bannerbannerbanner
Поветрие

Василий Авенариус
Поветрие

– Перестань, Мари, прошу тебя. Слезы не помогут.

– Охо-хо! Доля ли ты моя горемычная! Никому-то я не нужна, никем-то не любима! Бедная я, бесталанная!

– Не говори этого, любезная Мари: я первый принимаю живое участие в судьбе твоей, но любить – любить не всегда можно, если б даже и хотелось.

– Неправда, можно, всегда можно!

Она зарыла лицо в подушку, чтобы заглушить непрошеные рыдания. Ластов вздохнул и успокоительно положил руку на ее темя.

– Послушай, моя милая, что я тебе скажу…

– И слушать не хочу, молчи, молчи! Неожиданно, с радостным воплем, вскакнула она с ложа, повлекла возлюбленного к себе и, смеясь и плача, принялась неистово лобызать его. Самообладание молодого человека грозило изменить ему; сердце у него замерло, голова пошла кругом…

Но он преодолел себя, насильно оторвался, подошел, пошатываясь как пьяный, к столу, где стоял полный графин воды, и жадными губами приложился к источнику отрезвления. Свежая влага сделала свое дело: любовный хмель его испарился, голова прояснилась. Он опустил на стол графин, наполовину опорожненный. С дивана доносилось только отрывчатое, тяжелое дыхание. Он крепче завернулся в свою войлочную мантию и на цыпочках воротился в спальню. Здесь, плотно притворив дверь, он прилег опять на кровать и повернулся лицом к стене.

Вспомнилось ему испытанное средство от бессонницы: следует только представить себе яркую точку и не отводить от нее глаз. Силою воли он воспроизвел перед собою требуемую точку и зорко вглядывался в нее, чтобы ни о чем другом не думать. А шаловливая, непослушная точка ни за что не хотела устоять на одном месте: то уклонится вправо, то влево, то юркнет в глубь стены, то вдруг, как муха, сядет ему как раз на кончик носа, так что экспериментатор поневоле отбросится назад головою. Однако ж средство оправдывало свою славу: не давало помышлять ни о чем ином.

Тут скрипнула дверь. Блестящая точка как в воду канула. Ластов оглянулся. В окружающем мраке ни зги не было видно, но тонким чутьем неуспокоившегося чувства он угадывал около себя живое существо, знакомое существо… Он хотел приподняться с изголовья; мягкие руки обвили его голову, пламенная щека приложилась к его щеке, пылающие молодые губы искали его губ…

– Милый ты, милый мой!..

IX

Смотря на любовь как на волнение крови, конечно, нельзя иметь строгого взгляда на семейную нравственность. Но корень всему злу французское воспитание.

Н. Добролюбов

Мари окончательно поселилась у Ластова. Как бы для примирения себя с выпавшим на его долю жребием, он расточал ей теперь всю нежность своего сердца, исполнял всякое выраженное ею желание: она была страстная охотница до цветов и птиц – он уставил все окна розами, камелиями, гортензиями, завел соловья; упомянула она как-то, что любит чернослив – он приносил ей что день лучшего, французского; одел, обул он ее заново.

Вместе с тем положил он себе задачей ознакомить швейцарку с русской литературой, с русским бытом. Вскормленная на сентиментальной школе Шиллера, Августа Лафонтена, Теодора Амадеуса Гофмана, на романтической – французских беллетристов, она была олицетворенный лиризм. Он начал с самого близкого для нее – с наших лириков. Для предвкусия научил он ее нескольким задушевным романсам Варламова, Гумилева, которые вскоре пришлись ей до того по нраву, что она то и дело распевала их, забыв на время даже мотивы дальней родины. Слух у нее был верный и голос, хотя небольшой, но свежий и необыкновенно симпатичный. Иногда только, шутки ради, она заключала русский куплет альпийским гортанным припевом:

 
«Ждет косаточку
Белогрудую
В теплом гнездышке
Ее парочка.
Diridi-dui-da, dui-da, dui-da, rii-da,
Dui-da, dui-da, ho! dirida».
 

Перевел он ей также на немецкий язык (стихами) несколько пьесок Кольцова, Майкова, которые она не замедлила заучить наизусть. Завербовав таким образом ее чувство в пользу изучения чуждого ей языка, он занялся с нею нашей азбукой.

Желая выказать перед милым способности свои в лучшем свете, Мари взялась за учение с горячностью и самоотвержением истинно любящей женщины. Алфавит ей дался в один день. Затем началось чтение. Главным камнем преткновения было для нее произношение некоторых букв: л, и и шипящих; но тут пришелся ей кстати твердый выговор детей Альп. Сколько шуток, сколько смеху! В несколько дней она достигла того, что могла читать по-русски довольно сносно, хотя, конечно, с неподдельным иностранным акцентом.

– Ну, Машенька, – сказал ей Ластов, – теперь только твоя добрая воля научиться и понимать читаемое. Я слишком занят, чтобы продолжать с тобою учение шаг за шагом. Вот тебе прекрасная книжка: «Герой нашего времени», вот тебе Рейф. Я сам выучился этим способом французскому языку. Если чего не поймешь – не стесняйся, спрашивай.

Скрепя сердце, девушка принялась за сухую работу приискивания отдельных слов по словарю. Но, одолев половину «Бэлы», она уже реже обращалась к нему; живой, пленительный рассказ положительно завлек ее; описываемая автором столь яркими красками романтическая природа Кавказа живо напомнила ей родную, швейцарскую: она не давала себе даже времени отыскивать всякое непонятное слово – был бы понятен лишь общий смысл рассказа.

А тут, на подмогу к Ластову, подвернулась еще старушка-хозяйка. Приняла она вначале свою новую жилицу далеко неблагосклонно. Она сочла ее обыкновенной лореткой из остзейских немок известного петербургского покроя. Как же приятно было ее разуверение, когда, вместо ожидаемого нахальства и банальной фамильярности, она встретила в ней всегдашнюю готовность помочь и услужить, непривычную для нее, простой мещанки, тонкость и деликатность обращения и почти детскую застенчивость и стыдливость, когда она, хозяйка, заставала ее, Мари, целующеюся с Ластовым.

В отсутствие учителя, да иногда и при нем Мари стала проводить свое время с Анной Никитишной, и болтовня у них не прерывалась. Любезный Рейф, как само собою разумеется, служил им неизменным толмачом. Вспомнила старуха, что покойный муженек ее (царствие ему небесное!) читал ей как-то чудесную историю: «Юрий Мирославский», «Милославский» – что ли. Попросила Мари своего милого добыть ей во что бы то ни стало хваленную историю. Принес он ей ее, и в кухне начались литературные чтения: Мари прочитывала вслух, Анна Никитишна поправляла ее. За «Милославским» последовали, уже по совету Ластова, сочинения Тургенева. Главных благоприятных следствий от этих чтений было три: первое, что хозяйка исполнялась все большей приязни и привязанности к услужливой, негорделивой, разговорчивой жилице; второе, что швейцарка делала в русском языке удивительные успехи; третье, наконец, что открылась обильная тема для бесед между нашими голубками: разбор характеров героев прочтенных романов, объяснение разных черт и обычаев нашего народа; тогда как без этого для них оставалось бы одно лишь поле, на котором они могли понимать друг друга, – поле чувства, а оно, как всякое кондитерское произведение, употребляемое в избытке, должно было бы когда-нибудь приесться.

Так возникла между ними, рядом с сердечной симпатией, и симпатия духовная, которую Ластов в часы досуга питал и развивал задушевными разговорами о предметах, «вызывающих на размышление», то есть научных и общественных.

«L'appetit vient en mangent[27]», – говорит французская пословица. Не менее справедливо можно было бы сказать, что «l'amour vient en aimant[28]». Постоянно заботясь о предмете своей непроизвольной любви, Ластов, сам того не замечая, все более и более привязывался в нему. Пробным камнем этой привязанности послужили два визита, сделанные ему в начале лета.

Первым визитантом был знакомец наш Куницын. Не дав Анне Никитишне времени отомкнуть порядком дверь, он буйно ворвался в прихожую, чуть не сбив при этом с ног старушку:

– Вам кого? – остановила она его, поправляя на голове чепец.

– Если позволите, не вас, старая мегера! – желчно пробурчал он в ответ, с силою швыряя с ног непослушную калошу, которая, ударившись об стену, кувырнулась, как жонглер, в воздухе и потом уже улеглась на полу подошвою кверху.

– Да их нет дома, – обиделась почтенная женщина. – Заходите опосля.

– Когда ж он возвращается?

– А как придется: когда в три, а когда и к вечеру, в полночь.

– Так я обожду.

Он стал скидывать пальто. Старушка оторопела.

– Да нет же, сударь, нельзя-с…

– Отчего это?

– Я не знаю, можно ли… Повремените чуточку… Она с осторожностью отворила кабинетную дверь и проворно юркнула в нее. Там сидела за шитьем одна Мари; Ластова не было дома.

– Марья Степановна, матушка моя, убирайтесь живее!

– Куда? Зачем? – вопросила та, глядя на нее большими глазами.

– Да вон туда, в спальню. Гость пришел и хочет дожидаться Льва Ильича.

Тут в комнату вошел сам Куницын.

– Tiens, tiens, tiens[29]! – воскликнул он, узнав швейцарку. – Wo kommen Sie her, holde Scheme[30]? Мы с нею давнишние знакомые, – обратился он внушительно к хозяйке. – Будьте так добры испариться.

 

Старушка, бормоча, повиновалась. Как на угольях, стояла Мари перед нежданным гостем, перебирая в смущении свой чистенький ситцевый передник.

– Herr von…? Я запамятовала вашу фамилию.

– Куницын, – помог ей молодой фат, разваливаясь с некоторою театральностью на диване. – Это ужасно, эт-то у-жасно!

– Что с вами, г. Куницын, вы вне себя? Он трагически взъерошил себе волосы.

– Успокойтесь. Не надо ли вам гребенки?

– Гре-бен-ки? Мари, о Мари! Было время, вы были без памяти влюблены в меня, вам, должно быть, известно, что я за человек – добрейший, великодушнейший!

– Вы очень ошибаетесь, сударь, если думаете, что внушали мне когла-либо какое-нибудь чувство.

– Что тут отговариваться? Заболели еще не на живот, а на смерть, когда узнали о моем сватовстве на другой; cela saute aux yeux[31]. Но что вспоминать? Дела минувшие!

– Да если я вас уверяю… Наконец, вы видите, что я теперь у господина Ластова, следовательно… Я тогда по нем стосковалась.

– Эк я не догадался! – хлопнул себя по лбу Куницын. – Вы у него la maitresse… de la maison[32]? Молодец же он, ей-ей, молодец! Не ожидал я, признаться, от него. Всегда скромником таким, законником смотрит, воды не замутит. Ну, как у вас тут житье-бытье?

Говоря так, денди наш встал, поправил в глазу стеклышко и, с улыбочкой полулукавой, полунахальной, приблизился к девушке.

– Славное мясцо, – сказал он, щипнув ее в полную, розовую щеку, – парное!

Мари, как полотно, побелела, непритворный гнев блеснул в ее глубоких черных глазах.

– Да как вы посмели, сударь…

– Как видите, посмел. Ха, ха!

– Но… но…

– Зарапортовались, ангел мой! А вы, ей-Богу, премилы, препикантны, когда сердитесь: глазенки так и разбегаются, так и стреляют, как пара пистолетов; благо, заряжены холостым зарядом.

– Послушайте, г. Куницын…

– Что слушать-то? Путного, верно, ничего не скажете. Не взыщите за откровенность. Вот перед физикой вашей я преклоняюсь – покорнейший слуга! Губки – пресочные, настоящие морели. Позвольте удостовериться de facto.

Он ловко взял ее за талью. Но в то же мгновение комната огласилась звонкой пощечиной. Захваченный врасплох, хищник невольно выпустил из рук добычу.

– О-го-го! – заголосил он в неподдельной ярости. – Une commune biche[33]! Все, моя милая, имеет границы. Теперь я уже считаю своим священным долгом расцеловать вас, так расцеловать, как во сне вам не мерещилось, как Адонис ваш в жизнь не целовал вас!

С распростертой для объятия левой рукою, с приподнятым кулаком правой, подступил он к беззащитной. Меняясь в лице, с решимостью сжав губки, схватилась она за стоявший на столе подсвечник. Неизвестно, чем бы разыгралась эта сцена, если б не подоспел вовремя третий актер, в лице Ластова. В разгаре дела ни швейцарка, ни воинственный гость ее не слышали как позвонил он, как отворил дверь в комнату. В недоумении остановился он на пороге.

– Мари, Куницын, что вы тут затеваете?

– Лева, друг мой, выбрось этого негодяя! Он позволил себе со мною такие дерзости…

Молодой ловелас уже оправился. Непринужденно улыбаясь, он подошел к приятелю.

– Здравствуй, братец! Представь себе, как легко напугать их, этих женщин! В ожидании тебя, от нечего делать, я хотел испытать ее верность к тебе и сделал вид, будто хочу поцеловать ее, а она вообрази, что я и в самом деле собираюсь поцеловать. Ведь забавно? Ха, ха!

– Не верь ему, Лева, он уже схватил меня за талью, и если бы я…

– Ну, ну, замолчите, – перебил ее, вспыхнув, Куницын. – Каюсь, так и быть, что греха таить: хотел поцеловать. Но ты, Ластов, человек умный и, разумеется, не найдешь в этом ничего дурного. Ну, что такое один поцелуй в сравнении с вечностью? Ein Mai ist kein Mai. Сам же ты целуешь ее, наверное, раз по сту в день.

Ластов не мог не улыбнуться наивному доводу приятеля.

– Ты забываешь, мой друг, что она жена моя.

– Гражданская!

– Какая бы там ни была. Заметь себе, пожалуйста, на будущее время: если хочешь оставаться со мною в прежних дружеских отношениях, то обходись с нею так же почтительно как со всеми «законными» женами твоего знакомства.

– Пожалуй! – иронически улыбнулся Куницын. – Для тебя только, по старой дружбе.

– И я надеюсь, что ты сейчас извинишься перед нею?

– Ну, уж на это не надейся, много чести.

– Так ты не намерен просить прощения?

– За кого ты меня принимаешь? Чтоб я, я унижался перед…

– Тс! Ни слова более. Сделай же милость оставить нас и вперед считать меня человеком тебе совершенно чужим. Не угодно ли?

Он широко распахнул перед приятелем выходную дверь. Тот посмотрел на учителя, посмотрел на его «гражданскую», потом глубокомысленно опустил взоры на кончики своих лаковых ботинок.

– Гм… да. En effet[34], ты как будто поступаешь благородно. Притвори-ка дверь; я согласен исполнить твое требование. Mein Fraulein… или gnadige Frau? Как прикажешь?

– Перед людьми она еще девушка; так так и величай.

– Bon. Also, gnadiges Fraulein, mir thut es nngeheuerlich, abscheulich leid, dass… und so weiter, und so weiter[35]. Довольно с тебя?

– Будет, хотя ты напрасно ломаешься. Присядем-ка теперь, расскажи-ка мне, что принесло тебя? Верно, что-нибудь экстренное, потому что, как человек, знающий до тонкости приличия света, ты не явишься же в гости еще засветло?

Первоначальная туча скорби и отчаяния мгновенно осенила чело щеголя: он вновь схватился за прическу.

– Malheur a moi[36]! oh! Сию минуту брошусь из окошка!

– Ай, только, пожалуйста, не у меня! В чем дело, скажи! Кредиторы что ли?

– Pire que са[37]!

– Жена захворала?

– Добро бы только.

– А то что же?

– Да то, что убежала от меня! Понимаешь: взяла да убежала!

– Может ли быть! С кем же это?

– С кем, как не с этим прогрессистом-офицерчиком, с Диоскуровым. Я ли, кажется, не любил ее, не лелеял ее; ни одной ведь сторонней интрижки не завел с самого дня женитьбы, вот уже год с лишком; легко сказать!

– Действительно, на это потребовалось, вероятно, значительной доли самоотвержения. Как же ты, однако, допустил ее до побега?

– Допустил! У меня, брат, и подозрения серьезного не было. Как друг дома, он, понятно, бывал у нас и при мне, и без меня. Оказалось, что без меня-то они более все «Что делать?» изучали; ну, и порешили устроиться по предписанному там рецепту. Прихожу я это из должности, как агнец непорочный, ничего не чая; приношу ей еще фунт конфектов, ее любимых – помадных; гляжу – укладывается. «Куда это? – говорю. – Точно в вояж?» – «В вояж, – говорит, – и еду. Навеки расстаюсь с тобою». Я, признаюсь, немножко опешил. «Как так навеки? Что это значит?» – «Это, – говорит, – значит, что ты надоел мне, что нам уже не к чему жить вместе, были бы только в тягость друг другу. Веселись и будь счастлив!» – «Да куда ж ты, к кому?» – «А к Диоскурову, – говорит. – Он – Кирсанов, ты – Лопухов, я – Вера Павловна». Меня как водою окатило. «Да ведь это все, – говорю, – хорошо в книжке, в действительности же неприменимо». – «Вот увидишь, – говорит, – как применимо. Я вообще, – говорит, – не вижу, чему тут удивляться: виновата ли я, что ты не умел разнообразить себя, что Диоскуров лучше тебя? Но я расстаюсь с тобою без всякой горечи в сердце». Утопающий хватается за соломинку. «Да что ж, – говорю, – станется с нашим сыном, с нашим Аркашей?» – «А Бог, – говорит, – с ним, оставь его себе. И там ведь он целый день у кормилицы, редко о нем и вспомнишь. Ну, и у Чернышевского тоже о детях говорится только мимоходом, в скобках („следовательно, у нее есть сын“); c'est un mal inevitable[38]. У нас же с Диоскуровым наберется их, вероятно, более, чем нужно, и, во всяком случае, лучше твоего Аркаши». Меня взорвало. «А, говорю, теперь я только постиг вас! Знаете, сударыня, что французы называют une mere dehature'e[39]?» – «Знаю», говорит. «Так вы вот, ни дать, ни взять, такая mire dehature'e!»! Но можешь представить себе неделикатность? «А вы, – говорит, – сударь, знаете, что французы называют un sot, un imbecile[40]?» – «Ну, знаю». – «Так вы вот, ни дать, ни взять, и un sot, и ип imbecile, да помноженные на два». Каково?

Куницын вздохнул и отер со лба батистовым платком крупные капли пота.

 
– Все это было бы смешно,
Когда бы не было так грустно, —
 

заметил Ластов. – Что ж ты отвечал ей на это?

– Что тут скажешь? Не браниться же, не драться. Вздохнул, да в глаза против воли навернулось что-то мокрое. А она заметь да подыми еще на смех:

 
Не плачь, красавица! Слезами
Кручине злой не пособить.
Господь обидел огурцами,
Зато капустой наградит!
 

Тут уже я не стерпел, приосанился, как лев, и разразился потоком сарказмов; откуда слова брались. «Так вы так-с? – говорю, – так вы этак-с? – говорю. – Прекрасно-с, превосходно-с. Я вас не удерживаю, о нет. Я вас даже попрошу оставить сегодня же дом мой. Но чур – не возвращаться! Если бы вы впоследствии и испытали горькое раскаяние, на коленях приползли к моему порогу и, как Генрих IV в Каносе, облегали его трое суток подряд – наперед говорю вам, что дверь моя будет закрыта перед вами тремя замками. Слышите? Тремя замками! Роковая надпись ада встретит вас на моем доме: „Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate![41]“» В голосе моем звучало нечто возвышенное, потрясающее.

 

– И все твое красноречие пропало даром?

– Что даром! Совестно даже за нее…

– А что такое?

– Да, вместо всякого ответа, обозвала дураком и вышла вон. Только я ее и видел.

– Так… А тебе все же жаль ее?

– Как бы тебе сказать? Она мать моего сына; ну и вообще, что ни говори, женщина передовая, какую не скоро сыщешь. Что мне делать, посоветуй? Послать этому барину перчатку?

– А вы уже научились драться? – заметила тут с легкой насмешкой Мари, стоявшая до этого времени безмолвно у окна. – Или урок, который дал вам в Интерлакене друг ваш, не пошел вам впрок?

Куницына передернуло, но он сделал вид, будто не слышал слов девушки, и продолжал, обернувшись к Ластову:

– Скажи, как бы ты поступил на моем месте?

– Вызывать Диоскурова я, разумеется, не стал бы: дело зашло уже слишком далеко, ты же и потворствовал им; я потребовал бы только разводную.

– Ты чересчур строг, Лева, – вмешалась опять, но уже с серьезным тоном Мари. – Не слушайте его, г-н Куницын, кому, как не мне, знать сердце женщины. Супруга ваша увлеклась – правда, но увлеклась по неопытности. Ужели пропадать ей за то навеки? Она еще раскается, поверьте мне, раскается. Отчего бы не простить? Она ведь еще молода, ребенок. Ей сколько лет?

– Восемнадцать.

– Ну, вот, припомните-ка себя самого в этом возрасте: каким вы были шалуном и повесой?

Черты несчастного супруга слегка прояснились. Он вопросительно взглянул на учителя.

– А ведь в словах ее есть крупица правды? Тот покачал головою.

– Оптимизм молодости. Разумеется, если ты найдешь в себе достаточно самоуничижения, чтобы помиловать заблудшую овцу, и если она сделается опять овцой, о тем лучше для вас обоих. Но боюсь я, чтобы не нажить тебе новых бед: зверь, отведавший свежей крови, неутолим; искусившись раз, она ненадолго стерпит однообразие счастливой семейной жизни.

– Лева, милый мой, ты жесток, ты зол! Ведь их связывает не одна взаимная любовь, их связывает их дитя, неразрывное звено, которым они навеки веков сковались друг с другом. Г-н Куницын! Прошу вас: подумайте о будущности вашего малютки, который с пелен не будет знать заботливости, ласк матери. Ведь сердце его очерствеет! Пусть вы даже воспитаете из него человека умного, образованного; высшего человеческого достоинства – благородного, мягкого сердца вы не вложите в него: его может вложить только мать.

– Вишь, как расписывает, – проговорил Куницын, которого не на шутку стали пронимать усовещевания швейцарки. – Чего ж вы от меня хотите, petite drole[42]?

– Чтобы вы в продолжение года не хлопотали о разводе.

– Гм, гм… Да если я и подам теперь прошение, разрешение выйдет не ранее, как через год, через два.

– Но тогда все узнают… Так же можно будет как-нибудь стушевать.

– И то правда. Вы, m-lle Marie, как я вижу, девушка с весьма здравым взглядом. Нужно будет еще обдумать…

Когда затем Куницын стал уходить, то со всею галантностью молодого рыцаря расшаркался перед швейцаркой.

27Аппетит приходит во время еды. (фр.)
28Любовь приходит во время любви (фр.)
29Ах, хорошо, хорошо (фр.)
30Откуда вы, дорогая? (нем.)
31Это очевидно (фр.)
32Любовница (фр.)
33Общая лань (фр.)
34Действительно (фр.)
35Итак, фройлян, для меня это чудовищно, отвратительно, извините… и так далее и так далее (нем.)
36Горе мне (фр.)
37Хуже! (фр.)
38это необходимое зло (фр.)
39Бесчеловечная мать (фр.)
40дурак (фр.)
41Оставь надежду всяк сюда входящий (ит.)
42смешная малютка (фр.)
Рейтинг@Mail.ru