bannerbannerbanner
Общественная психология в романе

Василий Авсеенко
Общественная психология в романе

– Marie, – вскричал он, держа на руках ребенка, – кончено со старым бредом, с позором и мертвечиной! Давай трудиться, и на новую дорогу, втроем, да, да!»

Но ему не суждено было выступить на новую дорогу: неестественные отношения его к «кучке» привели к кровавой катастрофе, которою оканчивается роман.

Совершенно другой нравственно-патологический тин представляет Кириллов. Автор не объясняет, под какими влияниями образовалась эта эксцентрическая натура. Мы знаем только, что Кириллов с Шатовым «долго лежали вместе» в Америке и, конечно, много выстрадали. Он выступает в романе уже с созревшею психическою болезнью, с выработанною философскою системой, которая, при всей своей нелепости, есть результат умственного усилия, продукт мысли, болезненно, но сильно напряжённой. Он еще более, чем Шатов, придавлен идеей и корчится под тяжестью ее; это маньяк с задатками эпилептика. При недостатке веры, столь обыкновенном в людях нашего века, у него нет индифферентизма, и в этом все его несчастие. Он не может остановиться на одном легоньком отрицании; в нем есть потребность убежденного неверия, отрицательной веры, как для других бывает настоятельна потребность положительной веры. Отправляясь от отрицания, он напряженно выслеживает в своем воспаленном мозгу ряд силлогизмов, которые приводят его к мысли о самоубийстве. «Если Бог есть, – рассуждает Кириллов, – то вся воля Его, и из воли Его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие. Я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия – это убить себя самому». Конечно, никогда более дикая религиозно-философская система не рождалась в человеческом мозгу; но дело не в системе. Важно то, что в лице Кириллова мы видим человека, который в наш практический и индифферентный век, когда философские и религиозные вопросы занимают почти одних специалистов, израсходовал всю свою жизнь на эти вопросы, иссушил над ними свой мозг и наконец пустил себе пулю в лоб единственно для того, чтобы поставить последнюю точку своей теории… Насколько такое явление годится для обобщений, к каким прибегнул автор в конце своего романа, насколько оно выражает собою действительную болезнь своего века – это другой вопрос, к которому мы еще обратимся. Впрочем, в самом романе практические требования века как бы восстают против идеализма Кириллова: самоубийство из-за идеи представляется чем-то до того неестественным, неправильным, что знаменитая «кучка» спешит утилизовать его для своих практических целей, убедив Кириллова в предсмертной записке принять на себя убиение Шатова и прочие преступления революционной пятерки.

Сам Кириллов вовсе не принадлежит к революционному типу; он слишком равнодушен ко всяким практическим результатам, для того чтоб увлекаться социальною перестройкой общества. Он принадлежит к тем нервным, идеальным натурам, которые сосредоточиваются всецело на напряженной деятельности духа. Ему открываются «минуты вечной гармонии»; он наклонен к галлюцинации и эпилепсии. «Есть секунды, – объясняет он Шатову, – их зараз приходит всего пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда. Бог когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: да, это правда, это хорошо. Это… это не умиление, а только так, радость». В этом состоянии эпилептической прозрачности духа Кириллов чувствует бремя земной оболочки; по его мнению, человек должен переродиться физически, для того чтобы достигнуть предназначенного ему состояния высшего счастья, вечной гармонии. «Если более пяти секунд, – повторяет он, – то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически. Я думаю, человек должен перестать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута? В Евангелии сказано, что в воскресении не будут родить, а будут как ангелы Божии. Намек». Шатов замечает ему на это:

«– Берегитесь, Кириллов, я слышал, что именно так падучая начинается. Мне один эпилептик подробно описывал это предварительное ощущение пред припадком, точь-точь как вы; пять секунд и он назначал и говорил, что более нельзя вынести. Вспомните Магометов кувшин, не успевший пролиться, пока он облетел на коне своем рай. Кувшин – это те же пять секунд; слишком напоминает вашу гармонию, а Магомет был эпилептик. Берегитесь, Кириллов, падучая!»

Такие исключительные натуры, как Кириллов, могут быть только случайным материалом в руках действительных революционеров. И Кириллов в самом деле случайно столкнулся с Верховенским, случайно пристал к тайному обществу, от которого когда-то попользовался материальною помощью. Он соглашается прикрыть своею смертью их гнусное дело только потому, что ему все равно. На минуту он даже возмущается мерзостью преступления, но опять приходит к тому призрачному равновесию духа, в котором человеку все равно. Настоящей революционный материал представляют такие личности, как Эркель и Шигалев. Эркелю хотя предоставлена в романе весьма второстепенная роль, но индивидуальность его отмечена автором очень ярко. Это был «дурачок», но такой, у которого только главного царя не было в голове, а маленького подчиненного толку было довольно, «даже до хитрости». «Исполнительная часть была потребностью этой мелкой, малорассудочной, вечно жаждущей подчинения чужой воле натуры». Чувствительный и даже добрый, делившийся со старушкой матерью своим скудным жалованьем, он «быть может был самым бесчувственным из убийц Шатова, и без всякой личной ненависти, не смигнув глазом, присутствовал бы при его убиении». Автор замечает в другом месте, что «если б он встретился с каким-нибудь преждевременно развращенным монстром, и тот под каким-нибудь социально-романическим предлогом подбил его основать разбойничью шайку, а для пробы велел убить и ограбить первого встречного мужика, то он непременно бы пошел и послушался». Подобные фанатики «послушания», беззаветно подчиняющиеся всякой чужой воле, достаточно нахальной, чтоб импонировать им, в такой же степени составляют пригодный революционный материал, как и фанатики крови и резни, подобные Шигалеву. Петр Степанович сразу оценил последнего: «Шигалев гениальный человек!» – восклицает он, стараясь увлечь Ставрогина в свои планы.

Рейтинг@Mail.ru