bannerbannerbanner
Литератор

Василий Верещагин
Литератор

Полная версия

Приезжал также товарищ Сергея по службе при Скобелеве, есаул Таранов, из кавказских горцев. Он пришел во время сна Верховцева, присел пока в комнате сестер и рассказал им многое из боевой жизни в отряде вообще и деятельности Сергея Ивановича в особенности.

– Верьте, сударыня, – говорил он с увлечением и искренностью первобытного или, как Скобелев называл его, «дикого человека», – верьте, что это герой, храбрец, каких мало в армии. Ему давно следовало бы дать все четыре креста. Вы думаете, я преувеличиваю? – нет, зачем, я с ним каждый день был вместе, хорошо его узнал. Кто из нас не рубил, я и сам не одного зарубил под Ловчей, но он ходил в атаку, не вынимая шашки, бил турок плетью. Ей-богу, я сам это видел… Ведь семь лошадей под ним убили!

И Таранов ударял себя по груди, в знак уверенности в том, что говорил.

– Если бы вы только слышали, как жаловался мне на него командир наших черноморцев за то, что он извел столько лошадей. Полковник заикается и смешно сердится: «Прих…ходит ко мне – д…дай, брат, к…коня! – А г…где же т…твой? – У…убили! – Я д…дал л…лошадь. Смот…трю, оп…пять идет: – Д…дай, пож…жалуйста, к…коня! – А гд…де же т…тот? – У…убили! – Дал еще л…лошадь. Что ж ты д…думаешь, оп…пять п…приходит: – Д…дай, с…сделай ми…милость, к…коня! – Нет, с…слуга пок…корный!»… Все мы устали около Михаила Дмитриевича, всех он загонял, и мы стараемся просто не показываться ему на глаза, особенно вечером, чтоб он не послал куда в темноту, иногда, правду сказать, без нужды. Днем куда пошлет – съездишь, исполнишь, да и засядешь в виноградник – отдохнуть, поесть, поспать, один Сергей Иванович всегда у него на виду; зато же генерал и заездил его: не успеет тот стакана чая выпить, как Михаил Дмитриевич уже кричит: «Вегховцева позвать!» Нас, как мы отсидимся в винограднике, хоть и выбранит, – он хорошо представил, как Скобелев бранит: «Чегт знает где вы там все вгемя шгяетесь!» – а все-таки оставит в покое, хоть на некоторое время, а его сейчас опять пошлет.

Наташа не утерпела, чтобы не спросить, правда ли то, что она слышала в ресторане, будто Сергей Иванович завел один раз пехотный полк дальше, чем следует, чем ему это было указано Скобелевым и его начальником штаба, и что полк этот разбили?

– Ветлужский полк, знаю. Вздор! – живо ответил Таранов. – Я хорошо знаю эту историю. Михаил Дмитриевич добрый человек, но когда у него выйдет что-нибудь неладное, он сгоряча, не разобравши дела, обрушится на того, кто подвернется. Сергей Иванович хорошо изучил местность, и Скобелев часто поручал ему разводить войска; он провел Ветлужский полк и указал ему ту высоту, которую следовало занять, но солдаты увлеклись и полезли дальше, на следующую, – попробуйте их остановить!.. Помилуйте, я хорошо это дело знаю, – видимо, волнуясь воспоминанием, говорил Таранов, – Светницкий ведь сам видел и рассказывал мне, что Сергей Иванович на его глазах скакал и кричал: «Ветлужцы, стой, стой!» – но его не слушали, не слушали и офицеров… Полковой командир, чтобы не быть в ответе, и говорит Михаилу Дмитриевичу: так и так, ваше превосходительство, ординарец ваш завел нас. Ну, Скобелев напал на Сергея Ивановича…

– Смотрите, не говорите с ним об этом сегодня, – предупредила Наташа.

– Конечно, конечно, – поспешил уверить Таранов и не утерпел: просидел до полуночи, вспоминая это и другие дела недавнего прошлого; да и как было утерпеть – чего-чего не переговорили они об одном Михаиле Дмитриевиче!

Рана Сергея была еще не закрыта, но он был уже настолько крепок, что свободно ходил и ездил по городу, причем Наташа всегда требовала, чтобы он носил солдатский Георгиевский крест, недавно полученный.

«Скажи своему бесчинному приятелю, если найдешь его в живых, – сказал его светлость Володе, – что государь лично приказал послать ему солдатского „Егорья“»; но Владимир не мог тогда передать об этом высоком подарке, уведомление о котором было прислано уже в госпиталь, причем был препровожден и самый крест.

* * *

Сергей и Наташа проводили теперь почти все время в больничном саду, так как погода, при свежих утренниках, стояла еще теплая. Они строили там немало планов относительно их будущей жизни вдвоем: решено было, прежде всего, съездить за границу для поправления здоровья, а потом начать ездить по России и изучать ее во всех отношениях, чтобы творить после сознательно, с готовым материалом в руках. Наташа, с своей стороны, обещала снова приняться за музыку, в которой полгода тому назад она была довольно сильна уже.

– Нужно много, много потрудиться, – говорил Верховцев. – Я твердо верю, что только при этом условии мы можем быть счастливы. Мы должны купить право быть счастливыми трудом и прилежанием, – правда?

Наташа вполне соглашалась и приходила в восхищение от мысли о том, что они будут много путешествовать. Куда бы они ни поехали, она будет вести дневник, – на этом условии ей было обещано, что если средства позволят, они поедут на крайний восток, – туда девушку, по ее словам, «неудержимо манило».

– Разумеется, если у нас не будет детей, – оговорился Сергей.

– О, детей у нас не будет, я в этом уверена!

– Почему?

– Наверное, наверное не будет!

– Да почему же? Разве потому, что мы – не пара?

– Фу, какой ты насмешник! Просто потому, что мне так кажется, я в этом уверена.

Тайно беспокоило Верховцева то, что перед осуществлением всего этого предположенного счастья надобно было еще пройти через искус дальнейшей службы при Скобелеве, – службы хотя и добровольной, но тем не менее тяжелой и опасной. Почему, зачем он пойдет? – спрашивал внутренний голос; он серьезно закалил свой характер в опасностях, принес уже большую, серьезную жертву своею кровью и заслужил право на отдых, на пользование тем счастьем, которое начинало ему улыбаться.

То же самое говорила Надежда Ивановна, то же, не выговаривая, видимо, думала Наташа; но Сергей считал себя не вправе перейти на отдых в то время, когда армия, вместе со всею Россией, готовилась к последнему отчаянному усилию. Нет, худо ли, хорошо ли, умно или смешно он поступит, но он дотянет свою службу волонтера-ординарца Скобелева до конца!

Между навещавшими Верховцева в госпитале было несколько литераторов, приезжавших на театр войны, также корреспондентов русских и иностранных. Часто беседовал он с издателем одной известной газеты, старым знакомым, много видевшим и слышавшим на месте военных действий за это время и сообщившим ему несколько крайне неутешительных вещей, над которыми приятели не раз покачивали головой.

Настоящим развлечением были любезные посещения маститого князя Коркунова; он жил тогда в Бухаресте и довольно часто навещал Сергея, литературную деятельность которого, по-видимому, хорошо знал. Читал он его работы или был о них только осведомлен другими, но не упускал случая поговорить о них и хвалить, причем называл Верховцева, неизвестно почему, то нашим Купером, то Вальтер-Скоттом. Он приезжал всегда в сопровождении чиновника, служившего ему, как «dame de compagnie»[24], помогавшего не только ходить и взбираться по лестницам, но и выбираться из лабиринта фраз, в которых почтенный старец иногда запутывался.

Особенно громки были предупреждавшие «Гм, гм!» этого чиновника, когда старый князь пускался в нескромные рассказы, забывая о присутствии сестер милосердия.

Надежда Ивановна очень жаловала посещения «милого старичка», как она его называла, и с большим интересом слушала всякие его рассказы, и постные, и скоромные, но Наташе от последних приходилось иногда уходить. Почтенный сановник, герой стольких громких дипломатических подвигов, не замечал, конечно, своей слабости и, как большой любитель хорошеньких лиц, наивно осведомлялся при этом: «Куда же ушла наша красавица?»

* * *

Голубки, долго ворковавшие о том, что и как они со временем сделают, порешили, наконец, на том, что он, как только будет в состоянии, уедет к отряду, – скрывая свой страх, Наташа согласилась с этим, – а она поедет опять в Систово или какое-нибудь другое место, в котором можно будет продолжать служить делу помощи больным и раненым, по-прежнему с тетею, конечно.

Теперь на театре войны было уже много сестер милосердия, даже Надежде Ивановне, для ухода за трудным Сергеем, давали помощницу из одной одесской общины. Но все-таки дела было еще много, так как война затянулась и уезжать в такое время не по расстроенному здоровью, а просто со скуки казалось совестным. Правда, тетушка заговаривала было с Наташей о том, что им пора бы и домой ехать, но та, во всем согласившись уже с своим женихом, слышать об этом не хотела и прямо объявила, что не перенесет отъезда так далеко, заболеет.

«И то, пожалуй, заболеет от беспокойства о нем», – подумала тетка и решилась продолжать ухаживать за ранеными, по возможности оберегая Наталку от лишних трудов и волнений.

С Сергеем Ивановичем она теперь примирилась, не примирясь, – тайным избранником ее продолжал оставаться Володя: и знала она того хорошо, и понимала вполне, тогда как этот был не только мало понятен, но, сказать правду, даже немножко страшен, – страшен и своею европейскою репутацией, и умом, и, главное, свободою мысли. Ну, как это: за время болезни, болезни такой серьезной, он ни разу не перекрестил лба. Конечно, она не упрекала его за это, зная, что таков образ мыслей большинства молодых людей, но все-таки ей, твердо верившей, что ничего не делается без воли божией и что даже волос не спадет с головы нашей без его воли, тяжело было вступать в родство с «материалистом».

Еще пугала ее иногда мысль: не увлек бы он по этой дороге Наталочку, – недаром она его так заслушивается; но, с другой стороны, приходило и то в голову, что девочка ее не глупа и может не только отстояться, но даже и его самого пошатнуть, – на этом она покамест несколько успокоилась.

 

Сергей ходил теперь уже совершенно бодро, хотя и с палкой; по настоянию Надежды Ивановны ему при перевязках стали залеплять не закрывшуюся еще рану полосками липкого пластыря. Она видела это в систовском госпитале и удивлялась тому, что «немцы» упорствуют обходиться без такого практического средства для выздоравливающих раненых – не сбивать перевязку.

Вспрыскивания морфина были давно оставлены. Многие знаменитости медицинского мира, и русские, и иностранные, проезжавшие в это время Бухарестом и интересовавшиеся раною Верховцева, настойчиво требовали, чтоб он оставил морфин как ослабляющий его организм и задерживающий выздоровление, но Сергей, после неоднократных попыток, отказывался, обещая сделать это после, когда он будет крепче.

– После вы так привыкнете, что будете уже не в состоянии обходиться без него.

– Нет, я уверен, что сумею отвыкнуть, когда сделаюсь сильнее и боли уменьшатся.

Дело оказалось настолько серьезным, что когда один раз вздумали тихонько убавить положенную порцию морфина, то, вместо успокоения, Сергей был охвачен жесточайшею лихорадкой, продолжавшеюся всю ночь.

Однако процесс отучивания организма от яда оказался легче, чем можно было ожидать: один вечер заменили морфий хлоралом – больной заснул; другой раз стаканом крепкого вина – опять заснул; там опять хлорал, вино и вино, и через неделю Верховцев засыпал своим натуральным сном без всяких «средств», так что лежавший в соседней палате кавалерийский полковник с раздробленною рукой присылал потом узнавать секрет Сергея: каким образом удалось ему отвыкнуть от морфина, от которого бравый полковник не мог отвязаться?

* * *

Доктора не допускали и мысли о возможности скорого выхода из госпиталя и отъезда с незакрытою раной. Со стороны было также не мало советов искренней дружбы ехать в Россию отдохнуть и работать там. «О чем вам хлопотать, зачем беспокоиться и рисковать жизнью?» – говорили ему, но вопрос этот был уже бесповоротно решен между молодыми людьми и даже день отъезда назначен. Как раз в это время пришло известие о битвах гвардии под Горным Дубняком и Телишем, о том, что Плевна осаждена, наконец, вполне, кольцо сомкнуто и что решительные события были недалеки. Ехать при таких условиях в иное место, кроме скобелевского отряда, казалось Верховцеву нечестным.

Когда настал день отъезда, Сергею и сестрам стало жаль госпиталя, – места, в котором они столько пережили и перечувствовали, где все с ними были так добры и внимательны.

Как раз в этот день умер один из офицеров соседней комнаты, раненный на третьем же штурме. Рана его шла было хорошо, но он захватил тиф, пожелтел, стал день и ночь бредить. Еще накануне Верховцев ходил к нему и хотя ухаживал за ним, но беседовать уже не мог, так как больной все время говорил вздор: ясно и спокойно рассказывал, не сводя с одной точки своих стеклянных глаз, о том, что не далее, как в эту ночь он ездил в Плевну и только что оттуда воротился, – теперь он отправился туда, откуда еще никто, говорят, не возвращался. Его похоронили торжественно, с хором музыки, и Верховцев с сестрами проводили соотечественника. Потом, распрощавшись с докторами и всем штатом госпиталя, они выехали по железной дороге в Журжево, а там наняли вольного извозчика с коляскою, обязавшегося служить за Дунаем сколько потребуется.

Свежим, почти зимним, но солнечным днем поехали друзья вдоль Дуная. Наташа была пока в восхищении, и даже Надежда Ивановна несколько развлеклась от мрачных дум, навеянных на нее этою новою поездкой в места «военного ада», как она называла войну.

Если бы не мысль о предстоявшей разлуке, Наталочка была бы вполне счастлива, но теперь, не доезжая Систова, она уже начала грустить, а там совсем упала духом, и внушенное ей женихом храброе решение стойко перенести разлуку поколебалось.

Ни возвращение на старую квартиру, часть которой была занята какими-то возчиками-евреями, ни свидание с добрым доктором Федором Ивановичем, искренно обрадовавшимся встрече, не могли отвлечь ее от одной неотвязной, гнетущей мысли о близкой разлуке с Сергеем. Несколько утешало ее то, что они будут недалеко один от другого и станут переписываться, также и его обещание не рисковать жизнью, думая и помня о ней. Все-таки было очень тяжело, и они долго крепко сжимали друг друга в объятиях и еще крепче целовались перед расставанием.

– Прощай, Сергей, береги же себя, возвращайся скорее!

– Прощай, Наташа, прощай, дорогая, милая, хорошая! Прощайте, тетя, – улыбнулся он Надежде Ивановне, совсем растроганной горем своей племянницы, которую ей никогда еще не доводилось видеть в таких слезах.

– Еще кабы он берег себя, тетя. Наверное, опять пойдет в опасность. Ведь как я его уговаривала доехать в коляске, – нет, взял лошадь у какого-то казацкого офицера их отряда и поехал верхом. Ну, как он доедет? Что с ним будет, что с ним будет? Кажется, я не увижу его больше!

Тетя, сама внутренно глубоко огорченная, все-таки принялась уговаривать свою девочку, даже усовещевать; ее главный довод был все тот же: «Все мы, душа моя, под богом ходим, и волос не спадет с головы нашей без воли его».

VI

Дорогой Верховцев задумался о том счастье, которое ждало его в недалеком будущем, заслужено ли оно? Если не заслужено, то заслужится.

Он, всегда живший независимо, ревниво охранявший полную свободу мыслей и поступков, разделит теперь свою судьбу с другим человеком, который может просто соскучиться в постоянном обществе его и его литературных работ; не слишком ли он рискует, не выйдет ли помехи в работе, в выборе знакомств, местожительства, во всех его вкусах и привычках?

Вероятно, нет, отвечал он сам себе. Есть повод надеяться, что, напротив, будет поддержка во всем этом, так как товарищем будет человек неглупый, любящий, преданный ему, – сомневаться в любви и преданности Наташи он не мог, настолько-то он наблюдал и знает людей.

Чувство беспокойства, однако, не унималось, и под влиянием меланхолического настроения, вызванного, может быть, столько же разлукой, сколько и пустынностью дороги, по которой лишь изредка попадались отдельные казаки да братушки-болгары, Сергей раздумался о прошлом, настоящем и будущем своей деятельности, светлых, добрых и неприятных, тяжелых сторонах ее.

Нет ли какого-нибудь недоразумения между ним и Наташей? Может быть, она полюбила не столько лично его, сколько что-нибудь такое, что видит в нем, но чего в действительности нет? Например, талант, о котором бабушка еще надвое сказала, есть он у него или нет? Что из того, что не одна она, а многие, почти все, предполагают его в нем? В часы неудач и упадка духа сам он искренно думал, что у него нет настоящего призвания к литературе, темперамента литератора, а находят его, пожалуй, потому, что общество любит всякие новинки: старые имена в литературе и искусстве надоедают скорее, чем на других поприщах человеческой деятельности, и им охотно находят заместителей в новых людях, подкупающих молодостью и оригинальностью. Да и оригинальность-то есть ли в нем? Сам себе он должен был признаться, что в юности многие писатели имели на него влияние и некоторые из его работ были прямо навеяны примером. Допустим, однако, что она, т. е. оригинальность, есть, – ведь этого еще недостаточно и время только покажет, действительно ли она соединена с творческим духом.

Наташа, в искренности которой он не сомневался, говорила ему, что мысли и речи его с первого знакомства показались ей сильны, образны, выразительны, не похожи ни на что, прежде ею слышанное и читанное. В этом есть, может быть, правда, но ведь она натура непосредственная, слишком неопытная и впечатлительная, ее оценка натурально снисходительна. Лично сам он далеко не удовлетворялся тем, что делал, – почти все ему казалось вымученным, добытым не талантом, а тяжелым трудом.

Обыкновенно он долго вынашивал в голове запавшую туда мысль нового создания, повести, романа, и чем долее носился с нею, тем яснее и легче выливались потом его мысли на бумагу.

В процессе зарождения новых работ у себя он находил сходство с характером творчества некоторых громких исторических имен, и это, как оно ни мелочно, несколько успокаивало его. Например, еще в ранней молодости он читал с удивлением и недоверием, что многие бессмертные произведения науки, литературы и искусства были задуманы при самых тривиальных обстоятельствах: Ньютона будто бы непосредственно навело на его мировую формулу притяжения тел упавшее на нос яблоко, в то время как он лежал на траве в саду. Моцарт будто бы сочинил большую часть знаменитой «Панихиды», играя на биллиарде. Недалеко ходить: наш Гоголь принялся за свою чудную комедию Ревизор под влиянием анекдота, рассказанного Пушкиным. И что же? Сам на себе, сохраняя расстояния, он испытал то же самое: главнейшие сцены его последнего романа, имевшего огромный успех и у нас, и в Европе, задуманы и частью наброшены в продолжении скитаний по Закавказскому краю или на седле лошади, или во время искания грибов, близ тамошних молоканских поселений. Словом, он проследил у себя процесс созидания совершенно аналогичный с описанным под именем творчества у других, бесспорно талантливых, людей и искренно радовался этому.

Если это «творчество», а позыв к нему – «вдохновение», – думал Сергей, – то они не зависят прямо ни от богатства или бедности, комфорта или убожества обстановки, а скорее обуславливаются или жизнерадостным, или горестным настроением духа. Что вдохновение осеняет чаще, что оно плодовитее под первым влиянием, это следует, может быть, отнести к тому, что человек, чувствующий себя счастливым, например, влюбленный, экспансивен, по французскому выражению – ищет возможности высказаться, тогда как огорченный, несчастный, обманутый, расположен скорее скрывать свою беду, – ему не до изложения своих мыслей.

Для вдохновения нужно очень многое и в то же время очень немногое, – думалось Верховцеву, – к нему ведут часто те минуты, в которые, при стечении разных благоприятных обстоятельств, человек наслаждается, счастливо любит, удачно играет на биллиарде, любуется красивыми видами или, страстный любитель собирания грибов, встречает лесную лужайку, покрытую грибными шляпками…

Так это или нет, верно было то, что ему работалось легче в иные часы, чем в другие; иногда целый день ничего не выходило, и только вечер или даже ночь выручали, наквитывали неудачу дня.

Вот если встречались препятствия, необходимость справляться с литературой предмета, разузнавать о местностях, одеждах, характерах лиц и проч., то такая масса энергии уходила на борьбу со всем этим, что ее мало оставалось на самое творчество, которое замедлялось тогда и нужно было, чтоб известное настроение, – скажем, вдохновение, – было очень сильно для устранения всех препятствий: сейчас узнавать, расспрашивать, рыться в библиотеках было иногда так тяжко, что задуманная работа откладывалась.

С самого начала своей литературной деятельности, когда он только еще покинул службу, прельстившись «набросками» одного талантливого француза, Сергей стал писать короткие, легко читающиеся очерки и, странно сказать, только после замечания одного светского знакомого с развитым вкусом, сказавшего раз, что это мило, но не серьезно, пошел по другому пути, – пути осмысливания работы и тщательной отделки ее.

Теперь он давно уже строго держался правила давать в каждой вещи все, на что он был в данное время способен, не обходя «неприятных» фактов, если таковые встречались. За эту литературную добросовестность его упрекали в поползновении копаться в грязи и в сухости, излишке подробностей. Первое он извинял тем, что смотрел на большую часть своих работ не больше, как на материал для будущего, а по поводу второго допускал, что он еще не выработал в себе великого искусства жертвовать подробностями, часто интересными, но мешающими общему впечатлению, – это ведь дается годами опыта, долгим навыком творчества.

Многие подозревали искренность и правдивость путевых рассказов Верховцева, но в этом ошибались. Дело в том, что, несмотря на сравнительную молодость (ему было 34 года), он столько видел и слышал, что когда оглядывался на пережитое, то не шутя спрашивал себя: «Уж полно, я ли все это перевидел и переиспытал?»

Ему припомнился случай по поводу книжки Путешествия по Персидской границе[25]: участвуя там раз в поимке персов-разбойников, грабивших наши пограничные пределы, он просто, без ложной скромности, описал эту оригинальную экспедицию и свое участие, – какой же поднялся шум по этому поводу: «он увлекается, он все сочиняет, он просто врет», – говорили со всех сторон, и нужно было, чтобы свидетельство английского корреспондента в одну лондонскую газету совершенно подтвердило как самый факт, так и подробности происшествия, для успокоения ревнителей правды.

 

Сергей полагал и часто говорил, что если б он вздумал хоть сжато и сухо изложить все то, что с ним в различных обстоятельствах приключилось, то рассказ его окрестили бы названием: Не любо – не слушай, а врать не мешай.

От воспоминаний о пережитых впечатлениях мысль Верховцева невольно перешла к заметкам и наброскам недавно виденного и перечувствованного, сделанным в свободные часы, за последнее время его пребывания в госпитале, едва ли менее интересным, чем те, что делались на поле битвы; они остались вместе с некоторыми другими вещами в руках Надежды Ивановны, то есть в надежных руках, но хорошо ли она понимает цену этих каракулей для него?

Не мешало бы предупредить ее – написать пару слов с кем-нибудь из встречных, вот хотя бы с этим казаком. Нет, вернее, с тою повозкой «Красного Креста» – это народ милый, который не откажет в услуге.

Плотный, добродушного вида доктор шел рядом с повозкой, и когда Сергей попросил его передать написанную на лоскутке из записной книжки записку в Систово, сестрам милосердия, охотно согласился исполнить.

– Скажите им, пожалуйста, поклон от Верховцева, которого вы встретили в добром здоровье.

– Вы – литератор Верховцев? – переспросил доктор.

– Да, я – литератор.

– Mesdames, – закричал толстяк зычным голосом, – ступайте Верховцева смотреть!

Как муравьи, высыпали из повозки сестры милосердия и окружили сконфуженного литератора, едва успевавшего пожимать протянутые к нему руки.

– Не трудитесь, не беспокойтесь, не церемоньтесь! – наперерыв залепетали веселые голоса, когда он сделал движение, чтобы слезть с лошади.

– Как ваша рана? Мы так интересовались вами. Ведь она еще не закрыта, как же вы едете верхом, зачем вы так рискуете? Мы все поклонницы вашего таланта и боимся за вас!

– Жаль, что вы не в моих руках, – сказала самая хорошенькая и поэтому, вероятно, самая смелая сестрица, – я ни за что не позволила бы вам такой вольности.

– Она держала бы вас в ежовых рукавицах, – вмешалась другая.

– Я готов, возьмите меня под свою команду, – ответил Сергей и невольно подумал: «Как ты ни хороша, а моя Наталка все-таки лучше».

Обещано было не только исправно передать записку, но и пожаловаться, всячески очернить и оклеветать его.

«Вот эти, поработавшие, поверят, когда я буду писать о войне, – подумал Верховцев, направляясь далее, – поверят тому, что нужно самому перечувствовать, выстрадать войну, для того чтобы верно писать о ней, а общество, особенно высшее, непременно укорит меня в преувеличении, легкомыслии и злой тенденции».

Вообще в обществе утвердилось мнение, что работа легка литераторам, а Верховцеву в особенности, что ему стоило только присесть, чтобы набросать очерк, написать повесть, продать в какое-нибудь повременное издание, получить денежки и т. д.

Какая это была ошибка! Сергея Ивановича сердило такое фальшивое представление о его трудах, потому что он страшно мучился над своими работами: достаточно было того, чтобы характер одного из действующих лиц вышел непоследователен или чтобы какие-нибудь подробности не укладывались в намеченные рамки, – он впадал в отчаяние и буквально лишался аппетита, сна и всякого покоя, часто на несколько суток сряду, пока дело не поправлялось. Он знал, что за это время становился тяжел и неприятен для всех тех, с кем приходил в соприкосновение, но изменить себя не мог.

Когда благодаря упорному труду или случайно набежавшей мысли удавалось побороть трудность, он становился сообщителен, экспансивен, пожалуй, даже слишком, и весьма возможно, что люди, знакомившиеся с ним в один из таких часов, выносили впечатление, что в «верхнем» этаже у него не совсем ладно.

«Он увлекается», – говорили о нем, чтобы не сказать: «Он бредит», – не принимая в соображение того простого обстоятельства, что бедный литератор, пробывши несколько недель буквально в одиночном заключении, в борьбе с характерами, типами и разными подробностями, понятными и интересными пока только для него одного, натурально рад был поболтать с первым подвернувшимся ему после того живым человеком о вещах, долгое время бывших для него как бы запретными.

Предстоявшая женитьба сулила ему больше правильности и покоя в этом отношении, тем более, что в Наташе была артистическая жилка; она серьезно занималась прежде музыкой, и ей должны были быть понятны радости и разочарования артиста-писателя. Кто знал, впрочем, чтó готовило будущее в этом отношении и два художественных темперамента не сулили ли столкновений? Во всяком случае, приходилось заранее мириться с некоторым ограничением свободы, и Верховцев сознательно соглашался с этим из любви к Наталочке, – любви, которая заставила его понять, что все прежние вспышки этого чувства были только временными привязанностями довольно невинных свойств и силы. Противиться новому чувству он не мог, потому что это значило бы без всякой пользы казнить себя, накладывать руки на живого человека и на возможное развитие его таланта; вышло, что, всегдашний противник всего банального, он мысленно повторил избитые фразы о том, что «не мог бы жить без Наташи» и что «он просто не жил до знакомства с ней».

«Однако что было бы со мной, – рассуждал он, – если б я лишился ее: умер бы? Заболел бы? Пожалуй, нет, а вот разве заехал бы подальше за турецкую цепь… Во всяком случае, это было бы страшно тяжело, так же тяжело, как, например, передвигаться после того, как отняли бы ногу, – что это была бы за ходьба?»

Познакомившись с Наталкой в деревне, где он хорошо ее узнал и понял, что это честная, неглупая и энергическая девушка, Сергей серьезно пожалел о необходимости расстаться с ней и, уехавши, просто заскучал. Его первое письмо к ней, – они уговорились переписываться, – было даже немного восторженное от сквозившего между строк чувства, но Наташа не поняла его, потому что далека была от мысли, что умный Сергей Иванович может полюбить ее.

В ее ответе не было никакого выражения привязанности, и он показался Верховцеву так холоден, что его второе послание было умышленно-рассудительно и коротко, а затем последовавшее представляло обыкновенные дружеские сообщения отсутствовавшего старшего товарища. «Напрасно я тратил мой порох, – думал он, – напрасно позволил себе увлечься, – излияния мои нимало не интересны ей».

«Так и есть, – думала, с своей стороны, Наташа, – как ему прежде скучно было со мной, так теперь скучно переписываться, мои письма глупы и неинтересны, в них сквозит деревенский неуч», – и самолюбивая девушка нарочно укоротила свой второй ответ, исключила из него все, что могло дать тень намека на навязчивость и желание непременно продолжить переписку.

Тогда Сергей, чтобы покончить с официальными фразами, просто перестал писать. «И она, – подумал он, – такая же, как другие: увлеклась, когда пришел каприз, потом охладела и бросила».

«Оно и лучше, – решила Наташа, – хороший урок мне вперед – не думать много о себе».

В то время, как она, при наступившем перерыве отношений, таила в душе надежду получить еще какое-нибудь известие от него, теперь она удовольствовалась бы самым коротеньким вопросом о здоровье, – он, скучая, старался уверить себя, что, конечно, гораздо лучше было покончить со всем этим и перестать думать о невозможном, довольствуясь тем, что есть. Однако в то же время он смутно чувствовал, что зародившаяся привязанность не угасала и при первом свидании вспыхнет, пожалуй, разрастется в настоящую любовь. Вот почему он решился избегать встречи и не ездить снова в деревню, куда дядя опять звал его на следующее лето.

К тому же хотя Владимир и не казался ему серьезно влюбленным в свою «кузиночку», а все-таки неловко было становиться между ними; да, вероятно, она и не променяла бы Владимира на него?

Позже, будучи при армии и узнав от Володи о том, что Наташа с теткой близко, в Систове, ухаживают за ранеными, Сергей не поддался желанию увидеться, чтобы не дать чувству снова одолеть его. Он даже ничего не ответил на их поклон, что стоило ему немалого усилия над собой.

24компаньонка (фр.).
25…случай по поводу… путешествия по Персидской границе – происшествие, случившееся с самим В. В. Верещагиным.
Рейтинг@Mail.ru