– Я чувствую, что не долго еще проживу… Давай эти немногие годы проживем хорошо…
И я весь замирал. Едва слышно говорил: «Да, да!»
Но в действительности этого «да» не выходило.
ВАША МАМА
(детям)
– Я отрезала косу, потому что она мне не нужна.
Чудная каштановая коса. Теперь волосы торчат как мышиный хвостик.
– Зачем? И не спросясь! Это мне обида. Точно ты что бросила от себя, и – такое, что было другим хорошо.
– Я все потеряла. Зачем же мне коса? Где моя шея? Где мои руки? Ничего не осталось. И я бросила косу.
(В день причастия, поздно вечером).
Мне же показалось это, как и все теперь кажется, каким-то предсмертным жестом.
(25 февраля 1911 г.).
К 56-ти годам у меня 35 000 руб. Но «друг» болеет… И все как-то не нужно.
Все же у нее «другом» был действительно я: у меня одного текут слезы, текут и не могут остановиться…
…Дети… Как мало им нужны родители, когда они сами входят в возраст: товарищи, своя жизнь, будущее – так это волнует их…
Когда мама моя умерла, то я только то понял, что можно закурить папиросу открыто. И сейчас закурил. Мне было 13 лет.
20 лет как «журчащий свежий ручеек» я бежал около гроба… И еще раздражался: отчего вокруг меня не весело, не цветут цветы. И так поздно узнать все…
…да, я приобрел «знаменитость»… О, как хотел бы я изодрать зубами, исцарапать ногтями эту знаменитость, всадить в нее свой гнилой зуб, последний зуб.
И все поздно…
О, как хотел бы я вторично жить, с единственной целью – ничего не писать.
Эти строки – они отняли у меня все; они отняли меня у «друга», ради которого я и должен был жить, хотел жить, хочу жить.
А «талант» все толкал писать и писать.
(глубокой ночью).
И бредет-бредет моя бродулька по лестнице, все ступает вперед одной правой ногой, меня не видит за поворотом, а я вижу: лицо раскраснелось, и оживленно говорит поддерживающей горничной: «Вот… (не помню) сегодня внесла сто рублей доктору. Ободрала совсем В. В-ча». – «Совсем ободрала», – смеюсь я сверху сбегая вниз. – Какие же сто рублей ты внесла: внесу я, и не сегодня, а только на этой неделе».
Но для нее одна забота, вперед бегущая за семь дней, что на болезнь ее выходит много денег. Она засмеялась, и мы и больно и весело вошли в прихожую. Ах, моя бродулька, бродулька: за твердую походку я дал бы тысячу… и за все здоровье отдал бы все.
– «Этого мне теперь уж ничего не нужно. Нужно, чтобы ты был здоров и дети устроены и поставлены».
(3-го ноября 1911 г., перед консилиумом, в ответ на обещание, в котором много лет отказывал, – насчет рисовки монет).
Я говорил о браке, браке, браке… а ко мне все шла смерть, смерть, смерть.
Страшное одиночество за всю жизнь. С детства. Одинокие души суть затаенные души. А затаенность: – от порочности. Страшная тяжесть одиночества. Не от этого ли боль?
Не только от этого.
27 ноября скончалась, 85 лет от роду, в Ельце, «наша бабушка», – Александра Андрияновна Руднева, урожденная Жданова. Ровно 70 лет она несла труд для других, – уже в 15 лет определив себе то замужество, которое было бы удобнее для оставшегося на руках ее малолетнего брата. Оба – круглые сироты. И с этого времени, всегда веселая, только «бегая в церковь», уча окружающих ребят околицы – «грамоте, Богу, Царю и отечеству», ибо в «Ѣ» была сама не тверда, – она как нескончаемая свеча катакомб (свечка клубком) светила, грела, ласкала, трудилась, плакала – много плакала (…) – и только «церковной службой» вытирала глаза себе (утешение). Пусть эта книга будет посвящена ей; и рядом с нею – моей бедной матери, Надежде Васильевне Розановой.
Она была совсем другою. Вся истерзанная, – бессилием, вихрем замутненных чувств… Но она не знала, что когда потихоньку вставала с кровати, где я с нею спал (лет 6-7-8): то я не засыпал еще и слышал, как она молилась за всех нас, безмолвно, потом становился слышен шепот… громче, громче, пока возгласы не вырывались с каким-то свистом (легким).
А днем опять суровая и всегда суровая. Во всем нашем доме я не помню никогда улыбки.
Томительно, но не грубо свистит вентилятор в коридорчике: я заплакал (почти): «Да вот чтобы слушать его – я хочу еще жить, а главное – друг должен жить». Потом мысль: «Неужели он {друг) на том свете не услышит вентилятора»; и жажда бессмертия так схватила меня за волосы, что я чуть не присел на пол.
(глубокой ночью).
О доброте нашего духовенства: сколько я им корост засыпал за воротник… Но между теми, кто знал меня, да и из незнавших – многие, отнеслись – «отвергая мои идеи», враждуя с ними в печати и устно – не только добро ко мне, но и любяще (Устьинский, Филевский, цензор Лебедев, Победоносцев, М.П. Соловьев, свящ. Дроздов, Акимов, Целиков, проф. Глубовский, Н.Р. Щербова, А.А. Альбова). Исключением был только С.А. Рачинский, один, который «возненавидел брата своего» (после статей о браке в «Рус. Труде» и в «С.-Петерб. Ведом.»). Чего: Гермоген, требовавший летом отлучить меня, в ноябре – декабре дважды просился со мной увидеться. Епископ Сергий (Финляндский), знавший (из одного ему пересланного Федоровым письма моего) о «всем возмутительном моем образе мыслей», – тем не менее, когда «друг» лежал в Евангелической (лютеранской) больнице после 3-ей операции, приехал посетить ее, и приехал по заботе митрополита Антония, вовсе ее ни разу не видевшего, и который и меня-то раза 2–3 видел, без всяких интимных бесед. И везде – деликатность, везде – тонкость: после такой моей страшной вражды к ним, и совершенно непереносимых обвинений. Но светские: какими они ругательствами («Передонов», «двурушник», «с ним нельзя садиться за один стол и вести одну работу» etc., etc.) меня осыпали, едва я проводил рукою «против шерсти» их партии. Из этого я усмотрел, до чего Церковь теплее светской жизни en masse[11]: сердечнее, душевнее, примиреннее, прощающее. И если там был огонь (инквизиция), то все-таки это не плаха позитивистов: холодная, и с холодным железом…
И я бросился (1911 г., конец) к Церкви: одно в мире теплое, последнее теплое из. земле…
Вот моя биография и судьба.
(9 декабря 1911 г.).
P. S. Религиозный человек выше мудрого, выше поэта, выше победителя и оратора. «Кто молится» – победит всех, и святые будут победителями мира.
Иду в Церковь! Иду! Иду!
(Тот же день и час).
P.P.S. Никогда моя нога не будет на одном полу с позитивистами, никогда! никогда. – И никогда я не хочу с ними дышать воздухом одной комнаты!
P.P.P.S. Лучше суеверие, лучше глупое, лучше черное, но с молитвой. Религия, или – ничего. Это борьба и крест, посох и палица, пика и могила.
Но я верю, «святые» победят.
P.P.P.P.S. Лучшие люди, каких я встречал, – нет, каких я нашел в жизни: «друг», великая «бабушка» (Ал. Андр. Руднева), «дяденька», Н.Р. Щербова, А.А. Альбова, свящ. Устьинский, – все были религиозные люди: глубочайшие умом, Флоренский, Рцы, – религиозны же. Ведь это что-нибудь да значит? Мой выбор решен.
Молитва – или ничего.
Или:
Молитва – и игра.
Молитва – и пиры.
Молитва – и танцы.
Но в сердцевине всего – молитва.
Есть «молящийся человек» – и можно все.
Нет «его» – и ничего нельзя.
Это мое «credo» – и да сойду я с ним в гроб.
Я начну великий танец молитвы. С длинными трубами, с музыкой, со всем: и все будет дозволено, потому что все будет замолено. Мы все сделаем, потому что после всего поклонимся Богу. Но не сделаем лишнего, сдержимся, никакого «карамазовского»: ибо и «в танцах» мы будем помнить Бога и не захотим огорчить Его.
«С нами Бог» – это вечно.
Торг, везде торг, в литературе, в политике, – торг о славе, торг о деньгах, а упрекают попов, что они «торгуют восковыми свечами» и «деревянным маслом». Но у этих «торг» в 1/10 и они необразованны: а у светских в 9/10, хотя они и «просвещены».
(13 декабря 1911 г.).
Почему я так сержусь на радикалов?
Сам не знаю.
Люблю ли я консерваторов?
Нет.
Что со мною? Не знаю. В каком-то недоумении.
(14 декабря 1911 г.).
26-го августа 1910 г. я сразу состарился.
20 лет стоял «в полдне». И сразу 9 часов вечера.
Теперь ничего не нужно, ничего не хочется. Только могила на уме.
(14 декабря 1911 г.).
Никакого интереса в будущем.
Потому что никакого интереса уж не разделит «друг». Интерес нужен «вдвоем»: для одного — нет интереса.
Для «одного» – могила.
(14 декабря 1911 г.).
Действительно, я чудовищно ленив читать. Напр., Философова статью о себе (в сборнике) прочел 1-ю страницу; и только этот год, прибирая книги после дачи (пыль, классификация), – наткнулся, раскрыл и прочел, не вставая с полу, остальное (много верного). Но отчегоже, втайне, я так мало читаю?
1000 причин; но главная – все-таки это: мешает думать. Моя голова, собственно, «закружена», и у меня нет сил выйти из этой закруженности.
Я жадно (безумно) читал в гимназии: но уже в университете дальше начала книг «не ходил» (Моммзен, Блюнчли).
Собственно, я родился странником; странником-проповедником. Так в Иудее, бывало, «целая улица пророчествует». Вот я один из таких; т. е. людей улицы (средних) и «во пророках» (без миссии переломить, напр., судьбу народа). «Пророчество» не есть у меня для русских, т. е. факт истории нашего народа, а – мое домашнее обстоятельство, и относится только до меня (без значения и влияния); есть частность моей биографии.
Я решительно не могу остановиться, удержаться, чтобы не говорить (писать), и все мешающее отбрасываю нетерпеливо (дела житейские) или выраниваю из рук (книги).
Эти говоры (шепоты) и есть моя «литература». Отсюда столько ошибок: дойти до книги и раскрыть ее и справиться – для меня труднее, чем написать целую статью. «Писать» – наслаждение: но «справиться» – отвращение. Там «крылья несут», а тут – должен работать: но я вечный Обломов.
И я утешался в этом признанном положении, на которое все дали свое согласие, что ведь вообще «мир есть мое представление». По этому тезису я вовсе не обязан «справляться» и писать верно историю или географию: а писать – «как мне представляется». Не будь Шопенгауэра, мне, может, было бы стыдно: а как есть Шопенгауэр, то мне «слава Богу».
Из Шопенгауэра (пер. Страхова) я прочел тоже только первую половину первой страницы (заплатив 3 руб.): но на ней-то первою строкою и стоит это: «Мир есть мое представление».