Жизнь на кладбище невесёлая. Соберутся в компании о. дьякон, дьячок и оба сторожа, купят водки и напьются. Из нижнего этажа доносятся громкие голоса подвыпивших людей. Иногда они пляшут, сильно топоча ногами, и тогда отец встанет из-за стола и скажет:
– Пойти унять их?..
Выйдет в сени, постоит за дверью и вернётся.
– Что же не дошёл-то? – спросит мать.
– Кажется, немного призатихли… Может, угомонятся… Господь с ними!
– На кладбище – вдруг песни затянули… Вот тоже безбожники-то! – не воздержится и скажет мама.
– Ну, мать моя, люди живые… Пусть их!..
Отец при этих словах долго всматривается в пламя лампы, думает о чём-то, и тихая грусть светится в его глазах.
– Не суди их! – прерывал он свои грустные размышления. – Может, и мы с тобой запили бы горькую, если б к книжке не пристрастились…
Насколько помню я себя, – чтение было культом нашей семьи. Про отца можно было сказать, что он отпевает покойников и читает книги. Больше у него не было никаких занятий. Читал он разные книги, за дешёвку скупая в городе у букиниста старые журналы – и толстые, и тонкие, в чистеньких переплётах и трёпаные. Пристрастил он к чтению и мать. Отец читал старые журналы сплошь от корочки до корочки, а мама читала только романы. И отец любил читать романы. Описание чужой жизни, чужих радостей и печалей, чужих страстей было для отца и для матери какой-то второй жизнью. А мы с сестрой сидим за детскими книгами и становимся похожими на взрослых.
Сидим, бывало, вечером в столовой и читаем, а к окнам привалилась ночь и смотрит к нам в комнаты своими молчаливыми, непонятными очами.
Отец не любил духовных книг. Разлюбил он их после того, как отчаялся поступить в академию. Я помню, не стесняясь меня и Лиды, он сказал как-то:
– Чтобы быть кладбищенским батькой, довольно с меня и того, что я в семинарии проходил. Почитаем-ка, мать моя, «Дельце».
Старинный журнал «Дело», скупленный отцом у букиниста чуть ли не целым возом, отец мой называл «Дельце». И читал он старинные, в строгих переплётах, книги и знакомился с «чужой», былой жизнью.
Как-то раз, когда мы были с ним вдвоём, он сказал мне:
– Попал бы я в академию, Митенька, быть бы и тебе в семинарии. А теперь, брат, шабаш. Иди ты по светской карьере, может, скорее своё счастье найдёшь. Учись только хорошенько: наука всё может превозмочь. В доктора выйдешь – будешь человечество лечить, в адвокаты – будешь защищать его от неправды. А то, видишь, к чему свелась моя жизнь – мертвецов хоронить!..
И он опять уставился глазами в пламя лампочки, и я снова прочёл в этих глазах его безысходную грусть.
Что с ним произошло? Отчего он такой стал? Я задавал самому себе эти вопросы и боялся идти за разрешением их к кому бы то ни было. Мне казалось, что только сам отец мог бы разрешить мне их, а он молчал…
И было это какое-то особенное – кладбищенское молчание…
Дом наш – мрачный кладбищенский дом – главным фасадом выходит на городской выгон, а по бокам около него и сзади, где пристроены дощатые крыльца с крутыми лестницами, растут большие старые берёзы с густыми ветками. А за густо разросшимися около дома берёзами тянутся широкие и узкие кладбищенские аллеи. Тянутся, скрещиваются и расходятся во все стороны аллеи, а по сторонам их могилы с памятниками и крестами; есть и могилы без крестов, и их зовут «забытыми».
Кладбище отгорожено от выгона высоким дощатым забором, ворота высокие, окрашенные в бурый цвет, и наверху ворот деревянный крест, а около узкой калитки, которая замыкается на ночь, часовенка с «неугасимой» лампадой перед иконой Иоанна Крестителя.
Двуглавая низенькая ветхая церковь в глубине «поля мёртвых». Церковь с мрачными кирпичными стенами, узенькими тёмными окнами. Купы цветущей сирени и акации окружают церковь; тонет она в зелени кустов и кажется крошечной, – и сама походит на большой памятник над чьей-то могилой.
Наша детская помещалась в угловой комнате: два окна выходили на выгон, и одно – широкое и высокое – в кладбищенский сад под сень густых берёз.
По вечерам, готовя уроки, мы боялись оставаться в комнате одни, и дверь в столовую всегда была раскрыта. Ночью в детской зажигали ночник и отворяли вторую дверь в спальню родителей. Когда у нас была няня, она спала с нами. Где теперь она, наша няня, милая старушка Акулина? Уехала в деревню на праздники да так и не приехала. Мама говорит, что у неё были какие-то неприятности в деревне, а нам с Лидой думается, что Акулина умерла…
Почему мы так думаем – не знаю… Нам кажется, что старые люди обязательно умирают. Живя на кладбище, почти каждый день слышишь печальный погребальный перезвон, видишь, как отец ежедневно кого-нибудь хоронит или служит панихиды… Всё это похоронное и печальное – может ли оно воспитать мысль о живом человеке? Человек – смертен. Только и есть в нём понятным – это смертное.
Где же мои радости? Где же моё представление о жизни?
Как-то раз мне удалось подслушать такой разговор отца и матери. Не знаю, с чего начался этот разговор, но когда я вошёл в столовую, мой слух уловил следующие слова отца:
– Ведь, вот, матушка моя, перестала же ты бояться кладбища и покойников… А бывало… Помнишь, как поселились-то здесь? Из-за тебя чуть в другой приход не попал.
– Привыклось… Что же поделать… – сказала мать.
– Теперь не пожалеешь, что я тогда уговорил?
– Чего же? Живём, слава Богу… Достатки есть, ребят в гимназии обучаем.
Отец мельком глянул на меня и сказал:
– Признаться, вначале-то и у меня кошки на душе скребли… И если бы вот не эти старинная книги, так, пожалуй бы, не то было. Много в этих книгах жизни, вот с ними и остался жить на кладбище…
Стакан, из которого я пил воду, ударился о графин и резко звякнул. Отец вздрогнул.
– Митенька, нельзя ли осторожней!?.
Я вышел из столовой, унося с собой мучительную думу: