bannerbannerbanner
Поэзия журнальных мотивов

Василий Авсеенко
Поэзия журнальных мотивов

 
О муже я знать бы хотела…
Нахально ко мне повернул он лицо —
Черты были злы и суровы —
И выпустив изо-рту дыму кольцо,
Сказал: «несомненно здоровы,
Но я их не знаю, и знать не хочу,
Я мало ли каторжных видел?»
 

Черта маленькая, но она заслуживает упоминания, потому что характеризует несвободность мысли, для которой к известным явлениям, типам и единицам как бы обязательны именно те, а не другие отношения. Конвойный офицер в современной беллетристике непременно должен быть изображен монстром.

Несвободные отношения печатного слова к жизни составляют главный недуг нашего современного положения. В духовной области нашей исчезло творчество, и мы питаемся тенденцией. Но тенденция не может заменить литературу, также как ремесло не может заменить искусства; тенденция всегда будет игом для духовной деятельности и мы видели каким зловещим образом это иго порабощает писателей с задатками дарования.

Упомянутый недуг наш ведет начало не со вчерашнего дня. Первые симптомы его провидел еще Пушкин, и в последние годы своей жизни сознательно с ними боролся. Их провидел и другой поэт той же эпохи, Мицкевич. На своих лекциях в Collège de France, а также в весьма интересной статье в журнале Le Globe 1837 года, Мицкевич очень ясно выражает мысль что для русской литературы только в лице Пушкина открывались далекие горизонты, и что со смертию Пушкина русская литература кончилась. «В той эпохе о которой говорим, писал Мицкевич в упомянутой статье, он (Пушкин) прошел только часть того поприща на которое был призван: ему было тридцать лет. Знавшие его в это время замечали в нем большую перемену. Вместо того чтобы с жадностью пожирать романы и заграничные журналы которые некогда занимали его исключительно, он ныне более любил вслушиваться в рассказы народных былин и песней и углубляться в изучение отечественной истории. Казалось, он окончательно покидал чуждые области и пускал корни в родную почву. Одновременно разговор его, в котором часто прорывались задатки будущих творений его, становился обдуманное и степеннее. Очевидно поддавался он внутреннему преобразованию… Что происходило в душе его? Принимала ли она безмолвно в себя дуновение этого духа который животворил создания Манзони, Пеллико, и который кажется оплодотворяет размышления Томаса Мура, также замолкшего? Как бы то ни было, я был убежден что в поэтическом безмолвии его таились счастливые предзнаменования для русской литературы. Я ожидал что скоро явится он на сцене человеком новым, в полном могуществе своего дарования, созревшим опытностию, укрепленным в исполнении предначертаний своих. Все знавшие его делили со мною эти ожидания. Выстрел из пистолета уничтожил все надежды».[22] На лекциях в Париже, рассказав о смерти Пушкина, Мицкевич говорил таким образом: «Такова была кончина русской литературы, образовавшееся под влиянием Петра Великого. Конечно, остаются еще великие дарования, пережившие Пушкина; но на деле русская литература с ним кончилась. Он умер, этот человек, столь ненавидимый и преследуемый всеми партиями; он оставил им свободное место. Кто же заменил его на этом упраздненном месте? Писатель с умом? Пушкин не был ли всех умнее! Певцы сонет и баллад? Пушкин далеко превзошел их. На какой новый путь попытаются вступить они? С понятиями которые они имеют им невозможно подвинуться на шаг вперед: русская литература на долгое время заторможена».[23]

Мнение высказано Мицкевичем очень резко, но можем ли мы отказать ему вовсе в основательности? Он смотрел на литературу конечно не с той точки зрения с какой смотрит на нее г. Пыпин. Мицкевич понимал литературу в смысле высшего духовного творчества, в каком она завещана классическою древностью, в каком она является в творениях Данте, Шекспира, Гёте и Байрона. В этом смысле было ли у нас что-нибудь сделано после Пушкина?

Значение Пушкинской поэзии, уровень Пушкинской эпохи для нас еще не совсем ясны. Развитие письменности в последующее время представляется нам неоспоримым и всеобнимающим успехом; мы охотно верим что Пушкин был только поэт в ограниченном значении этого слова, тогда как тот же Мицкевич свидетельствует о том что «когда говорил он о политике внешней и отечественной, можно было думать что слушаешь человека заматеревшего в государственных делах и пропитанного ежедневным чтением парламентских прений».[24] Мы представляем себе наши тридцатые года временем умственного дилетантизма, и начинаем историю нашей духовной возмужалости с появлением Белинского. Но люди бывшие живыми свидетелями той эпохи говорят о ней иначе. «Вспоминая всю обстановку того времени, выражается один из ветеранов русской литературы, все это движение мыслей и чувств, переносишься не в действительное минувшее, а в какую-то баснословную эпоху. Личности присутствием своим озарявшие этот мир исчезли, жизнь утратила поэтическое зарево которым она тогда отсвечивалась, улетучились, выдохлись благоухания которыми был пропитан воздух этих ясных и обаятельных дней. Одна ли старость вырывает из груди эти сетования о минувшем, почти похожие на досадливые порицания настоящего? Надеюсь что нет.»[25]

22Русский Архив, 1873, июнь, стр. 1.068 и 1.009.
23Там же стр. 1.079.
24Там же стр. 1.070.
25Там же стр. 1.086.
Рейтинг@Mail.ru