– Пойду, где-нибудь кружку пива выпью. Пива что-то хочется.
У Солоши на лбу возникла лесенка озабоченных морщин.
– Да ты же никогда этим не увлекался, Василь. Чего на пиво тебя потянуло, а?
– Вот именно – а! – Василий махнул рукой и, чуть сгорбившись, – дело было после работы, чувствовал он себя устало, поэтому и тяжесть давила ему на плечи, и вел он себя, словно десять лет не был в отпуске, – зашаркал ногами к выходу.
В глазах Солоши, проводившей его взглядом до дверей, возникло невольное изумление.
В мире запахло пороховым дымом, сожженным жильем, войной. Хоть и был Советский Союз повязан с германцами мирными договорными узами, а ожидать от германцев можно было чего угодно. Василий Егоров не верил немцам еще с четырнадцатого года.
Хотя сам он в окопах не сидел, но наслушался от окопников много, так что после чертей рогатых немцы находились у него на втором месте. И уж потом – все остальные.
Когда Лена принесла домой первую зарплату, и это дело, как и положено в таких эпохальных случаях, решили торжественно обмыть, Василий Егорович, которого и раньше звали в основном по имени и отчеству, а сейчас без отчества не обходились вообще, неожиданно помрачнел и сжал в кулак подбородок.
– А ведь с немцами будет война, – объявил он потускневшим голосом.
– Да ты чего, пап? – удивилась Лена, неверяще покачала головой. – У нас с ними полное согласие, любовь взаимная, тип-топ, как говорят в таких случаях, а ты… – она вновь покачала головой, в глазах ее завертелись веселые брызги, – ты неправ, папа…
В слове «папа» она сделала ударение на последний слог, по-французски, и произнесла это слово с прононсом, так лихо, что отец невольно вскинул одну бровь.
– Ты лучше выпей за меня, – предложила Лена, – ты водочки, а мы с мама, – опять ударение на последней слоге, уж не собираются ли в этих органах учить Ленку на разведчицу? – с маман и сестричками выпьем сладкого ликера.
– Так и поступим, – согласился с ней Василий, – выпьем за тебя, – потянулся к бутылке с зеленым, пахнущим мятой ликером.
Лена тем временем хотела сообщить новость, которая вертелась у нее на языке, но не решалась, хотя новость стоила того, чтобы ее обсудили: сегодня днем в милицейском управлении почти лоб в лоб она столкнулась с Нелькой Шепиловой. Та шла по угрюмому служебному коридору, будто по сретенскому тротуару, звонко цокая каблучками и гордо вскинув голову, нарядно одетая, неземная какая-то…
Увидев сретенскую знакомую, сделала такое лицо, что Лена едва не закашлялась на ходу, наклонила голову и стремительной походкой проследовала мимо…
Интересно, что делала бандитская подружка Нелька Шепилова в НКВД? Вызвали к кому-то на допрос? Скорее всего, ее Вовик что-то натворил и его ухватили под микитки. А чтобы он случайно не удрал – подстраховались, взяли за шиворот и втолкнули в камеру предварительного заключения. Сокращенно именуется КПЗ. Лена уже видела эти камеры, побывала рядом и невольно поежилась – не хотелось бы там очутиться.
Она опустила стопку с ликером на стол, помахала ладонью перед глазами – неприятно сделалось.
– Ты чего? – встревожился отец. – Чего изображаешь из себя ветряную мельницу?
– Да хочу видеть всех вас получше.
– Зачем?
Глупый вопрос. Только нежный беспокойный отец может задать его.
– Потому, что всех вас я очень люблю.
И ответ глупый. Но другим быть он не может.
Елена Егорова все-таки вышла замуж раньше, чем того хотел отец: задурил ей голову хлопец с горячим южным взглядом, задурил и окрутил девчонку, – натянула она на палец обручальное колечко.
От радости парень этот целый вечер терзал свой саксофон во дворе Лениного дома, развлекал жильцов. Развлекал до тех пор, пока из своего окна не высунулась Трындычиха – вздорная баба с крутым бойцовским характером и не прокричала визгливо:
– Эй, парень, кончай свой патефон крутить, у меня в доме уже все мухи передохли.
Ленкин избранник отлепил от губ мундштук саксофона, сплюнул себе под ноги:
– Так это же хорошо!
– Ни одной мухи не осталось, – пожаловалась Трындычиха, – было бы лучше, если б ты у теня тараканов передушил.
– Заказ принят, мадам, в следующий раз исполню, – великодушно пообещал щедрый саксофонист, – ни одного прусака не останется.
– Во-во, давай, – благословила его на подвиг Трындычиха, – а мы тебя за это пожалеем, помоями обливать не будем.
Саксофонист прижал руку к сердцу:
– Заметано, мадам!
Звали черноглазого Ленкиного избранника Ильей, но он никаких фамильярностей, общения накоротке не допускал и требовал, чтобы его величали не только по имени, но по отчеству – Ильей Мироновичем.
– Еще не хватало в моем присутствии ковыряться в носу пальцем, – говорил он, пошикивая, – да еще во время званого обеда, склонясь над тарелкой лукового супа.
– Не будет у тебя, Лель, счастья с этим человеком, – посмотрев на свежеиспеченного, яркого, как червонец, только что отпечатанный в типографии, зятя, проговорил Василий мрачным тоном – огорчен он был результатами своих наблюдений очень, у рта даже две складки пролегли, слева и справа, состарили его лицо.
– Па-па, – Лена укоризненно глянула на отца и покачала головой.
– Не каркай, Василь, – сказала Солоша.
– Да я не каркаю, – вид у главы семейства сделался виноватым.
– Слова обладают вещей силой, – Солоша не удержалась, вздохнула печально, – имей это в виду.
– Имею в виду и не выпускаю из вида… Я вообще не умею каркать, – в тоне Василия слышались возмущенные нотки. – Ты перепутала меня с вороной, а вороны – это по твоей части, твоего роду-племени.
Солоша воткнула два кулака себе в талию, – это у нее называлось «слепить кувшин» или «руки в боки» и глянула на мужа уничтожающе:
– Что-то ты осмелел, я смотрю.
Василий немедленно сделал «Хенде хох!» – вскинул над головой обе руки.
– Сдаюсь!
– То-то же, – сжалилась над ним Солоша, – а то, знаешь, – она картинно, хотя и всухую, сплюнула себе под ноги и так же картинно растерла несуществующий плевок шлепанцем, – вот бы что из тебя получилось.
– Сдаюсь! – Василий на всякий случай поднял руки выше.
– То-то же, – повторила Солоша, погрозила мужу пальцем.
У зятя она поинтересовалась, невинно пощипывая пальцами верхнюю губу знак, что Соломонида Григорьевна находится в озадаченном состоянии:
– Илья Миронович, откуда у вас такие жгучие черные глаза?
– От родителей, – не задумываясь, в тот же миг ответил Илья, он словно бы продолжил слова Солоши – перерыва не было. Интересно получилось, в общем, Илья, театральный человек, знал, что такое режиссура и какая роль отводится ему в спектакле, именуемом жизнью.
– А из каких краев будут ваши родители, – вежливо, по-прежнему на «вы», спросила Солоша.
Илья Миронович гордо вскинул голову.
– Из Одессы. Оба два.
Выражение «оба два» Солоша уже слышала, зять произносил раньше, когда еще не был зятем, теперь произнес вторично, значит, словечки эти у Ильи – любимые. Специалисты называют их мусорными, Солоша узнала это от интеллигентных соседей.
Отец у Ильи Мироновича недавно умер – сильно простудился, возвращаясь в Москву из командировки и сгорел в несколько дней, жил музыкант с матерью Ираидой Львовной.
Была Ираида Львовна женщиной величественной, как готический собор, шила себе платья очень широкие, способные накрыть грузовик вместе с кузовом и задними колесами. Солоша смотрелась рядом с ней Дюймовочкой, крохотулей, трогательным персонажем, спустившимся в жизнь со страниц известной сказки. Складки ткани, свернувшиеся в широкие и узкие стрелки, напоминали дворцовые колонны, пилоны и архитектурные подпорки, Ираида Львовна казалась могучей женщиной, не собором, а целой скалой, прочно стоящей на земле, которой ничто на свете не страшно – ни время, ни бури бытовые, ни непогода, ни наводнения с пожарами – вот такую маму «выбрал» себе талантливый музыкант Илья Миронович.
Как и семейство Егоровых Ираида Львовна с сыном проживали в обычной коммуналке, только комнат в их квартире было меньше, чем в громоздких апартаментах на Сретенке, поэтому и соседей у него с мамашей было поменьше, а дворянская квартира, где обитали Егоровы, была конечно же перенаселена.
И уж если в их квартире появлялся какой-нибудь гость и его привечали в одной из комнат, то квартира мигом оказывалась тесной для всех жильцов без исключения. В туалетную комнату обязательно выстраивалась очередь – образовывалась она стремительно, словно бы все в один момент переполнились мочой, а некоторые и кое-чем еще…
В общем, жить молодые решили на площади Ильи Мироновича – там все-таки будет посвободнее.
И обстановка была подобрана удачно, и мебели много было, только вот что засекла Елена: и мебель, и картины на стенах, и пол с потолком были основательно пропитаны табачным дымом.
Елена удивленно покосилась на мужа:
– Илья, ты разве куришь?
– Так, – небрежно махнул рукой тот, – лишь иногда к папироске прикладываюсь. – И добавил, то ли себя успокаивая, то ли жену: – На здоровье это никак не влияет.
Вместо ответа Елена выразительно затянулась тяжелым воздухом, который был насыщен не только табаком – припахивал и дегтем, и одеколоном, и нетрезвой отрыжкой, и жареной картошкой, и прокисшим молоком, и чем-то еще – это был воздух наполненной под завязку жильцами московской квартиры.
Через два дня к Лене пришли в гости сестры Полинка и Вера, с ними – две сретенских подружки: вместе в школу ходили, вместе пионерские галстуки надели – в один день, вместе до последнего времени бегали в кино.
Как и положено в таких случаях, Елена угостила гостей сладким чаем с пышными ломтями нарезного пшеничного батона под названием «Московский» и жареной картошкой. Картошка была не пустая – с котлетами. Каждой гостье Елена выдала по котлете, и сама к ним присоединилась.
Котлеты были вкусные, изготовлены Ираидой Львовной по одесскому рецепту – с луком, натолканным в фарш, и взбитыми яйцами.
Гостьям новое Ленино жилье понравилось – выглядит солидно, много дорогой мебели, горка поблескивает резными хрустальными стеклами, на окнах – тяжелые жаккардовые портьеры, Полинка не выдержала, вздернула правую руку с воинственно оттопыренным большим пальцем:
– Здорово!
Лена проводила гостей до самой Трубной площади – так рада им была. Ну а от Трубной до Сретенки рукой подать.
В пять часов вечера явился Илья – перед репетицией, за которой последует вечерний концерт, надо было переодеться, напомадиться, набриолинить прическу (Илья Миронович достал хорошего бриолина, американского, который позволял соорудить на голове из волос что угодно – от трамвая до царского дворца), поддержать собственный организм парой маминых котлет и сковородой жареной на домашнем подсолнечном масле картошки.
Приготовив вечерний костюм, Илья Миронович специально отращенным на мизинце ногтем подправил ниточку усов, которые отращивал тщательно, следил за усами, как огородница за капризными французскими травами, подмигнул сам себе в зеркало – хар-рош петух! – и поспешил на кухню, где молодая жена на керосинке разогревала чайник.
Приподнял крышку над чугунной семейной сковородой – сооружением крупного калибра, способным накормить целую казарму, – и удивленно вздернул брови. Когда он утром уходил из дома, котлет на сковороде было десять штук, сейчас же от них осталась ровно половина.
Какой враг Красной армии и Советского государства, не говоря уже об отечественном искусстве, сожрал котлеты, а? Почему за ними не уследила жена?
Жена объяснила, куда подевалась половина котлетного припаса: пришли родные сестры, ну как их не угостить?
Лицо Ильи Мироновича сделалось холодным и далеким, будто он проглотил кусок льда и теперь прислушивался к тому, как этот айсберг ведет себя в желудке, нижняя губа музыканта заплясала брюзгливо, и он, медленно цедя слова, произнес следующее:
– Запомни, Елена, все, что готовит маман, это – для нее, для меня и теперь вот – для тебя… И только. Больше – ни для кого.
– Это что, правило? – Елена не выдержала, фыркнула.
– Да, правило, – жестким тоном подтвердил муж.
– И ты каждый раз станешь заглядывать в сковородку и считать котлеты?
– Да, каждый раз стану заглядывать в сковородку и считать котлеты.
В ответ Илья Миронович не услышал больше ни слова, да и на лице Елены ничего не отразилось, хотя она подумала невольно и печально: «Ну вот, приплыли».
Действительно, приплыли.
Вскоре напомаженный, надушенный, громкоголосый Илья умчался на репетицию оркестра, – Утесов опозданий не любил, – Елена осталась дома: по служебному графику у нее был выходной, Ираида Львовна тоже отсутствовала – уехала к подруге-одесситке на партию затяжной карточной игры… М-да, приплыли!
Елена убрала, до блеска вычистила большую, небрежно заставленную дорогой мебелью комнату, в которой теперь жила с новым семейством.
Из мебели особо выделялся шкаф, сработанный лет сто двадцать назад из красного дерева, украшенный бронзовыми виньетками, камеями, полосами – явно уведенный из квартиры какого-нибудь графа или богатого промышленника – очень уж походил шкаф на богатого барина, приехавшего в Москву в гости из-за рубежа. Рядом с «барином», в простенке, висел коврик с портретом русской борзой собаки и охотничьим рогом, подвешенным на сыромятном ремешке… Это тоже было чужое – Илья Миронович вообще не знал, что такое охота, и не мог отличить длинномордую борзую от обычного дворового полкана с ушами-тряпками и глупой, но вороватой физиономией.
Ираида Львовна не вернулась – осталась ночевать у приятельницы, а вот Илья завалился с богатой компанией – коллеги-оркестранты решили расписать пульку. Не обращая внимания на Елену, вытащили на середину комнаты стол, в центр водрузили огромную, как суповое блюдо, пепельницу, рядом положили лист бумаги.
– Поехали! – скомандовал Илья Миронович и громкоголосая компания, отчаянно пыхтя, посасывая папиросы, «поехала».
Очень скоро Елена начала задыхаться в дыму, выходила из комнаты в коридор, из коридора на улицу, чтобы отдышаться, но ничего не помогало – в легких возникла боль, горло одеревенело, глаза слипались от слез, рожденных вонючим дымом.
– Тьфу! – Лена не выдержала, выругалась, – на работе она научилась ругаться, раньше не умела. – И чего, спрашивается, люди находят в картах?
Видать, находят, раз так азартно режутся, козыряют незнакомыми словечками и выражениями «шестерная игра», «марьяж», «первый ремиз золото», «сколько стоит вист», «мизер», злятся и радуются, морщат в раздумье лбы и по-детски глуповато смеются.
Разошлась шумная компания в половине четвертого ночи. Лена за это время ни разу глаз не сомкнула – пришлось не только глотать дым и дергаться от боли, стиснувшей горло, но и подавать игрокам чай, а потом, когда они вздумали выпить, и понадобилась закуска, она встала к керосинке: Утесов потребовал яичницу.
Утром же Елене надо было вставать в семь часов и идти на работу. Опоздания в ее конторе не принимались ни под какими предлогами – за это можно было угодить под трибунал, хотя она считалась сугубо штатским человеком, и воинского звания у нее не было. Но в конторе все сотрудники, независимо от того, носили они форменные гимнастерки или нет, подчинялись внутреннему уставу.
Устав этот спуска не давал никому – ни высоким начальникам, носившим в малиновых петлицах ромбы, ни юным сотрудницам, таким, как семнадцатилетняя Елена Егорова – фамилию мужа она не стала брать.
Единственное, что было хорошо – Лена прошлась по утренней Москве, влажной от того, что ее усердно чистили и поливали водой дворники-татары, розовой от неяркого, еще лишь наполовину проснувшегося солнца, – когда оно проснется целиком, покажет, что такое летний день в каменной Москве, – но когда открыла тяжелую дверь конторы, то и утро розовое, занимательное исчезло, и солнце исчезло…
Хотелось одного – спать. Но спать в их заведении было нельзя – не положено, строго запрещено.
Вернувшись вечером домой, она сказала, мужу:
– Еще одна такая ночь с дымом и игрою в карты, и я умру.
– Крепись, – вяло похлопав ладонью по рту, молвил Илья Миронович, – умирать тебе рано.
Елена посмотрела на него внимательно, будто раньше никогда не видела, и неожиданно ощутила, – первый раз за все время, – что она относится к этому человеку неприязненно.
Муж не заметил, как у нее изменилось лицо.
Ночные посиделки за карточным столом продолжились – Илья пропустил предупреждение жены сквозь себя и выплюнул в «ватерклозет», как он на морской или какой там еще лад называл туалет со смывным бачком, выговаривал это слово с особым смаком, – Лена начала чувствовать себя плохо.
– Что такое «первый ремиз золото»? – спросила она у мужа.
– Ну-у… – он испытующе глянул на Елену, – хорошее начало игры… Выигрыш, одним словом.
– А «гора»?
– «Гора» – это неудача.
– Большая или так себе?
– Ну-у… как сказать? Полный набор. «Гора» есть «гора».
– «Марьяж»?
– «Марьяж» – это когда к тебе пришли король и дама одной масти. Гарантированная взятка.
– Нелепость какая-то, азартная несуразица, – на Ленином лице возникло недоумение. – и как вы можете в это играть по нескольку часов подряд?
– Ты не представляешь, какая это увлекательная штука – преферанс.
– Не представляю, честно говоря, вряд ли когда представлю. Не хочу!
– Дура! – неожиданно грубо выпалил Илья Миронович, покрасневшее лицо его сделалось злым.
Елена горько качнула головой, затянулась воздухом, словно бы что-то обожгло ей горло – раньше таких слов от Ильи она не слышала.
С этого неаккуратного, скажем так, слова, сорвавшегося с языка Ильи, – впрочем, сам он считал это слово вполне нормальным, бытовым, – все и началось. Печально сделалось Елене, и это ощущение долго не проходило.
Через две недели Елена обнаружила, что она беременна, сообщила об этом мужу, тот с задумчивым видом отклеил прилипшую к нижней губе замусоленную папироску и молвил спокойно:
– Ну и хорошо!
Папироску он скомкал, швырнул в пепельницу, на освободившееся место определил папироску новую, фасонисто сплющенную на конце. Елена ждала от него еще каких-нибудь слов, но он больше ничего не сказал – видать, обдумывал очередную партию преферанса.
Опять горько стало Елене, что-то уж чувство это начало все чаще и чаще приходить к ней, – придет, сдавит внутри сердце либо что-нибудь еще – больно делается.
Если бы в доме этом был укромный уголок, в котором человек делается невидимым и неслышимым, Елена нырнула бы в него, выплакалась и, может быть пришла в себя, но такого угла в жилье Ильи Мироновича и Ираиды Львовны не было.
Значит, надо было терпеть.
Лена была терпеливым человеком, но не до бесконечности, – у всякого терпения когда-нибудь обязательно наступает конец. Однажды утром она едва поднялась после бессонной ночи – картежники несколько часов подряд над самой ее головой хлестали королями, дамами, десятками и тузами друг друга и орали что было силы:
– Лучше друг без двух, чем я без одной!
Что-то древнее, попахивающее войной восемьсот двенадцатого года, гусарами и терпким конским потом таилось в этих диких вскриках и было ей совсем непонятно: ну разве можно так? Она с недоумением морщилась и раз за разом задавала себе один и тот же вопрос: что происходит?
В следующий раз, когда все начало повторяться, – буквально один к одному. Лена поднялась и, не говоря ни слова, ушла в темноту, в ночь – решила пешком добраться до Сретенки.
Она находилась уже на Трубной площади, миновала два коротких темных переулка, начала подниматься на гору, застроенную хлипкими кривобокими домами, как услышала сзади хрипловатое, вызвавшее у нее невольную дрожь:
– Дамочка, стой!
Нельзя сказать, чтобы Лена была трусихой, но тут она почувствовала, что тело ее пробил холод – вот-вот, гляди, начнут подгибаться колени, она дернулась было, переходя на бег, но в то же мгновение впереди из темноты выступил человек и перекрыл ей дорогу. Елена остановилась.
– Больно ты шустрая, дамочка, – раздалось за спиной хрипловатое, несколько раздраженное, – как веник на резинке.
«Что за глупость – веник на резинке?» – мелькнула в голове нелепая мысль – нелепая и совершенно не к месту, думать надо было совсем о другом. Елена сжалась, обращаясь в пружину, обернулась. К ней подходил, нетрезво раскачиваясь на длинных тонких ногах, парень в кепке, из-под козырька которой выпрастывался на волю светлый косой чуб.
«Мода у этих гопников общая – фикса и косой чуб, – одна на всех прописана… Что за уродство?»
На какое-то мгновение возник страх, опутал ее, – Лене показалось, что сейчас она даже шага сделать не сумеет, – но потом страх прошел, он словно бы растворился в ней самой, внутри.
Бандит неспешно подходил к Елене. Она вгляделась в его лицо, пытаясь понять, видела этого уркагана на сретенских тротуарах или нет? Если видела и он был хотя бы немного знаком, то тогда есть надежда – не тронет.
Нет, она его не видела. Елена машинально прижала к себе сумочку, – в ту пору дамские миниатюрные сумочки называли ридикюлями, – собственно, в ридикюле ценных вещей у нее не было: немного денег, пудренница с черепаховой крышкой, пропуск на работу… Что еще?
Что за мелкие мыслишки лезут в голову? Не об этом сейчас надо думать, совсем не об этом. То, что в сумке находился пропуск – это было плохо. Она вдруг с ужасом поняла: если лишится пропуска, то попадет под суд – в органах такие вещи, как утеря документов, не прощались. Как она об этом не подумала раньше? Значит, главным предметом в сумке был пропуск.
Неожиданно для себя она протестующе помотала головой.
– Раскрывай, раскрывай свою кошуленцию, – скомандовал неторопливо приближающийся к ней налетчик, – не стесняйся. Лишнего мы ничего не возьмем, изымем лишь то, что должно принадлежать нам.
Собственно, пропуск у нее был такой, что невозможно было понять, куда, в какую контору по нему можно было пройти – без обозначения организации; фамилия, имя, отчество – как во всяком другом пропуске, подслеповатая фотокарточка, где Лена была больше похожа на бабушку, торгующую овощами на Трубной площади, чем на саму себя (видя такую бабушку, Лена обязательно показывала ей язык), две небольшие печати, на одной из них, треугольной, была изображена цифра 2, на другой, круглой, – цифра 6. И подпись начальника охраны здания. И штамп, естественно, с жирным текстом в две строчки «Для документов».
Такой пропуск может быть и у лаборантки, работающей в цеху, где производят клизмы, а из отходов – гуттаперчевые затычки для ушей, и у библиотекарши, и у преподавательницы физкультуры в школе плоскостопых, и у кладовщицы, командующей на овощной базе морковкой, – ничего такого, что наводило бы на мысль о принадлежности Лены к «красноперым» или «снегирям», как на Сретенке звали милиционеров, в пропуске не было. Если эти косоволосые найдут что-нибудь, что привяжет Лену к «мусорам», они ее зарежут. Это точно.
Она вздохнула, на секунду пожалела, что у нее в ридикюле нет чего-нибудь острого, и тут же поспокойнела… Ну словно бы не с ней все это происходило, а с кем-то другим. Теперь она спокойно ждала, когда налетчик приблизится. Было холодно и неприятно.
Темная фигура, возникшая было впереди, неожиданно исчезла – ну будто растаяла в темноте.
– Открывай, открывай кошелек свой, дамочка, не стесняйся, – хрипловатый голос налетчика обрел теплые нотки, такое случается, когда палач начинает жалеть свою жертву, – но в следующий миг гоп-стопник неожиданно взвыл горласто, будто ему в причинное место копытом заехал жеребец.
Елена поспешно обернулась. Налетчик корчился на земле, пытался сдержать зубами вой, но это ему не удавалось. К вою примешалось шипение, будто в бане на раскаленные камни плеснули шайку воды.
Над налетчиком стоял человек, знакомый Лене – гибкий, в хромовых, начищенных так, что они сверкали даже в темноте, сапожках и грозил поверженному гоп-стопнику пальцем:
– Никогда больше не останавливай своих, сретенских… Понял, дубина вонючая?
– Х-хэ-а-а, ах-ха-а-а, – поверженный налетчик даже слова не мог сказать, боль перетянула ему дыхание.
– Иначе зубы все повышибаю – все, до последнего корешка, который растет у тебя в глотке. Даже кашу не сможешь есть, понял? А заодно и на костыли пересажу.
Лена узнала своего спасителя. Это был Вовик, разлюбезный кавалер Нельки Шепиловой. Леля прижала к себе покрепче ридикюль и что было силы рванулась в темноту.
К Илье Мироновичу Лена больше не вернулась – обидно было, что с ней в том доме обходились, как с прислугой. Такого быть не должно.
Отец поддержал Лену, он всегда брал ее сторону, – прижал к себе, погладил по голове тяжелой рукой, – впрочем, рука эта становилась нежной, почти невесомой, когда речь шла о любимой дочери, о Лене:
– Лелечка!
Солоша же, напротив, неодобрительно поджала губы:
– Лелька!
Илья несколько раз появлялся в Печатниковом переулке, какой-то помятый, словно бы выпотрошенный, как куренок, приготовленный для супа, произносил какие-то малозначительные слова, которые от покаяния были так же далеки, как Москва от Владивостока, ходил до тех пор, пока не появилась величественная, торжественно сияющая Ираида Львовна и, не разжимая рта, произнесла всего лишь одно слово:
– Цыц!
Илья Миронович съежился, будто смятая каблуком целлулоидная игрушка, в голосе матери он различил недовольство, презрение и что-то еще неприятное – махнул рукой и покинул Еленин дом: понял наконец-то, что делать ему здесь нечего.
Тем временем живот у Елены набух, будто бочонок с соленой сельдью – продукт, который раз в неделю обязательно появлялся в продуктовом магазине на Сретенке – соленая селедка, – подоспела пора отправляться в роддом.
Родилась у Лены девочка – маленькая, со сморщенной красной кожей и слюнявым ротиком, крикливая, как все сретенские милиционеры вместе взятые.
Обретя после родов способность вставать с постели, Лена приподняла ее над собой и произнесла торжественным тоном:
– Здравствуйте, Ирина Ильинична! С появлением вас на свет!
Услышав это, крохотная Иришка не замедлила отозваться громким многослойным ревом.
– Певицей будет, – объявила Солоша, перехватывая кулек с внучкой, – голос сочный и пространственный.
Вон какие хорошие слова нашла бабушка для определения таланта будущей певицы: «сочный и пространственный». И где она, интересно, их выкопала?
Лена таких слов, например, не знала.
– В Большом театре будет работать, – добавила Солоша, махнула рукой, словно бы Большой театр находился у них в подъезде, – это недалеко…
Жизнь продолжалась. На западе громыхало разламываемое снарядами железо, умирали люди и горели дома, московский же народ на этот счет особо не волновался: здешние умники-предсказатели говорили, что война в Советский Союз не прикатится никак, не дано, с Гитлером подписан крепкий договор – бумагу ту даже топором не разрубить.
Но Егоровы этим речам не верили, хотя все газеты, словно бы сговорившись, в один голос вторили умникам, трубили, что с Германией заключен такой прочный договор, что если в него сбросить с самолета бомбу, то от бумаги, подписанной Молотовым и Риббентропом, даже клочка не оторвется – договор уцелеет. А раз это так, то можно спать спокойно. Но Егоровы спали тревожно – не было у них спокойных снов. Не получалось.
После появления на Сретенке Ираиды Львовны муж, которого Лена уже считала бывшим, затих. Впрочем, до Печатникова переулка доходили слухи, что он решил теперь бренькать на гитарных струнах и взялся за освоение нового инструмента.
Лена находилась в декретном отпуске, кормила грудью Иришку и откровенно отдыхала. Никаких планов на будущее, тем более семейное будущее, она не строила. С семьей надо завязать, пока не вырастет Ирка.
А вырастет – видно будет.
Ира росла девочкой изящной, никакой детской припухлости, отечной мягкости в ее фигуре не было – стройная получилась девочка.
– Она не только певицей будет, но и балериной, – такой вывод сделала Солоша.
– Откуда знаешь, мам? – спросила Лена.
– А ты видишь, как она ножки тянет? Вначале одну ножку, потом другую. Посмотри внимательнее.
– Ну ма-ам…
– Чую, придется дяде Виссариону шить ей пуанты, – Солоша вздохнула, окинула внучку ласковым взглядом. – Иришку она любила, пожалуй, больше, чем дочерей, и степень, силу привязанности своей менять не собиралась, – внучка для нее была дороже всех. Может, это было несправедливо, но ничего поделать с собой Солоша не могла.
Илья Миронович не исчез из жизни Елены, появился в солнечном апреле, в ясный пасхальный день, когда каждый предмет на улице источает свет, он насквозь пронизан лучами благодатного огня, а на душе играет музыка – в общем, пасхальная седмица есть пасхальная седмица.
Появился Илья Миронович в Печатниковом переулке не пустой – с собой прикатил новенький, торжественно посверкивающий никелем велосипед с красными шинами и кусочками бруснично-алого стекла, вставленного в реберные части педалей. От одного только вида этого роскошного велосипеда можно было ослепнуть.
Во дворе дома номер двенадцать незамедлительно собрались восхищенные дети. Илья Миронович отогнал их несколькими взмахами руки и, устало вздохнув, вкатил сверкающее диво в подъезд.
У двери квартиры, на которой масляной краской была выведена цифра «4», остановился и, поспешно переломив что-то в себе, надавил пальцем на блестящую черную пуговку электрического звонка.
На призывное дребезжание вышла сама Елена. Честно говоря, Илья Миронович не ожидал ее увидеть, поэтому напрягся, одернул на себе полы дорогого светлого пыльника.
– Ты? – удивилась Елена. – Что случилось?
– Войти можно?
– А зачем? – в Еленином голосе отчетливо зазвенел металл.
– Ну-у, – Илья Миронович замялся, в следующее мгновение выставил перед собой велосипед. – Видишь, какую красоту я пригнал тебе в подарок?
Хоть и звучал в голосе Елены металл, а невольную улыбку она сдержать не сумела – велосипед в Москве, да еще такой роскошный, был все-таки редкостью. Она протянула руку к призывно поблескивающему рулю – захотелось погладить его, как живое существо, но в следующий миг отдернула.
Попробовала покачать головой отрицательно, отказаться от подарка, но это у нее не получилось.
Велосипед остался у нее, Илья Миронович ушел домой, удовлетворенно кивая сам себе.
Несмотря на декретный отпуск, Елена иногда появлялась на работе, – без этого никак не могла, – сдавала Иришку на руки матери и мчалась в свою контору, в здание без вывески, расположенное в одном из лубянских проездов. Когда она долго не появлялась на работе, внутри словно бы некая пустота образовывалась, от которой портилось настроение, а иногда даже тошнило.
В этом плане Елена походила и на мать, и на отца, – те тоже без работы не могли жить, – не приспособились, как некоторые городские лентяи.
В последний раз, едва она возникла в своей конторе, как первый человек, которого она встретила, была Неля Шепилова – беззаботная, как бабочка легкая, улыбающаяся, в нарядном костюмчике под матроса Балтийского флота, с откидным воротником и белыми полосками, нашитыми на синюю ткань.