запрещено!
Смаглий обернулся к нему, печально покачал головой:
– Эх, майор! Не бывать тебе генералом… Мыслишь мелко, конвойно…
– Это почему?
– По кочану! И по кочерыжке! Если бы ты не залупался, не портил жизнь людям, так бы мы и летели над миром – с девочками, с семгой, пьем, жрем, пока жопа не треснет. Это же первый класс! Но ты привык к «вагонзаку» – езжай не пивши…
– Ты, что ли, запретишь? – зло вперился в него майор и встал с места.
– Я? Упаси господь! – Смаглий прижал руки к сердцу и огорченно поведал: – Устав. Устав конвойной и караульной службы. Там конвою допрежь арестантов запрещено спиртное. «Ваша служба и опасна и вредна» – помнишь такую песню?
– Трудна… – поправил Котов. – Трудна наша служба. С такими обормотами…
– Это точно! Представь морду надзирающего прокурора, когда он узнает, что меня – особо опасного! – вдрызг пьяный конвой вез. Я ведь мог захватить самолет и угнать на Занзибар…
– На Магадан! – вмешался я. – На Занзибар не выйдет, а на Магадан можешь попробовать. – И, вздохнув, сказал стюардессе: – К сожалению, здесь до противного непьющая компания. Обойдемся кока-колой и минералкой…
Стюардесса расставила на столиках стаканы, бутылки, еще раз с улыбкой взглянула на нашу непьющую компанию, пожелала приятного аппетита и покатила свою зазывно звякающую телегу обратно в буфет, за кулисы.
Котов перегнулся через спинку моего кресла, потрогал за плечо:
– Зла не хватает с этой наглой харей разговаривать…
– А ты плюнь. Не разговаривай. Поспи… Он от меня никуда не денется. Только наглазники не надевай…
Котов решил, что я опасаюсь, как бы он не проглядел чего важного.
– Да нет, ничего… Я лучше похожу, разомнусь немного…
– Валяй…
Включился экран бортового телевизора – там беззвучно плясала и пела рок-группа. Я воткнул в гнездо штекер наушников – и потек печально-матовый голос Вячеслава Бутусова, «Наутилус Помпилиус». Господи, песня какая старая! Ее уже, наверное, все забыли.
…Гудбай, Америка, о-о!
Где я не буду никогда.
Прощай навсегда.
Возьми банджо, сыграй мне на прощанье…
Я достал из внутреннего кармана плоскую фляжку с деревенским бренди, которым благословил меня в дорогу Пит Флэнаган. Отвинтил неспешно пробку, налил в освободившиеся стаканы коньяк. Себе и Смаглию. Он с интересом смотрел на меня:
– Нарушаешь устав, командир?
– Я никогда не пью один. – Нюхнул пойло табачного цвета, пахнущее почему-то яблоками, и выпил.
– Замечательно! – восхитился Смаглий. – Один мой знакомый говорит, что кто пьет один – чокается с дьяволом.
– Не ври, это не твой знакомый. Это Шекспир говорил…
– Да хрен с ним! Какая разница? Не влияет. Для тебя важно, что, если не пьешь в одиночку, значит умрешь не от пьянки.
– Наверное, – кивнул я. – Не успею…
Смаглий выпил, сморщился, затем блаженно ухмыльнулся:
– Хорошо! Ох, хорошо! Коньяк – дрянь, а парень ты интересный.
– Чем?
– Халявный марочный коньяк не пьешь. Только на свои бабульки?
– Я на халяву не падаю.
– А если друзья ставят?
– Это не халява. Это, дурак, обмен любовью… Моя подружка так говорит.
– Н-да? – удивляется Смаглий. – Наверное, впрочем… Слушай, я тебе с утра хотел сказать, да все эта хива конвойная под ногами мельтешит…
– У нас с тобой от них отдельных секретов нет, – спокойно заметил я.
– Ну, это как сказать… Если бы ты так не надрывался, отлавливая меня, я бы тебя сам сыскал.
– Оказывается! – Я искренне засмеялся. – Это зачем еще?
– «…Услышу ли песню, которую запомню навсегда…» – пел Бутусов.
– Зачем! Зачем! Я ведь только сегодня понял, что ты – это ты! Что мне ТЕБЕ привет передать надо! Налей еще по стопарю, я с тобой хочу обменяться любовью.
– Интересное кино! – Я действительно удивился, но коньяк налил, закрутил пробку фляжки и убрал ее в карман. – «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало…»
Смаглий одним глотком дернул коньяк, вытер рот рукавом своего великолепного пиджака, отхлебнул минералки. Потом ровно сказал:
– Тебе привет от Кости Бойко…
Я допил свой деревенский коньяк, посидел неподвижно. Наверное, мое лицо было непроницаемо слепо, как у спящих попутчиков в черных наглазниках.
И Бутусов в рябой голубоватой линзе телевизора пел, закрыв глаза – от страха? от боли?
В терпком воздухе крикнет
Последний мой бумажный пароход…
Гудбай, Америка, о-о!..
Я медленно спросил:
– Вместе сидели?
– И сидели, – радостно подтвердил Смаглий, – и пили, и гуляли – жили, одним словом…
– Значит, ты – в Париже, а Кот – на зоне?
Смаглий грустно усмехнулся:
– Скорее наоборот. Я, считай, на зоне, а Кот – откинулся. На воле он.
– Откуда знаешь?
– Знаю, и все. – Смаглий взял с моего столика яркий журнал, показал портрет на обложке. «Александр Серебровский: „Олигархи нужны России!“». Молодой интеллигентный человек в добролюбовских очках насмешливо-осторожно улыбался мне. – Это ведь тоже твой дружбан? – уверенно сказал Смаглий. – Если ты Кота не прикроешь, этот милый паренек уроет его по самую маковку. И на тебе грех будет…
– Ты меня снова пугаешь?
– Нет. Правду говорю.
– А как я его прикрою? Меня через пару дней назад отправят… – И поймал себя на стыдной беспомощности в голосе.
– Не знаю. Ты подумай, – сказал Смаглий, и тон его был не шутовской-развеселый, а скребуще-жесткий, как напильник, и звенели в нем сила и властность, и сам он в этот миг был меньше всего похож на разнаряженного валета. – С коллегами не разговаривай – они на корню все куплены, в ломбард заложены, на рынке проданы. А вон твой конвойный уже назад прет. Запомни телефон для связи, нет-нет, не записывай, запомни, он простой – 717–77–77.
– Сколько времени?
Все повернулись ко мне. Вдруг захотелось – как тысячу лет назад в детстве, которое, наверное, отменено за давностью, – пропеть им дворовую считалочку-дразнилку:
Сколько время?
Два еврея!
Третий – жид
По веревочке бежит.
Веревочка лопнула
И жида прихлопнула…
Не стоит. Вениамин Яковлевич Палей и Окунев обидятся. Не обидятся даже, а испугаются – решат, что я им грожу. Пугаю.
А грозить мне им пока не за что. Вон как они – и Палей, и Окунев, и вся остальная команда – дружно сделали отмашку левой рукой, будто офицеры на строевом смотре: задрали обшлага дорогих пиджаков, вперились в увесисто лежащие на запястьях одинаковые золотые цилиндры «Картье-Паша». Это не случайное совпадение вкусов и не примета одновременно пришедшего нуворишеского достатка. Будем считать это знаком особой принадлежности – вроде шитых золотой канителью погон. Или боевого ордена. Хотя орденов по двадцать шесть тысяч баксов не бывает. В Нью-Йорке на Брайтоне орден Ленина стоит пять сотен – за золото и восемь граммов платины уважают. А все остальные советские регалии – по двадцатке. Господи, если бы мой отец мог себе представить, что его героические цацки, которые он с гордостью надевал по праздникам на специальный – парадный, орденский – бостоновый синий костюм, будут стоить по двадцать долларов штука… Эх вы, бедная технологическая интеллигенция!
«Не надейтесь на князи, на сыне человеческие, – сказано в Псалтири. – И почести их, и гнев их – проходят».
– …Без одной минуты десять, – быстрее всех сказал Палей, лысоватый пожилой ловчила с быстро шарящими глазами, похожий на антисемитские карикатуры в фашистских газетах.