bannerbannerbanner
Охота на убитого соболя

Валерий Поволяев
Охота на убитого соболя

Донцов приблизился к Суханову, – похоже, он хотел что-то спросить. Суханов, предупреждая вопрос, сунул руку в карман пиджака и со стремительностью человека, почувствовавшего опасность, вытащил ладную изящную зажигалку с перламутровыми щечками. Щелкнул. Над узким тонехоньким горлышком зажигалки взвилось тонкое невидимое пламя.

– Прошу вас, Николай Иванович! – сказал Суханов.

Помяв трубку зубами, капитан потянулся было к огню, но потом сделал отсекающее движение рукой, сощурился холодно и отвернувшись, начал всматриваться в лобовое стекло рубки. Суханов сделал то, что хотел сделать – перевел внимание капитана на другое, выставил загородку и спрятался в ее тень, проще говоря, обвел Донцова, как на футбольном поле, тот, поняв игру, насупился, постоял немного молча и ушел в рубку к радистам, где ребята опробывали только что полученный видеомагнитофон и в четвертый раз крутили крикливого, уже набившего оскомину «Чебурашку».

Что может сделать Суханов, чтобы тоска прошла, не давила камнем на грудь, не превращала серые застойные краски дня (ах, какой дивный день был вчера, вспомнил он, с чистыми нежными тонами, с солнцем и голубым морозным снегом – кустодиевская звонкая тишь) в сплошную пороховую чернь, в недобрый холст. Прежде всего не думать об Ольге, не совать обожженную руку в горячую воду, ему и без этой боли больно, сбросить с себя все возрастное, причиняющее неудобство, перестать комплексовать. Хватит кромсать себя по живому! Он приказывал себе это, но никак не мог подчиниться приказу, где-то в глубине все равно теплился костерок несогласия.

Каждый из нас, находясь в проигрыше, рассчитывает на реванш, на то, что уж коли не повезло в большом, так повезет в малом, и молит неведомые силы, впрочем, не такие уж и неведомые, чтобы хоть в этом-то малом повезло, чтобы хоть тут-то не отвернулась удача… Но силы те часто бывают немы, не отзываются, будто и нет их вовсе.

Давным-давно, когда Суханов был еще неоперившимся юнцом, только что окончившим мореходное училище, он работал со знаменитым полярным капитаном, которого на севере каждый белёк – тюлений детеныш – знал и каждый моржонок знал. Старый полярный капитан был строгим хранителем северной живности, намертво схватывался с ледоколами, когда те заползали на тюленьи лежки и утюжили, давили мамаш, приготовившихся давать потомство. Тюлени ведь что – хоть они и бессловесные и вроде бы неразумные существа, а океан знают так, как не знают те, кто тут плавает, и по весне, по солнышку, по первым теплым дням собираются на свои лежбища, стонут, кряхтят от боли и неги, ловят черными мокрыми глазами солнышко, купаются в промоинах и отогревают себя в застругах, куда недостает промозглый разбитной ветер. Тогда-то на лежбищах и появляются бельки – крохотные доверчивые тюленята размером не больше рукавицы, вызывающие ощущение нежности и тепла, – они беспомощны и кротки.

И вот какое совпадение – тюлени ищут для лежбищ льды, в которых много промоин, и ледоколы тоже ищут те же самые поля, потому что лед там самый слабый, можно без особой опаски проводить караваны. Случается, что ледоколы наползают на лежбища. Что там творится – крик в глотке застревает, капитаны поворачивают свои пароходы вспять, но во льдах не очень-то повернешь, суда застревают, мнут себе борта и теряют груз. А ледокол, он иногда вообще не может остановиться – сзади его подпирают суда, идущие впритык, поэтому он наваливается тяжелым телом на лед, плющит вместе с тюленями, кромсает, из-под винтов выхлестывает красная яркая вода, что и не вода-то вовсе – живая кровь. Беременные тюленихи, беспомощные, грузные, пытаются уйти от грохочущего металла, но куда там – они после родов еле-еле могут ползать, раздирают в лохмотья ласты о лед, тащатся к темной тяжелой воде, оставляя после себя алые сверкающие следы, выкидывая на ходу детенышей, но так и не доползают до воды – ледоколы опережают их.

Знаменитый полярный капитан, когда узнавал о подобном, бил виновника, прихватывая его один на один, от сочувствия к природе пил водку, и если не удавалось прижучить где-нибудь в темном углу нашкодившего капитана, то подавал заявление в суд. Это был мощный старик с крупной лошадиной головой, тяжелой шаркающей поступью и костлявой, с выпирающими буграми лопаток, позвонков, каких-то других никому неведомых сочленений, спиной. Костей полярному капитану природа отпустила в два раза больше, чем положено.

Заглядывая в грядущее, непросто будет сжиться с одним фактом: через несколько лет костяного капитана освободят от работы за то, что он разрешит наловить в заповедном озере для полуголодной, истосковавшейся по свежей пище команды мешок сигов. С ним сведет счеты один из обиженных, добравшихся до высот власти и вроде бы напрочь забывший о том, что было, но совсем того не забывший.

До этой жизненной вешки в ту далекую пору надо было еще тянуть и тянуть, знаменитый капитан был в самой что ни есть силе: угрюмый, с маленькими колючими глазами, неряшливо прикрытыми сверху двумя черными густыми кочками бровей, с дорогой сандаловой клюкой, искусно украшенной серебром и перламутровыми плошечками, в затертом до лакового блеска черном старом пиджаке старик производил впечатление. Суханов тогда только начал служить, был «старшим заместителем младшего помощника капитана», и максимум того, что ему доверяли на пароходе, так это подержаться за один из твердых гладких торчков штурвала, и то если рядом будет стоять надежный рулевой, еще потрогать перо руля на запасной шлюпке и понюхать, чем пахнет «шило» – неразведанный спирт, которым начальник рации, а по-старому заврадио, промывал детали передатчиков. Ну и естественно, ходил с открытым настежь ртом, даже не думая, что кто-нибудь перепутает его распахнутый рот с пепельницей и сунет туда окурок, восхищался всем, не сводил глаз со своего знаменитого мастера и, словно тень, следовал за ним по пятам.

В Архангельске сердитого полярного волка пригласили выступить на одном из больших рыболовецких траулеров: рыбакам интересно было посмотреть на знаменитого старика, узнать, чем пахнет Арктика, выведать, можно ли из льда сварить суп, и верно ли, что большому кораблю нужен большой айсберг? Старик взял на выступление свою бессловесную тень – Суханова. И так уже получилось, что яркий отблеск славы мастера упал и на младенца – к Суханову прикрепили такого же, как и он, юнца, недавно только вылупившегося, с дипломом об окончании мореходки – третьего или четвертого штурмана.

Полярного волка принимали по высшему разряду. Как адмирала. Была подана традиционная уха. Рыбаки расстарались – на то они и были рыбаки. Суханов раньше никогда такой ухи не пробовал, ни до, ни после. Хотя потом ему довелось несколько раз есть знаменитую «уху по балкам», но все равно эта уха была слабее и жиже той.

Полоротый коллега с траулера провел Суханова по всем цехам и подсобкам, затащил в темный, дурно пахнущий столетней солью и тленом трюм, дал пощупать, помять пальцами трал, а потом привел на камбуз, где как раз священнодействовал кок. Он с помощником готовил уху.

В медном, хорошо вычищенном чане они вскипятили воду, насыпали туда крупной черной соли, из которой готовится тузлук и с коей не сравнится никакая другая соль, мелкомолотая и хваленая, – черная, неприглядная на вид рыбацкая соль все равно будет лучше, потом кинули пригоршню лаврового листа, добавили несколько трехлапых гвоздичек, десятка четыре темных ноздреватых горошин перца, сухого укропа и стали варить бульон. Но уха из одних приправ не состоит, и вскоре поваренок – маленькая молчаливая девчушка с заспанными глазами – приволокла в сетке три здоровенных толстоспинных трески с выпученными от натуги глазами и раскрылатенными жабрами. Рыба была жирной, погуляла, поела в море вволю – из сетки на рифленый пол камбуза чистыми слезными каплями падало светлое сало – дорожка осталась помеченной благородной рыбьей капелью.

Повар – валдайский мужик, который до Архангельска моря никогда не видел, а теперь ни за что не желавший с ним расставаться, – решил человек, что на море и умрет, а в завещании попросит, чтобы тело его запечатали в новый мешок, к ногам привязали чугунный колосник и сбросили в волны, – помешал лопаткой приправленный бульон, потом из-за полотенца, которым был перепоясан, как кушаком, выдернул кривой шкерный нож, достал из авоськи пятнистую здоровенную рыбину с толстой негнущейся спиной, приподнял – треска аж затряслась от недоумения, она с сипом ворочала жаберными крышками, сонно ворочала глазами, словно бы вознамерилась спросить у валдайского мужика: что же это такое с ней собираются сделать? Но валдайский мужик не был приверженцем игр в вопросы и ответы. Он легко, почти невесомо провел острием ножа по воздуху, и из трески вывалилась жирная коричневая печень. Повар ловко подхватил печенку, сунул в медный чан с «приправным» варевом, а треску вытолкнул в иллюминатор: пусть погуляет в море, подышит малость, кислородом попитается.

Правда, пока рыбина летела в воду, с ней попытались познакомиться чайки, сцена была бурной, и треска шлепнулась в рябь уже наполовину объеденной, с выклеванными глазами и ревматически сведенным в огромную немую щепоть хвостом.

А повар тем временем извлек из авоськи вторую рыбину, знаковым стремительно-ловким движением распластал белое толстое брюхо, изъял печень и снова кинул в чан. «Приправное» варево забулькало глухо, сыто, в воздухе возник сладковатый нежный дух, вышибающий невольную слюну, печень заворочалась в вареве, то ныряя на дно чана, то всплывая на поверхность, и с каждым таким нырком светлела, прозрачнела, уменьшалась буквально на глазах, она таяла, в вареве вспухали и лопались огромные жирные пузыри. Повар вышвырнул и вторую треску в иллюминатор, из третьей тоже изъял «душу», опустил в чан, а бренное тело по примеру первых двух выпихнул в море.

Тресочьи «души» – три огромных маслянистых комка печени растаяли в считанные минуты, были комки и нет их – растворились в булькающем душистом вареве, превратившись в пузыри, в жировые пятна, в суповой дух – а дух действительно возник знатный, настоящий дух еды, он щекотал ноздри, нёбо, забивал рот слюной. На камбузе стало невмоготу находиться, это уже превращалось в пытку, в самоистязание – человек запросто мог потерять сознание. Полоротому салаге-сопровождающему, видать, нравилось состояние Суханова, он стоял, вытянувшись по стойке «смирно», пятки вместе, носки врозь, с оттопыренными, насквозь просвечивающими красными ушами, молча вращал зраками, словно некий зверек из мультфильма, и поводил носом из стороны в сторону. Тут Суханов понял, что не из-за него салага задержался на камбузе, сопровождающий был нем и, похоже, не жил, а вот обоняние, зрение, слух его предельно обострились, подчинили себе все худосочное, заморенное учебой существо, – салага, видать, был не дурак поесть.

 

Первая порция печени растворилась мгновенно, и кок уже нетерпеливо поглядывал на дверь – когда там девчушка-поваренок притащит вторую партию, на лице его возникла тревога, будто варево из-за минутной задержки могло пострадать, ноздри расширились зло, запрядали, около рта образовались жесткие складки – валдайский мужик свое дело знал и работал, что называется, по собственной науке, – обвяло и подобрело его лицо, лишь когда в двери камбуза появилась девчушка. В сетке она вновь принесла три тяжелых живых рыбины.

Кок мгновенно опростал треску, сунул печень в котел, и эта, вторая порция рыбьих «душ», растворилась так же быстро, как и первая, бульон загустел, приобрел медовый отлив, вязкость, жировые пятна, плавающие вразброс, как блестящие золотые монеты, слились в одно, образовав лаковую плошку. Дух на камбузе вызвездился такой, что ушастый салага-штурман побледнел, облизал губы, кожа на его лице сделалась прозрачной, ноздреватой, в точечках-поринах, словно свиное шевро – есть такая кожа, на сумки и перчатки идет.

А кок уже снова нетерпеливо поглядывал на дверь, ждал, когда негодная девчонка, которую только за смертью посылать, притащит материал для третьего заброса. Хоть и ерзал повар плечами, и зло напрягался лицом, а девчонка-поваренок работала хорошо, она была шустрой, как мышка, и не замедлила явиться с третьей партией. Треска в этой партии была немного помельче, чем в первых двух, понежнее – так было задумано коком, третья порция тресочьей печени не должна была растаять в бульоне, который уже набрал вязкость и насытился жиром, а – сохраниться и растаять во рту именитого едока, каким являлся приехавший с Сухановым полярный капитан с сандаловой клюкой.

Когда бульон был готов, девчонка-поваренок, исчезнувшая внезапно, хотя внезапного ничего не было, кок прищелкнул пальцами, и девчонка этот сигнал мгновенно приняла, послушно принесла эмалированный таз, в каком обычно стирают белье. В тазу ровненькими рядами была уложена полуснулая небольшая рыбешка, которую на севере знают даже пацанята. Каждая рыбешка отлита из серебра высокой пробы, подчернена по спине и средней «чувственной» линии, но главное не это – рыба буквально до слез, одуряюще остро, нежно пахла свежими огурцами. Это была корюшка.

Заправив печеночный бульон молотым перцем, укропом, добавив туда пару цельных луковиц с неснятой кожурой – кожура специально не снимается, чтоб бульон не помутнел, как предупредительно объяснил повар, – еще что-то, неведомое Суханову, который вообще плохо разбирался в гастрономии и кухонном искусстве, нарезав какой-то незнакомой пахучей травки, кок вывалил в варево таз с корюшкой.

Уха сделалась крутой, похожей на кипящий холодец, – ложка, опущенная в нее, стояла не падая, словно ее воткнули в масло.

Через пятнадцать минут уха была подана сердитому полярному волку, тот отведал и размяк буквально на глазах, сделался говорливым, добрым и покладистым.

Пока ели уху в капитанской каюте, Суханов обратил внимание на девушку, которая обслуживала их стол. Она каждый раз возникала внезапно, стремительно выплывая из сумрака узкого коридорчика, ведущего прямо к капитанской двери, шаг ее был бестелесным, легким, как дым, ничто не отзывалось на ее поступь, не было ни стука, ни скрипа, ни цоканья, хотя девушка ходила в туфлях на высоком тонком каблуке и должна была где-то ступить на металлический порожек, медную пластину, врезанную в пол, оставить после себя какой-то звук, но она была невесома, словно дух, походила на цыганку пушкинской поры, засланную представителями неведомого мира, возможно даже живущими в двухмерном измерении, в их шумную кампанию.

Впрочем, шумел только полярный волк, он оттаял, развеселился, много говорил; капитан-рыбак предпочитал молчать, внимательно слушал гостя, поддакивал, все засекал и наматывал на ус. Гость тем временем рассказывал про то, как недавно на Севере погиб один канадский «корабель», – он так и произносил это слово «корабе́лъ», с ударением на последнем слоге, раскачивался, сидя на стуле, внутри у него что-то шумно бултыхалось – похоже, что трюм полярного волка был наполнен доверху, лить уже некуда, но старый суровый капитан продолжал заправляться – знал, что запас карман не трет. «Корабе́ль» тот хорош был, специальный, в арктическом исполнении, ледокольного типа. В двадцати милях от норвежского порта он подал сигнал бедствия, на поиск его немедленно вылетел самолет береговой охраны и довольно быстро нашел льдину, на которой находилось пятнадцать человек – четверо живых и одиннадцать мертвых. Самого судна уже не было – лежало на грунте, отойдя на вечный покой. Как произошла катастрофа, никто не мог объяснить. И сейчас, когда вон уже сколько лет прошло с той поры и техника поднялась на несколько порядков вверх, стала качественно иной, а поисковая аппаратура – такой, о коей старый полярный волчара даже думать не мог, а загадка того судна так и продолжает быть загадкой.

Оставшиеся в живых сообщили, что «корабе́ль» получил удар в правую скулу и лег на левый борт. Что это за удар, что за пинок – никто не мог объяснить. Скорее всего, канадец наткнулся на съеденный плоский айсберг, который не виден сверху, локаторы его не берут – плавает на поверхности небольшая иссосанная ветром и водой безобидная льдинка с оглаженными краями, и все, а под безобидной шапкой – огромный, в несколько десятков тысяч тонн торс. Обычно такой торс бывает слеплен из столетнего спекшегося льда, что много тверже чугуна. Видать, вахтенный помощник, ведущий судно, обманулся.

Пока старый полярный волк рассказывал, цыганка дважды входила в каюту, приносила закуски, поправляла стол, Суханов любовался ею: на улице на таких девушек обязательно оглядываются, они знают себе цену, ибо только они, такие девушки, и умудряются обрести ту форму и стать, которая уже не требует никаких поправок, и все, кто находится рядом, в том числе и Суханов, невольно ощущают свою незаконченность, тяжеловатую грузность тела, нелепость мышц, буграми наляпанных на кости, осознание этого заставляет досадливо краснеть, замыкаться, думать о чем-то своем – словом, такие женщины превращают живого человека в некого дуба, в бессловесный пень с вытаращенными глазами.

Салага-штурман, который малость оттаял, обрел способность жить после трех тарелок ухи, заметил интерес Суханова к цыганке, вяло поковырялся спичкой в зубах и нехотя сообщил, что эту девушку зовут Любой, приехала она на Север из Молдавии вместе с мужем и вот уже два года плавает на траулере. «А муж? Где муж?» – «Муж тоже плавает», – сообщил салага. «Кем же?» – «В рыбцеху что-то делает. Помогает… Не по моей это части, точно не знаю…»

В это время у полярного волка кончилось пиво – он пил пиво и уничтожил уже порядочную батарею, пустые бутылки повзводно выстроились по правую руку от него, и если бы из них можно бы было дать залп, то надстройка траулера была бы сметена пробками подчистую, бутылок насчитывалось десятков шесть – капитан траулера предложил:

– Может, я еще пива принесу?

– Не надо, – отрезал старый полярный волк, зацепил краем глаза Любу, мотнул головой в ее сторону, – пусть официантка принесет.

Та вдруг обрезала свой невесомый летящий шаг, выпрямилась, и Суханов неожиданно увидел, что у нее глаза редкостного цвета – золотистые, точнее, не просто золотистые, а какого-то сложного замеса: тут и янтарный цвет был, и пивной, и гречишный, прозрачно-медовый, и дорогие золотые блестки, – сняла что-то с кончиков глаз, проговорила низким тихим голосом:

– Я не официантка, я – буфетчица.

Старый полярный волк поежился, словно ему за шиворот попало несколько ледышек, крякнул смущенно, зажал руки коленями. Пробормотал сырым застуженным басом:

– Пора бы и перед командой выступать.

– Ничего, – успокоил его капитан рыбаков, – еще есть немного времени. Команда собирается. Когда соберется – дадут знать, – и тоже, как и старый потлярный волк, поежился, потерся ухом о плечо, видать, хотел принести извинение за Любину резкость, но гость взял в руки клюку, громыхнул ею об пол, давая отбой всем извинениям: лишнее, мол. Через пятнадцать минут Суханов, выглянув в узенький, застеленный ковровой дорожкой коридорчик, ведущий к капитанской каюте, увидел вдруг, что старый полярный волк, отбросив в сторону дорогую лакированную клюку, неожиданно смял Любу, шедшую ему навстречу, притиснул к непрочной гулкой переборке. Суханов хотел выругаться, крикнуть, что у Любы есть муж, он плавает тут же, на траулере, муж не замедлит прибежать и навешает старому ледодаву оплеух, но сдержался, пробормотал про себя: «Вот пшют!» – и снова убрался в капитанскую каюту.

Через полчаса состоялась встреча. Старый арктический волк бормотал что-то полусвязно, пугал рыбаков медведями и айсбергами, полярной ночью, северным сиянием и «летучими голландцами», вмерзшими в лед, которые дед сам – Суханов был готов дать голову на отсечение – никогда не видел и не верил в них, да и рыбаки в «голландцев» тоже не верили, лица у многих были сомневающимися, в глазах – шалый блеск: во дает старикан! – а дед загибал вовсю. Он увлекся, и Суханов перестал его слушать – смотрел на Любу. Та почувствовала его взгляд, повернула голову и словно бы утопила Суханова в своих теплых золотистых глазах.

Люба сидела по одну сторону Суханова, салага-штурман по другую, он тоже перестал слушать старого полярного волка и начал шепотом рассказывать о том, как трудно приходится в рейсе рыбакам. Во-первых, они по восемь месяцев не бывают дома, хотя врачи им четко определили: два месяца и ни дня больше, ибо через два месяца с человеком начинают происходить необратимые изменения, что-то нарушается – что именно, четвертый помощник капитана не знал, сделал неопределенный жест, сказал, что моряки, возвращающиеся из таких плаваний домой, обычно бывают полными нулями. Как мужчины они – нули, им всему надо учиться заново, ничего крепкого, прочного у них нет, приходят потом в слезах в партком, жалуются, говорят, что их можно доить, как коров, и жены тоже приходят, кричат озлобленно: да будь проклята эта ваша рыба! Что она с мужиками сделала?!

В общем, через два месяца моряка во избежание неприятностей надо отправлять домой. Но как его отправишь, когда он ловит сладкую рыбку нототению где-нибудь на краю краев земного шара, возле берегов Кубы. Это ведь надо чуть ли не все океаны по косой одолеть, семь винтов сработаешь, прежде чем домой доберешься, денег громаднейших стоит – при таких запросах в дальние концы матушки-земли лучше не плавать, а скрести лужи авоськой у себя дома, вылавливать головастиков. Ведь головастик тоже рыба, если, конечно, закрыть глаза, – и хвост имеет, и плавает по-рыбьи. Есть и еще одна причина, по которой рыбаку нельзя после двух месяцев отлучки спешить назад, – заработок. Ведь через два месяца после ухода из порта обычно начинается самый лов.

Зеленый салажонок-коллега еще что-то нашептывал Суханову на ухо, приводил примеры, сыпал цифрами – видать, в этом он был подкован, Суханов краем уха схватывал речь и был целиком согласен с коллегой, но потом уловил грозный хмельной взгляд старого полярного волка, вспомнил его просьбу записать все интересное и сочинить заметку в судовую стенгазету, выхватил из нагрудного кармана узенький блокнотик, по размеру своему больше годный для скручивания «козьих ног», проворно застрочил карандашом, выводя на бумаге ровные строчки-стежки. А коллега продолжал тем временем распространяться, говорил о психологии моряка, о том, как он себя ведет накануне отплытия, в день отхода, через две недели, через месяц и через два месяца – видать, этого паренька здорово подковали в теории. Суханову хотелось хлопнуть его ладонью по плечу, оборвать, но он не делал этого, лишь морщился недовольно и по-цыплячьи робко косился на свою соседку.

Раза два, почувствовав сухановский взгляд, она поворачивала к нему голову, затягивала в золотистую бездонь своих глаз – у Суханова дыхание осекалось, в горле начинало першить, он с головой погружался в бездонь, – молча спрашивала, что Суханову надо, но Суханову ничего не было надо, и Люба снова отворачивалась от него, переводила взгляд на старого полярного волка. Суханову почему-то мнилось, что у этой неземной женщины должно быть неземное предназначение, начертанное ей Богом, она должна уметь исцелять, заговаривать боль, раздавать прощения, векселя на надежду, обещать исполнение желаний даже тем, у кого все черным-черно на горизонте, ни одного светлого промелька уже не предвидится – жизнь позади, уничтожать долговые расписки, источать свет, превращать булыжники, валяющиеся на дороге, в драгоценные камни – она была возвышенна, выпадала из общей угрюмой массы, не вязалась ни с одним из этих людей. Суханов попробовал угадать среди сидящих ее мужа, не угадал, а потом заметил, что за Любой, тесно прижимаясь к ее плечу, сидит маленький, серый, нахохленный, словно воробей, человек с незапоминающимися, какими-то стертыми чертами лица.

 

Возможно, это и был Любин муж. Суханов позавидовал ему: надо же, такая слепящая жаркая красота досталась человеку!

А коллега все не унимался, говорил, что накануне отхода иной рыбак так накачивается, что сам бывает не в состоянии ходить, его, беспамятного, оглохшего и ослепшего от тоски, приносят на причал родственники и сдают с рук на руки вахтенной команде.

Собрав всех своих людей, траулер дает печальный гудок, прощается с берегом и отплывает. Очнется на следующий день рыбак-выпивоха, протрет глаза, потянется привычно к стакану, и рука его обвиснет на полпути, задрожит – ухо, оно острее глаза и замутненного мозга, оно уже поймало стук судового двигателя, звяканье незакрепленного железа, плеск волн за бортом – все, назад дороги нет, путь теперь только один – к кильке, нототении и рыбе с неприличным названием бельдюга, начинает рыбак прокручивать в памяти былое, то, как прощался с женой и отцом, но ничего не может вспомнить – все огрузло, растаяло в хмельном тумане.

Он достает из чемодана большой семейный альбом – все рыбаки возят с собой такие альбомы с пестрорядью фотокарточек, приклеенных к толстым негнущимся страницам, начинает рассматривать дорогие снимки, хлюпает носом, тоскливо поглядывает в иллюминатор, вспоминает прошлое и без особой охоты думает о будущем.

Потом траулер приходит на рыбную банку, и начинается тяжелая работа, в которой человек перестает ощущать самого себя, забывает о еде и сне, о доме и земле, что его когда-то родила, – его целиком съедает рыба. Рыба в пору лова властвует всюду, она в трюмах, под ногами, в сетях, на обеденном столе, в карманах штормовок, в кубриках, на палубе, солится, прессуется, морозится, гниет, вялится, закатывается в банки по индивидуальным рецептам – везде рыба, рыба, рыба, острый нездоровый запах, чешуя, кости, отрезанные хвосты и плавники, с корнем выдранные горькие жабры. И как только человек не свихнется в такой обстановке – никому не известно: все подмято работой, великим терпением рыбака, старающегося глушить в себе и боль, и неудобство, и тоску, и бессонницу. Бессонница… Если ноют-саднят в кровь изодранные руки и ноги, разве уснешь?

Но когда пройдет два месяца, во все глаза смотри за втянувшимся в работу человеком, втолковывал Суханову четвертый помощник капитана, как будто ему уже доводилось приглядывать за озверевшими мужиками и при случае окорачивать их, ставить на место: таким деловым и уверенным был хрипловатый шепоток салаги. На одном траулере некий сбрендивший моряк после двух месяцев плавания проткнул капитана багром – в человеке накопилось неудовлетворение, злоба, мозги в голове вскипели, и он потерял контроль над собой. В общем, смотри в оба. У японцев, например, такие ситуации разламывают просто, одним ударом, как в борьбе джиу-джитсу: увидит капитан, что у какого-нибудь плосколицего рыбака лицо в фанерку обратилось, совсем плоским, как подставка для сковороды стало, глаза мутные, зенки белесые, так сразу знак делает – пора, мол. Дюжие молодцы хватают рыбака под микитки и втаскивают в специальную комнатенку. Швыряют на пол, включают все лампы в той каюте-комнатенке и уходят, дверь запирают на ключ.

Поднимается рыбак с пола, кипит от негодования, трясется, ничего не соображает и видит, что в комнатенке – полный набор резиновых кукол. Тут и капитан в парадной форме с аксельбантами и золотым шитьем на мундире, и старший штурман с его наглой самурайской физиономией, и рыбмастер, и тралмастер – в общем, весь командный состав, все, кого рыбак может ненавидеть. С воем кидается на свое начальство и начинает крушить.

Через полчаса рыбака извлекают из комнатенки с разбитыми кулаками и лохмотьями кожи, свисающими с ободранных рук – безвольные недвижные резиновые куклы умеют, оказывается, давать сдачу! Выдохшийся изможденный рыболов тих, как курица, и напуган случившимся. Его снова водворяют на рабочее место.

– А как быть, если что-нибудь подобное стрясется у нас? А? – шепотом вопрошал зеленоротый коллега, делал глубокомысленную паузу и, не обращая внимания на бормотанье заслуженного северного ледодава, разводил руки в стороны, показывая, какая большая это проблема, качал головой и тяжело вздыхал. – У нас-то ведь резиновых кукол нет, не отливают, проще самому старпому или, допустим, мне свою физиономию подставить. В общем, тяжелая ситуация, очень тяжелая, – салага сыро хлюпал носом и угрюмо смотрел в пол. – А пары спускать надо, нельзя доводить команду до нарыва. Не то если вспухнет и прорвется – о-о-о, пароход вверх килем может опрокинуться. Словом, когда уже окончательно приспичит, мы собираем профсоюзное собрание, садимся за длинный обеденный стол. Рядовые члены команды по одну сторону стола, офицерский состав – по другую, – салага слова «офицерский состав» произнес со звоном и шиком, приподнятым голосом, будто не горбился только что, – и начинается разговор. С матом, на повышенных тонах, с кулачным буханьем по столу. Часа полтора идет словесная баталия, все выговариваются, изнемогают в борьбе и расходятся по своим рабочим местам, чтобы через два месяца снова сойтись на очередное профсоюзное собрание. – Вот как это происходит у нас, коллега!

В это время старый полярный волк приступил к ответам на вопросы. Вопросы большей частью были однозначные: как там насчет быта на ледоколах, хорошая ли лавка, жестоки запреты на спиртное, и много ли рядовой ледодав зарабатывает? Дед-капитан подморгнул Суханову – записывай, парень! Суханов послушно скорчился над своим блокнотиком, но вот какая вещь – фамилии тех, кто задавал вопросы, он пропустил – мешал хриплый шепоток четвертого помощника капитана.

Суханов повернулся к Любе, столкнулся со спокойным, ничего не выражающими глазами ее мужа, что-то в нем дрогнуло внутри, сжалось, а у Любиного мужа ничего не дрогнуло, и Суханов, одолевая самого себя, холод и внутреннюю дрожь, наклонился к Любе, спросил едва слышно, как фамилии орлов, что задавали вопросы? Снова столкнулся глазами с немигающим отсутствующим взглядом Любиного мужа.

Красавица Люба медленно наклонила к нему голову и внятно, прорисовывая каждую букву, сказала, что вон того, небритого, натянувшего тельняшку прямо на голое тело, зовут Валерием, фамилия – Филонов, того, кто про заработок рядового ледодава спрашивал, – Иваном Мирошниковым, а лысого, угрюмого, который пытался старому полярному волку поставить подножку насчет спиртного, – Федором Агеенкой… Люба еще что-то говорила, называла фамилии, показывала глазами на людей, кто где сидит, но ничего этого Суханов уже не слышал, в голове у него застучал отбойный молоток, в виски натекла тяжесть, лицо заполыхало жарко и красно, от него, как от раскалившегося «козла» – бешеной электрической печушки – тянуло теплом. Разговаривая, Люба положила свою горячую ладонь ему на ногу, выше колена, под ее ладонью брюки будто бы затлели, Суханову сделалось нехорошо, душно, он не знал, куда деваться, ловил ртом воздух и смотрел в немигающие, какие-то посторонние, словно его ничто на этом свете не трогало, глаза Любиного мужа.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru