– Делу время, потехе час, – говаривал в одобренье самому себе Петр, когда он душой порывался к своим потешным, а рассудок заставлял его корпеть над учебными тетрадями.
Меншиков, парень рассудливый, умница и книгочей, пользовался всяким случаем, чтобы присутствовать при уроках своего государя; в отсутствие же последнего тайком просматривал царские письменные работы.
Так, по следам царя он основательно прошел «адицию» (сложение), «субстракцию» (вычитание), «мультопликацию» (умножение), «дивизию» (деление); так искусился в началах астрономии и артиллерии, успешно преодолев понемногу рябившие у него сперва в глазах научные термины: «градусы» и «минуты», «деклинация», «квадрант» и «дистанция» и прочее, и прочее.
Натура Петра не была, однако, натурою кабинетного ученого. Ему, непоседе, требовалась деятельность живая, кипучая. Куда охотнее, чем за книгами, он набирался ума-разума у нового наставника своего Тиммермана на прогулках, где каждый предмет останавливал его чуткое внимание, а сведущий голландец своими обстоятельными комментариями давал всему надлежащую окраску и значение.
На одной такой прогулке летом 1688 года в подмосковном селе Измайлове Петр заметил ветхий амбар и полюбопытствовал узнать его назначение.
Царю объяснили, что это-де кладовая со всяким старьем еще от Никиты Ивановича Романова (двоюродного брата деда Петрова, царя Михаила Федоровича).
– Отоприте-ка! – приказал Петр. – Может, найдется что про нас.
Отперли амбар. В заднем углу, среди разного мусора и хлама виднелась большая опрокинутая ладья.
Необыкновенный вид ее тотчас привлек внимание молодого государя, и он не замедлил пробраться к ней.
– Челнок не челнок, барка не барка… – недоумевая, говорил он – Ты, Франц Федорыч, немало видел ведь судов на твоем веку: что это такое?
– Ботик английский, – не задумываясь, отвечал Тиммерман.
– Английский! Да как он попал сюда?
– Знать, выписан был из Англии.
– Но для чего?
– Чтоб и против ветра тоже ездить можно было.
– Как же так против ветра?
– А на парусах.
– Против ветра? – повторил Петр. – Покажи мне, Тиммерман, сейчас покажи!
Тиммерман усмехнулся.
– Есть у вас, русских, ваше величество, мудрая пословица: «Дело мастера боится». В мореходном деле я не мастер. Но каков ботик, сами, чай, видите: ни паруса, ни мачты нету, а дно насквозь продырявлено. Спустим на воду – мигом зальет.
– Так я велю его починить, велю сделать и мачту и парус! – вскричал Петр. – Достать бы только такого человека. По глазам твоим Франц Федорыч, вижу, что есть он у тебя. Есть ведь, да?
– Поискать, так, может, найдется, – уклончиво отвечал флегматичный голландец.
– Да кто он? Назови же! Не мучь ты меня, Господи Боже мой!
Тиммерману пришлось уступить.
– Голландец он тоже, столяр, Карштен Брант, – сказал он. – Покойный батюшка вашего величества, царь Алексей Михайлыч вызвал его с другими мастерами еще двадцать лет назад из Амстердама – поставить флот морской на Каспии. Да разбойник этот волжский… как бишь, его?
– Стенька Разин?
– Вот-вот… сжег первый же корабль их «Орел». На том постройка судов каспийских и остановилась.
– А Брант перебрался сюда, в Москву?
– Да, и кое-как перебивается тут изо дня в день своим столярным ремеслом. Но возьмется ли он еще теперь…
– Возьмется! Должен взяться! – перебил Петр. – Я ему всемерный авантаж окажу. Сейчас, сей же момент кати за ним, да без него, смотри, не смей и глаз мне казать.
Покачал головой Тиммерман, но «из почтительного аташемента» к юному царю не стал более перечить.
Старичку Бранту, понятно, грех было отказываться от улыбнувшегося ему на старости лет счастья: законопатил он, засмолил ботик: смастерил мачту и паруса, а затем стащил готовое суденышко в воду, в Яузу.
На берегу стоял Петр с неизменным своим Меншиковым, наблюдая за Брантом, и глазам своим не верил: под опытною рукою старого моряка ботик с распущенным парусом, как одушевленный, поворачивал то вправо, то влево, плавал то по ветру, то наперекос, а то и совсем против ветра.
– Каково, Данилыч? – говорил Петр, с сияющими глазами оборачиваясь к своему спутнику. – Что скажешь?
– Знатно! – отвечал Меншиков. – Занятная штука!
– Занятная! Нет, братец, мало что занятная – невиданная, дивная! Надо и нам испробовать. Эй, Брант! Мингер Брант! Назад, пожалуй, причаливай скорей.
Мингер Брант не без самодовольства спросил у молодого царя, дает ли он его боту апробацию!
– Как же не дать-то? – был ответ. – За твой мерит, мингер, я пребуду к тебе в вечном решпекте и эстиме. А теперь дай-ка и нам покататься с тобою.
И началось сообща катание на ботике, ученье у мингера управлять парусом и рулем. Не раз под торопливой рукой Петра парус перекашивало, обрывало, и ботик, накренясь, зачерпывал воду; не раз ботик ударялся в берег, либо садился на мель на узкой и мелководной Яузе.
– Нет, это что за катанье! – жаловался тогда Петр. – Не река это – лужица. Переберемся-ка на Просяной пруд.
Перебрались. Шире было там, чем на Яузе, точно! а все не было того простора, какого просила ненасытная душа Петра.
– Вот кабы добраться нам до Плещеева озера, – раздумчиво заметил Меншиков. – Будучи как-то, года четыре назад на поклонении мощам преподобного Сергия, довелось мне от лавры забресть туда. Ширь, доложу я тебе, необъятная: десять верст длины, пять ширины. И на немудрящей лодчонке есть где разгуляться.
– Плещеево озеро? – подхватил, встрепенувшись, Петр. – Это где же? Недалеко от Троицко-Сергиевской лавры?
– Не ахти как далеко, да и не близко: верст пятьдесят еще дальше будет, под Переяславлем.
– Ну, все единственно. Беспременно надо побывать там.
– Да отпустит ли тебя государыня-матушка в такую даль-то?
– Отпустит! Да и не один же я поеду, а с тобой да с Брантом. Кстати же нынешнего июня 25-го числа у Сергия, слышь, храмовой праздник: обретение мощей святого угодника. Вперед помолимся, как быть надо, а там уж…
Куда неохотно вдова-царица Наталья Кирилловна отпустила ненаглядного сына на далекое богомолье, но отказать в чем-либо своему любимцу ее слабому материнскому сердцу было не под силу. Пять дней спустя она снова обнимала возвратившегося сына.
– Ну, что, радость ты моя, золото мое червонное, расскажи, что да как? – спрашивала она. – По-хорошу ль ездил, здорово ль приехал?
– О! Да… чудесно… – рассеянно отвечал Петр, а у самого обветрившееся, загоревшее от воздуха и летнего зноя, славное лицо так и пылало, быстрые глаза так и разбегались.
– А много было богомольцев?
– Весьма даже…
– И сам ты тоже душевно этак, истово молился, прикладывался ко святым мощам?
– Прикладывался, понятно, а то как же?.. Ах, матушка! Родимая ты моя! Кабы ты ведала только…
– Что-что, сердечный ты мой?
– Дело-то у нас ладится…
– Дело? О каком ты это деле, батюшка? Господи, помилуй! У тебя, я вижу, совсем не то на уме. Где мыслями-то летаешь теперь?
– Где летать, дорогая моя, как не в Плещеевом озере? Больно облюбовал я его.
Царица в немом ужасе уставилась на сына широкими глазами. Петр поспешил ее успокоить, и так как скрывать что-либо от любимой родительницы было не в его нраве, то он выложил перед нею начистоту всю правду: что слетали они с Карштеном Брантом и Данилычем из Троицкой лавры дальше, в Переяславль; что высмотрели там, на берегу Трубежа, подходящее место для постройки больших морских судов; что подрядили и леса корабельного, досок, смолы, канатов, а парусины, железных гвоздей и скобок сами-де захватят уже с собой из Москвы…
Рассказывал Петр с таким увлечением, что царице Наталье Кирилловне и слова вставить нельзя было. Она слушала только, не сводя с сына глаз и приложив руку к бьющемуся сердцу.
– Святая Богородица, царица небесная! – воскликнула она тут и осенилась крестом. – Да на что тебе, дитятко, суда-то эти морские?
– Известно – на что. Как доберемся раз до Свейского моря, так выставим против Каролуса, короля Свейского, целый флот корабликов.
Царица руками всплеснула.
– Солнышко ты мое, светик мой! Что это ты надумал? Бог с тобой! Ты, ты сам, Петруша, войной идти хочешь против Свейского короля?
– Да не сегодня же еще, матушка! – засмеялся Петр. – Будет время. Покудова мне изведать бы только мореплаванье.
– Но ты потонешь, дитятко! Понимаешь ли, потонешь…
– Ты, матушка, считаешь меня все еще за малое дитятко, за младенца, а мне, слава Богу, семнадцатый уж год пошел!
– Пусть так, а все же, миленький, душа не на месте! Брось ты, ну, брось это, право! Ведь все одни пустые затеи.
– Не пустые, дорогая ты моя. И рад бы я сделать для тебя угодное, да никак, поверь, не могу. Лучше и не проси.
– Да кто тебе суда эти строить-то будет?
– Сам буду строить с Карштеном Брантом, с Данилычем…
– Ну, вот, так и знала! Без этого мальчонки-пирожника никакая дурь не обойдется. Как чертополох увязался за тобою! Он же, баламут, верно, и подбил тебя? Ах непутный!
– Нет, матушка, этому делу Данилыч не причинен. Сговорился я с Брантом. Этот, сама знаешь, человек обстоятельный…
– Час от часу не легче! Немчура ведь и, поверь ты мне, вконец тебя загубит!
– Не загубит, матушка, хоть не русский, а человек хороший и уму-разуму научит. Есть у Бранта еще на примете преотменный корабельный мастер – Корт: такие корабли мастерит, что, как в сказке говорится, ни в огне не горят, ни в воде не тонут. Нет, право же, милая ты моя, уволь меня с ними! Ну, не противься, коли ты хоть столечко меня любишь…
С обычной своей стремительностью и страстностью он стал, смеясь, обнимать, целовать родительницу. И могла ли она в конце концов не «уволить» своего баловня?
– Ох, приветный ты мой! – вздыхала она, задыхаясь от его бурных ласк. – Храни тебя Господь! Только, чур, именины-то хоть свои побудь у нас, в Преображенском.
Последней этой уступки не мог не сделать ей Петр. Зато на другое же утро после Петра и Павла, 30 июня, он умчался снова со своими кораблестроителями-голландцами в Переяславль.
Тем временем затеянный царевной-правительницей для своего возвеличения Крымский поход не доставил ей желаемых лавров: до первой еще стычки ее стотысячной сборной рати под начальством гетмана Самойловича с татарами, – те зажгли кругом свои необозримые степи, и перед бушующим океаном огня и дыма русские поневоле должны были обратиться вспять к низовьям Днепра. Самойлович был сменен и сослан в Сибирь, а на место его назначен гетманом генеральный есаул Мазепа. Однако неудачный поход настолько истощил царскую казну, что пришлось наложить на народ новые подати; от неурядицы в доставке провианта, от тяжелых переходов по палящему летнему солнцу в войске пошли повальные болезни и мор. Стоустая молва, по обыкновению, значительно преувеличивала еще зло. А тут, в довершение невзгод, из-под самой Москвы, от села Преображенского, надвигалась нешуточная туча.
Еще до первого снега, приостановившего лихорадочную деятельность корабельных мастеров на Переяславской верфи, царь Петр возвратился в Преображенское.
Две постельницы царицы Натальи Кирилловны – Нелидова и Сенюкова, подкупленные Верхом, наперерыв доставляли в терем царевен из Преображенского тайные вести, одна другой тревожней:
– Грехи наши тяжкие! Генерал Гордон второй раз уже без ведома, слышь, князя нашего Василия Васильевича (Голицына) поставил царю Петру Алексеевичу по именному приказу из полка своего наилучших музыкантов: сперва флейщиков и барабанщиков по пять человек, а ноне двадцать флейщиков и тридцать барабанщиков.
– А из Оружейной Палаты государь то и дело требует к себе снарядов всяких: барабанцев да трещоток, пищалей да скорострелок, топоров да мечей турецких…
– Э, матушка! Чему дивиться, коли шалопутов этих к нему, что саранчи залетной прибывает, на два полка, поди, уже разбилися. В Преображенском и места уже не стало: в Семеновское один полк перебрался. Так Семеновским полком и прозван.
– И благо бы еще записывались в барабанную науку одни смерды, служивые люди, а то нет, идут и родовитые: Бутурлины, Голицыны…
– И не говорите! – с сердцем прервала переносчиц царевна Софья, которой особенно было больно, что ближайшая родня князя Василия Васильевича, правой руки ее, также взяла сторону ее самоуправного меньшого брата. – Все оттого, что брат Петр с немцами этими хороводится.
– Вот это точно, государыня-царевна, это ты правильно: все новшества от тех баламутов окаянных! – злорадно подхватила одна из тараторок. – Чуть проснется он ранним утром, государь наш, как следом за молитвой немчура с ним за цифирную мудрость, а цифирь, известно, наука богоотводная. За цифирью же вплоть до вечера с потешной оравой всякие-то воинские «экзерциции» да «маневры», а потом, глядь, в Немецкую Слободу. Ну, те там, знамо, рады-радехоньки дорогим гостям, двери настежь: милости просим! Особенно же Лефорт Франц Яковлевич, человек забавный и роскошный, дебошан французский…
– А брат Петр что же? – спрашивала, мрачно на-супясь правительница-царевна.
– Да что, садится за один, слышь, стол со всякой чернотой и мелкотой, калякает тоже по-ихнему: по-немецкому, по-голландскому, по-французскому, по-английскому, – ну, вавилонское языков смешение, прости, Господи! В шашки-шахматы тешится с ними. От проклятого зелья табачного по горнице дым облаком ходит; угощается, знай, винищем басурманским. А тут, откуда ни возьмись, мамзель – дочери тех нехристей, Иван Андреичей и Карл Иванычей. Сами худенькие, жи-денькие: перехват осиный, ну, глядеть – жалость берет! Взойдут с ужимочкой этак, с книксеном, с улыбочкой умильной, – как вдруг, чу, музыка заморская: скрипицы да флейты. Вскочат молодцы наши, как шальные, подхватят тех пиголиц: Линхен да Тринхен, закружат их вихрем по горнице, ноги вывертывают, забрасывают – пятки, знай, одни мелькают, а каблучищами, что есть мочи, об пол. Грохот да хохот, гам да срам, смех да грех! Тьфу, мерзость безмерная! Страху Божьего нет на них окаянных!
– Да откуда вы знаете все это? – недоверчиво возражала Софья. – С чужих слов болтаете…
– Не с чужих, государыня! Сами своими очами в окошко подглядели – уверяли постельницы. – До утра, почитай, бесчинствуют с Ивашкой Хмельницким.
– Это еще кто такой?
– А так, изволишь видеть, свой хмель пьяный называют. Гульба у них и питье непрестанное…
Черня таким образом молодого царя в глазах сестры-прав ительницы, сплетницы, разумеется, умалчивали о том, что Петр, если и пировал охотно со своими потешными в Немецкой Слободе, то сам же из первых незаметно удалялся оттуда, шепнув перед тем на ухо Зотову: «Ты, Никита Мосеич, родной брат Ивашке Хмельницкому, – постоишь тут, я чай, за меня». И Зотов с честью исполнял свою ответственную роль, Петр же тихомолком возвращался к себе в Преображенское, чтобы выспавшись, спозаранку с свежими силами приняться опять за свою денную работу.
Охульные наветы двух переносчиц-постельниц достигли своей цели. С малолетства наглухо заключенная в своем девичьем тереме, вскормленная на заветах стародавних, царевна Софья до мозга костей была русскою, до самозабвения была предана родной старине. А тут собственный брат ее свычаи и обычаи отцовские, обряды заповедные ногами топчет; того и гляди, самую веру отцовскую переменит. Это была бы такая поруха царской чести, о которой и помыслить было страшно…
Исподволь, годами накипавшая в глубине сердца Софьи неприязнь к младшему брату обратилась теперь чуть не в ненависть. Губя себя, он губил ведь и сестру, мог погубить с собой и весь народ Русский! Надо было принять решительные меры.