Надо было что-то делать. Выход обозначился один – завезти в город кошек, желательно тех, для которых крысы станут такой же едой, как и хлеб с молоком.
Завозили их, как узнали горожане, из двух областей – Кировской и Вологодской.
Однажды Вольт увидел на улице странно притихших старух, их было много – древние большевички, закопченные у своих печек-времянок, хмурые, словно бы получили приказ эвакуироваться на Урал, – они напряженно вытягивали худые шеи и смотрели на трамвайную часть улицы. Глаза у них были изумленные. Вольт не выдержал, сунулся в старушечий ряд – чего они высмотрели?
То, что он увидел, изумило и его, настолько изумило, что он чуть не сел на землю: по трамвайным путям, изрядно проржавевшим и почерневшим за зиму, ставшим неровными, шла кошка. Грациозная, гибкая, с внимательными, все засекающими глазами. Она все видела, но ни на что не обращала внимания, никого не боялась – ни людей, ни гитлеровских снарядов, опасно шелестящих над головой (немцы работали по хронометру, стреляли по одиннадцати часов в сутки, – все светлое время, в общем), ни гудения самолетов за облаками, откуда могли посыпаться бомбы.
– Кис-кис-кис! – давясь хриплым шепотом, позвала кошку одна из изумленных старух.
Кошка даже усом не повела в ее сторону.
Тишина, внезапно наступившая, была какой-то всеобъемлющей, едва ли не вселенской, – одна на всех: ни далекой канонады не стало слышно, ни взрывов на улицах – немцы, исполняя план, утвержденный далеко от Питера, в ненавистном Берлине, ежедневно перемалывали город, превращали его в битый камень, и конца-края этой бесовской работе не было видно.
А тут и немцы перестали стрелять.
– Кис-кис-кис, – каким-то заискивающим, истончившимся от напряжения голоском позвала кошку вторая старуха – костлявая, с широкими мужскими плечами, высокого роста, едва ли не под два метра, но и на этот зов кошка не откликнулась, она умела держать стать, говоря языком петербургских извозчиков.
– Господи, не всех кошек съели в этой голодухе, – послышался еще один голос, негромкий, по-деревянному скрипучий.
– Эта кошка не здешняя, не питерская, – знающе проговорила двухметровая старуха, озабоченно помяла рукою шею – слишком уж тонкий был у нее голос, – эта кошка привозная, не боится нашенских ужасов, – тут старуха закашлялась и умолкла, словно бы в горло ей попала какая-то едкая пыль.
Кошка прошла метров сто по трамвайному следу, показывала себя, как на подиуме, собственной независимостью демонстрировала, что жизнь возьмет верх над смертью, люди, глядя на нее, это понимали, выпрямлялись торжествующе, лица у них светлели; затем кошка свернула на тротуар и очень неторопливо, зная себе цену, проследовала в подворотню с надкушенным полукруглым сводом – сюда всадился крупный снарядный осколок.
– Мам, сегодня люди видели на улице кошку… – сказал вечером Вольт усталой матери, едва пришедшей с дежурства домой и теперь с отрешенным лицом думающей только об одном – как добраться до постели? А доползти до нее уже не было сил.
Положение матери в госпитале упрочилось, месяц назад она была введена в штат, работала теперь врачом, петлицы на воротнике ее гимнастерки украсились двумя кубарями и отныне к ней обращались, уже вытягиваясь по строевой стойке:
– Товарищ лейтенант медицинской службы!
Вообще-то Вольт хорошо понимал, насколько новость о появлении кошек в Питере ошеломила народ, люди сейчас рассказывали друг другу только об этом… Раз в Ленинграде кошки начали совершать променады по улицам – значит, крысам пришел конец?
Мать наконец-то справилась с собою, с усталой оторопью, в которой находилась, всплыла на поверхность самой себя, в глазах у нее появилось живое выражение.
– Да-да, – наконец-то проговорила она, – в госпитале об этом шла речь: привезли два вагона кошек… Кажется, из двух областей. Так что есть надежда, что они передавят всех ленинградских крыс.
Вольт не выдержал, растянул рот в улыбке – доволен был, что мать пришла в себя, заговорила, – у нее вон, даже лицо посветлело, в нем появились живые краски.
– Это не крысы, мам, это хуже – специальное подразделение немецко-фашистских войск, ведущее диверсионную работу против Красной Армии, я в этом уверен твердо. Но этому подразделению, как и всем другим фрицам, глаз на задницу натянут обязательно.
Мать поморщилась.
– Фу, Вольт, как плохо ты выразился – глаз на задницу…
– И на передницу тоже натянут, – начал горячиться Вольт, он говорил что-то еще, но мать уже не слушала его, потянулась к узелку, который принесла с собой из госпиталя, быстро и ловко, – несмотря на саднящую боль в мышцах, звон в голове и усталость, – распаковала его, обнажила небольшую алюминиевую кастрюлю с насечкой из нескольких букв, свидетельствующей о том, что посуда принадлежит котлопункту госпиталя, определила ее на невзрачное тельце буржуйки.
– Это тебе суп, Вольт, – сказала она, – разогреть надо…
Поковырявшись еще немного в кульке, утвердительно кивнула и извлекла черный ноздреватый сухарь с искривленными боками, готовыми согнуться в свиное ухо, отдала сыну.
– Это тебе к супу, – сказала она, – хлеб очень вкусный, имей в виду – с Большой земли… Настоящий.
– Мам, давай поужинаем вдвоем, хлеб разделим пополам, а? – Вольт сунул в буржуйку несколько листков из старого школьного учебника, украшенного чернильными пятнами (учебник он нашел сегодня на чердаке дома – валялся бесхозный, перекошенный, корявый от времени и того, что много раз попадал под дождь, под мороз и ветер, Вольт подсушил его на сквозняке и солнышке – получилась хорошая растопка), подпалил их.
По бумаге, над которой усердно корпели несколько поколений старательных школяров, побежали проворные рыжие языки, втянулись в коленчатую жестяную трубу, печка обрадовалась пламени, загудела, заклокотала звучно, Вольт ее еще утром зарядил топливом – топором раскромсал большую доску. В рассветную пору неподалеку от их дома снаряд растрепал жилую сторожку, разбросал ее убогое нутро по всей улице… Вольту досталась доска.
Языки огня впились в обрубки раскуроченной доски и добычу свою уже не отпустили, госпитальный суп Вольт вскоре разлил в две тарелки, себе и матери.
– Нет, Вольт, – мать упрямо покачала головой, – это тебе, я же сказала.
Вольт вздохнул осуждающе и принялся есть. Сухарь был настоящий, хлебный, из ржаной муки, и такой вкусный, что только от одного духа его рот буквально забивало слюной – не продохнуть. Его можно было потреблять, как сахар, с одним маленьким осколком выпить пару стаканов чая… И суп был вкусный – у госпиталя существовало больше возможностей, чем у обычных блокадников по части пайки и продуктов…
– Мам, поешь супа, – Вольт сделал еще одну попытку втянуть мать в ужин, но и эта попытка оказалась неудачной – мать, свесив голову на грудь, спала.
Вольт виновато отставил тарелку с супом от себя – слишком радостно шумел, скреб ложкой по дну тарелки, стучал пальцами по поверхности стола и двигал ногами по полу, стараясь зацепить носками ботинок перекладину табуретки и подтащить ее к себе, с громким звуком откусывал от сухаря твердые вкусные дольки, чтобы рассосать их, как сахар, он мешал матери хотя бы немного отдохнуть и теперь ругал себя. Сильно ругал – употреблял взрослые матерные слова…
Сейчас мать проснется, вскинется с таким же виноватым, как и у Вольта лицом, проведет перед глазами рукой, словно отодвинет от себя слой тумана, мешающий смотреть, но мать не проснулась. Шевельнула только головой устало и вновь затихла. Вольт почувствовал, как у него дернулся и в следующее мгновение успокоился кадык, во рту возникли и тут же растворились соленые слезы.
Словно бы и не было их.
Как не было? Соль-то осталась. А может, он просто-напросто прикусил себе язык?
Он сидел и неотрывно смотрел на мать, боялся пошевелиться, чтобы не разбудить ее, но мать скоро проснулась сама – внезапно открыла чистые внимательные глаза, спросила шепотом:
– Чего же ты не ешь суп, Вольт? Доедай!
Вольт почувствовал, как внутри у него, в груди, разлилось тепло.
– На тебя, мам, смотрю… Любуюсь, – тихо проговорил он. – Ты ведь тоже должна поесть.
– Я уже поела… В госпитале, – мать протерла глаза, улыбнулась, – улыбка ее была грустной. Впрочем, улыбаться весело и радостно блокадники уже разучились, если и раздвигали губы в неохотной улыбке, то улыбка эта обычно бывала горькой.
– Ну, смотри, мам, не ругай потом меня, если в кастрюльке ничего не останется.
– Ешь, ешь, – улыбка, возникшая на лице матери, исчезла.
– Ты чем-то озабочена, мам?
– Озабочена, – сказала мать. – Наш госпиталь командование фронта решило перевести на север. На сборы дали два дня.
У Вольта из руки чуть ложка не выпала.
– Вот те, бабушка, и Юрьев день, – мигом осипшим голосом проговорил он. – А как же я?
– Оставлять тебя в Ленинграде одного не хочу, здесь ты очень быстро дойдешь до ручки… А взять с собою не могу – не положено, – мать вздохнула, в голос ее натекла сырость, – пробовала уговорить начальника госпиталя – ничего из этого не получилось: госпиталь не имеет права даже иметь своего сына полка, – мать умолкла, перегнулась через стол, со вздохом погладила Вольта по щеке. – Оставлять тебя здесь равносильно смерти.
Вольт ощутил, как что-то невидимое, жесткое перетянуло ему горло, к такому сюжетному повороту он не был готов – совсем не ожидал, что жизнь его может сделать такой крутой поворот. Освобождаясь от обжима, сдавившего ему шею, он покрутил головой, пошмыгал носом – вел себя, как юный детсадовец, но он уже не был юным, матери показалось, что она даже видит в его голове серебристые нитки.
– Что делать, мам? – Вольт залез платком под оправу очков, протер стекла.
– Я думаю так: ты поедешь с госпиталем до конечного пропускного пункта на Ладожском озере – Ладогу мы пройдем колонной на машинах, дальше придется разделиться: мы уйдем на север, а ты – на юг…
– Как так? – не понял Вольт.
– Очень просто. Ты поедешь в Среднюю Азию, там у тебя живет двоюродная тетка. Она и подкормит тебя, и на ноги поставит, и подлечит, если понадобится, она – хороший врач… Поедешь не один.
– С кем же?
– С детской группой, которую также вывозят из Ленинграда. Готовься, сын.
– Мам, а как же ты?
– За меня не беспокойся, я – в составе госпиталя… Не пропаду.
Новость насчет отъезда в Среднюю Азию произвела на Вольта впечатление оглушающее, он еще никогда так далеко не ездил, – только в пионерский лагерь за тридцать километров от города… Но тридцать километров по сравнению с дорогой в Среднюю Азию – это так себе, мелочь, это даже поездкой считать нельзя.
Услышав эту не самую лучшую новость, в прихожей с подстилки поднялась Лада, заскулила обеспокоенно. Через несколько секунд она нарисовалась на кухне.
– Лада, дружочек мой надежный, – Вольт потянулся к овчарке, обхватил ее за голову, потрепал уши. – Мам, а Ладу я могу взять с собою?
– Нет. Этот вопрос я тоже проговаривала… Лада – служебная собака, она должна остаться в Ленинграде – это раз, и два – ты ее не сможешь увезти так далеко… И кормить ее тебе будет нечем.
Вольт шумно втянул в ноздри воздух – ему показалось, что от острого обидного ощущения, возникшего внутри, с ним что-то произойдет, но не произошло – он закрылся, с трудом сдерживая себя… В следующее мгновение потряс головой, вышибая изнутри боль, обиду, не вышиб и прижался к собаке:
– Эх, Лада, – прошептал он, сглотнул что-то соленое, натекшее в рот, снова потряс головой. – Как же ты будешь жить без нас?
– Не волнуйся, Вольт, – попыталась успокоить его мать, – Ладу возьмет к себе инструктор питомника.
Это объяснение Вольта не успокоило, он почувствовал, как в глотке у него вспух соленый пузырь – расстроился он, сильно расстроился.
Нельзя сказать, что он много занимался Ладой, – к сожалению, не очень много; чему-то, конечно, учил, натаскивал, заставлял бегать и ползать с миной на спине, как это было в школе, где собак учили уничтожать немецкие танки, важнее было другое – Лада стала частью его жизни. Вообще в их доме она сделалась полноправным членом семьи, теплым преданным существом, без которого Вольт даже дышать, наверное бы, не сумел… Да и мать жизни своей без казенной собаки тоже не мыслила.
– Эх, Лада, Лада, – он вновь обнял собаку. Ему захотелось заплакать…
Улегся он в постель в вечерней темноте, равнодушно прислушиваясь к лёту снарядов, к тому, что происходит за стенами дома, отметил, что немцы сделали несколько внеочередных залпов – обычно они этого не делали, – видать, план недовыполнили, сволочи, – а очнулся, когда было уже светло, на улице громко разговаривали люди, вывезшие из дома мертвеца.
Все это время Вольт не спал, ни одной минуты не спал – пребывал в каком-то странном прозрачном состоянии.
Уезжать Вольту из Ленинграда не хотелось… Но и оставаться тоже не хотелось, вот ведь как. И потом, он очень боялся за мать – госпиталь ведь перемещался в прифронтовую зону, а это в несколько раз увеличивало возможность погибнуть. Не дай бог, мать попадет под какую-нибудь мину или шальную пулеметную очередь… А с другой стороны, чего теперь бояться? Есть же пословица: «Двум смертям не бывать, а одной не миновать», – судьбу обмануть никому не дано и последнего шага в жизни не избежать.
Вопрос лишь во времени – неведомо, когда это произойдет. С другой стороны, ежу понятно – чем позже произойдет, тем лучше…
Днем в дверь квартиры Сусловых постучали.
– Вольт, открой! – прокричала мать с кухни, ночью ей предстояло заступать на дежурство – последнее на старом месте, в госпитале, и ей дали два часа на отдых. Сын открыл, увидел за порогом незнакомого седого человека с черными петлицами на бушлате… Лейтенант инженерно-технических войск, – староват был лейтенант для своего звания, в его возрасте люди уже носили полковничьи шпалы.
Вольт понял, в чем дело, и спросил хмуро:
– Вам кого?
– Мне? Собаку породы «западноевропейская овчарка» по имени Лада. – Лицо у лейтенанта было невеселым, каким-то желтушечным, словно бы он только что переболел печеночной хворью. Вполне возможно – желтухой.
– А бумага у вас это самое… бумага на Ладу есть? – лейтенант с черными петлицами Вольту не понравился.
– Есть, – спокойно и очень равнодушно отозвался пришедший. Он хорошо понимал, что происходит на душе у паренька, стоявшего перед ним, но до понимания этого не опустился… И уж тем более не опустился до того, чтобы посочувствовать ему.
– Вы это… Покажите ее, – попросил Вольт.
Лейтенант залез под борт бушлата, достал из кармана гимнастерки сложенную в несколько раз бумагу, протянул, Вольт взял ее, развернул, постарался сделать важную «морду лица», но не смог, и прочитать ничего не смог – строчки перед глазами начали двоиться, поползли в разные стороны. В глотке возник ком, Вольт протестующе потряс головой, но в следующий миг отдал незваному гостю бумагу и сделал шаг в сторону:
– Проходите!
Лейтенант безошибочно, без всяких подсказок направился в место, где лежала Лада. Взгляд ее глаз был угрюмым, Вольт это засек, склонился над собакой.
Обхватил ее за голову.
– Лада, прости, – прошептал он едва слышно. – Мы с матерью уезжаем.
Лейтенант прицепил к ошейнику Лады поводок, скомандовал жестким голосом:
– Пошли!
– Счас! Погодите, пожалуйста, – Вольт своей головой прижался к голове Лады, сглотнул что-то тугое, соленое, возникшее во рту, прощально потрепал собаку за уши, затем ткнулся губами в Ладин лоб.
– У меня нет времени, – жестким, словно бы вымороженным голосом произнес лейтенант – на Вольта он уже не обращал внимания, – только на собаку. В глазах собачьих неожиданно возникли слезы… – Пошли! – с силой дернул поводок.
Через минуту Лада и лейтенант уже находились на улице, по которой с тонким надрывным стоном проезжала полуторка-труповозка.
Состояние у Вольта было такое, – да еще подогретое надрывным звуком, – что хоть плачь…
Он с трудом сдерживал слезы, подступившие к горлу, в висках громко колотились яростные обиженные молоточки.
Из Ленинграда выехали на рассвете, когда тоненькая рыжая полоска зари возникла над краем земли и наметила линию отрыва от далеких неровных очертаний горизонта, видимость была хорошей, погода, наверное, тоже будет хорошей, так что следовало опасаться немецких самолетов: «мессеров» и лаптежников – «юнкерсов», летавших с тяжелыми, по-коровьи неловко раздвинутыми ногами шасси. Шасси у «юнкерсов» не убиралось.
До Ладожского КПП доехали быстро. Озеро еще не растаяло, толстый, изувеченный бомбами и пулеметными очередями лед держал машины надежно, хотя и сочился весенними слезами, потрескивал едва приметно. Где-то в глубине, уже в воде, раздавался глухой, сырой стук, бередил душу, рождал в голове ощущение опасности. Вольт ехал в одной машине с матерью.
Машина была трофейная – большой мордастый «опель» с хромированной решеткой на радиаторе и большими красными крестами на фоне белого круга, нанесенными на борта и крышу кабины, – творчество госпитального художника Жилова, это он украсил своей живописью трофейный автомобиль.
Старые отечественные «зисы», шедшие в колонне, хоть и уступали «опелю» по мощности и красоте, зато здорово обгоняли по проходимости, там, где немец застревал и бесился до визга, стараясь выбраться из какой-нибудь низины, «зисы» с полуторками легко форсировали худое место и, томясь без движения, поджидали грузный «опель» на другом берегу низины.
На озере машины попробовали набрать скорость, но не тут-то было: слишком много наползло на лед воды, грузовики, накрытые тентами, были похожи на торпедные катера, взбивали буруны, готовые даже перемахнуть через эти тенты, в обе стороны от машин уходили грозно шипящие, высокие пенные усы – госпитальный караван стал похож на боевую морскую эскадру.
Водители зорко вглядывались в дорогу – как бы не угодить в пролом, оставленный фрицевой бомбой, – если нырнуть в озеро, то пускать пузыри в холодной воде придется долго; если попадалось опасное место, – подавали тревожные гудки. По части гудков на озере была разработана целая азбука сигналов…
Госпитальная техничка тетя Шура Коломейцева – плотная женщина с худым восточным лицом и черными половецкими глазами – высовывала из-под громко хлопающего тента голову и тревожно всматривалась в неожиданно помрачневшее, начавшее наполняться влагой небо – похоже, готов был пролиться первый весенний дождь, тетя Шура щурилась озабоченно и усиленно крестилась:
– Спасибо те, Господи, что помогаешь без приключений перебраться через эту беду – Ладожское озеро. Помоги, Господи, пройти дорогу до конца, не дай, чтобы немцы утопили нас…
Слова и молитвы тети Шурины всегда помогали, это в госпитале знали, и попутчики смотрели на нее с надеждой.
Темные силы тоже не дремали, разозленные молитвой, они обязательно старались придумать что-нибудь дурное, каверзное, на этот раз взяли и опрокинули на макушку тента целую цистерну воды, рассчитывая накрыть тетю Шуру, но та успела нырнуть в кузов, под защиту прорезиненного брезента, она была проворнее нечистой силы, а нечистую силу это злило, – как и молитвы набожной женщины.
До КПП, находящегося уже на Большой земле, добрались благополучно – ни один из немецких самолетов не напал на госпитальный караван.
КПП – если полностью, контрольно-пропускной пункт, – на Большую землю был окружен несколькими зенитными орудиями, – здесь вообще стояла целая батарея, на поле рядом скапливались машины, в основном бортовые, грузы и еще раз грузы, и прежде всего самое ценное, что надо было доставить в Ленинград, – продукты.
Наплывшая с северной стороны серая мга, прикрывавшая озерный лед и машины, идущие по нему, от лаптежников, здесь, над нашей землей, растаяла совершенно бесследно – ну словно бы хмари не было вовсе. В небе сияло бодрое весеннее солнце. Тут даже дышалось иначе, воздух был совсем другой, не пахло мертвыми людьми, как в Питере.
После плавания по ладожскому льду, залитому водой, немного шатало, Вольт не мог стоять на ногах, схватился рукой за мешок с песком, тупым выступом вылезающий из защитного бруствера, прикрывавшего зенитную позицию. Несколько минут постоял, не двигаясь, втягивая сквозь зубы воздух в себя и жадно глотая его.
Здесь придется расстаться с матерью, Вольт ощутил, как у него что-то начало першить в горле, будто он хватил полным ртом пыли, откашлялся, и сделал это вовремя – к нему расстроенной, какой-то ослабшей походкой приблизилась мать, шмыгнула носом.
– Вольт, вот тебе письмо для Дины Григорьевны, твоей тетки, – она протянула сыну свернутое треугольником письмо – такие треугольнички они получали с фронта от отца. – Как только прибудешь на место, сразу же напиши мне. Наказ усвоил?
– Так точно, товарищ лейтенант, усвоил, – Вольт улыбнулся, но улыбка получилась слабой, расстроенной, он даже помыслить себе не мог, как будет жить без матери? Только от одной этой перспективы внутри у него все обдавалось холодом, даже горло начинало щипать от холода.
Мать оглянулась на колонну машин, на людей, толпящихся около крытых грузовиков, на выкрашенный в защитный полевой цвет автобус, в котором ехало начальство и представитель санитарного управления фронта – солидный полковник с увесистым брюшком, лицо ее дрогнуло, она промокнула глаза форсистым мужским платком. Это был платок отца, еще с той поры, когда молодая пара еще только подала заявление в загс, роскошный платок этот был сшит из настоящего батиста, который не надо было гладить, он никогда не мялся…
– Ну, Вольт Николаич, – глухо произнесла мать, – вот и развилка… Ребячья группа, кстати, едет до Самарканда, а тетя Дина живет в двадцати километрах от этого города, в районном центре… К райцентру примыкает хлопководческий совхоз имени Клары Цеткин. Сможешь доехать без приключений?
Вольт в ответ лишь хмыкнул, но до конца пренебрежительную ноту не удержал, – хмыканье перешло в обычный жалобный вздох.
Мать снова вытерла глаза отцовским платком, сунула Вольту увесистый комок, вспотевший у нее в ладони.
– Это спрячь подальше, чтобы никто не вытащил.
– Чего это? – поинтересовался Вольт машинально, хотя знал, что это.
– Деньги, – коротко ответила мать, в голосе ее возникли и тут же пропали твердые нотки. – Деньги береги, их у нас мало.
– По машинам! – послышалась команда из штабного автобуса, и люди стали поспешно забираться в грузовики.
– Ну, все, – мать торопливо обняла сына, от нее пахло лекарствами, дух этот он ощутил только сейчас, подумал: а мать, наверное, принимает какие-нибудь порошки или микстуры, чтобы держаться на ногах, в глотке у нее опять возникло твердое сухое свербенье. – Все, Вольт, долгие проводы – лишние слезы.
Вскоре госпитальная колонна скрылась за длинным рядом бараков местного поселка, в воздухе осталось висеть облако острого бензинового духа. Вольт вздохнул – ему сделалось жаль самого себя.
Расстроенный, подмятый прощанием, он двинулся к детской группе, прибывшей на армейском автобусе с подпаленным боком: вчера на него напал «мессер», кинул несколько небольших бомб… Хорошо, что пулеметные кассеты у немца были пусты, а из пальца фриц стрелять не умел, попробовал мелкими фугасками попасть в автобус, но затея была напрасной – шофер от бомб увернулся, хотя бок своей машины подпалил.
Шофер – молодой, с лихими казачьими усиками парень, – еще не отошел от вчерашней истории и готов был рассказывать о ней всякому, кто готов был его выслушать.
К автобусу Вольт пришел вместе с командиром в длинной шинели с тремя кубарями в петлицах.
– Ты, Перебийнос, хотя бы горелую черноту на своем фургоне закрасил, – не замедлил придраться командир. – Чего детишек пугать?
– Да не успел, товарищ политрук, – шофер виновато вытянулся. – Звыняйте!
– Звыняйте, звыняйте, – передразнил его командир, приложил ладонь к щеке – у него болели зубы… Болящие зубы на фронте – штука редкая. Куда чаще – боль в оторванной снарядом ступне или в руке, ампутированной в госпитале. Не выдержал политрук, застонал, пощупал языком больной зуб.
Глянул на шофера, которого только что распекал, промычал глухо:
– Лопухнулся я, из госпитальных никого не застал. Они бы помогли, дали б какую-нибудь успокаивающую примочку, например, бромовую, – он сморщился, словно бы вспомнил о чем-то неприятном, – а может, и не бромовую, может, еще какую-нибудь, черт их знает – и врачей, и примочки. У тебя ничего от зубной боли не найдется? – Он вновь глянул на водителя, на этот раз с надеждой. – Стреляет, хуже нет. Фрицы, и те иной раз бывают милосерднее.
– Немного водки есть, можно прополоскать или даже сделать компресс – это поможет… Больше ничего нет, товарищ политрук.
– М-м-м! – раздался вздох боли. Сопровождающий, словно бы боясь сделать лишнее движение, мягко оттолкнулся от чего-то невидимого и просипел, превратив свое лицо в некий сморщенный фрукт неведомого происхождения. – Поехали! У нас не так много времени.
Вольт оглянулся на низкие засыпушки поселка, за которыми скрылись последние машины госпитальной колонны. Машин не было видно – ушли. Все ушли! Губы у него шевельнулись сами по себе, он прижал к ним пальцы. Ну, вот и остался он один… Хуже этого ничего быть не могло.
– Ребята, давайте в автобус, – заторопился шофер. Видя, что ошалевший от зубной боли политрук будет сейчас корчиться и давать неверные команды, он взял дело в свои руки. – Быстрее, быстрее! Как бы фрицы не налетели после своего обеденного кофию… Быстрее!
Через пять минут автобус уже плыл, будто судно по мокрой, с широкими лужами дороге.
Неожиданно впереди Вольт увидел сидящих сразу за водителем двух пареньков – помощников, которых он с Петькой получил под свое крыло при расчистке невской набережной – Кирилла и Борьку, оба были посвежевшие – избавились от голодной синюшности, заставлявшей их щеки буквально светиться, словно пареньков этих подключали к какому-то электрическому прибору, – а сейчас этого не было, это ушло, – значит, подкормились ребята. Вольт приподнялся на сидении и негромко окликнул одного из них:
– Кирилл! – потом окликнул другого: – Борька!
Это действительно были они, его помощники, Борька и Кирилл, оба встали, вскинули приветственно руки, будто пионеры на линейке.
Но что-то отделяло их от людей, находившихся в автобусе, ни с кем из присутствовавших они не были знакомы, в этом Вольт разобрался довольно быстро, более того – чувствовалось, что они были в этом коллективе людьми посторонними, если вообще не чужими, и это также было написано на их лицах.
Собственно, сам Вольт находился в точно таком же положении – никого из ребят, сидевших в автобусе, он не знал.
Автобус подбрасывало на неровностях, колеса юзили, выплескивали на обочины длинные снопы грязи, сопровождающий невольно хватался за опухшую щеку, морщился, наконец он не выдержал и вновь обратился к шоферу – больше ему обращаться было не к кому:
– Слушай, сержант, неужели в твоем хозяйстве ничего обезболивающего не найдется? Я заплачу… А?
Шофер отрицательно помотал головой:
– Ничего не найдется, абсолютно точно, товарищ политрук! – Шофер пригнулся, глянул из-под козырька кабины вверх, в осветленную синеву неба и пробормотал с облегчением: – Свят, свят, свят еси… Почудилось, что «мессеры» гудят.
«Мессершмитты» были недоброй напастью для шоферов (собственно, всякая напасть и беда добрыми не бывают) – нападали подло, исподтишка, кусали больно, исчезали так же быстро, как и появлялись.
– М-м-мык! – надломленно простонал политрук, похоже было, что боль скоро совсем доймет его, Вольту было жаль этого человека.
Кирилл с Борькой, сидевшие в первом пассажирском ряду, раза три оглянулись на него, что-то говорили, даже кричали ему, но Вольт из-за режущего, способного погасить любой звук автобусного мотора ничего не слышал, показывал пальцами себе на уши и отрицательно мотал головой: ни шута, мол, до него не доходит, только машинный вой…
Серенькая невзрачная станция, окруженная не только старыми жилыми постройками, но и домами-времянками, сооруженными из щитов, которыми колхозники на полях когда-то задерживали снег, палатками, покалеченными вагонами, в которых тоже обитали люди, обладала хорошей пропускной способностью. Прибывавшие с грузами для фронта вагоны здесь старались разгрузить как можно скорее и вытолкнуть в обратный путь…
По-другому нельзя: станция была очень лакомым куском для немецких летчиков, притягивала фрицев к себе, как пролитое на стол варенье притягивает мух; не любившие пасмурную погоду летуны люфтваффе атаковывали этот кусок земли, даже когда от туч в небе не было возможности протолкнуться.
Автобус разгрузился – на это понадобилось не более двух минут, – и стонущий от зубной боли политрук поспешил ретироваться на нем со станции. От греха, как говорится, подальше, зато к медицине и шкалику казенного спирта, который ему обязательно нальет какой-нибудь знакомый снабженец, поближе.
Борька с Кириллом стояли отдельно от ребят и настороженно оглядывались. Вольт не замедлил нарисоваться около них. Оценив их лица, поинтересовался:
– Вы чего, мужики, такие смурные?
Кирилл – похудевший, с запавшими глазами, – опустил голову:
– Веселого в жизни мало, вот и смурные.
– Случилось чего?
– В дом наш попал снаряд. Деда уложило, мать уложило и сестренку… Только мы вдвоем остались.
Вольт сочувственно покачал головой, хотел что-нибудь сказать, но махнул рукой, слова здесь – лишние, обычное молчание часто бывает сильнее слов, какими бы точными, отлитыми из золотого материала они ни были… Но молчать тоже было нельзя.
– Ё-моё, – у Вольта наконец прорезался голос, он покрутил головой, словно бы хотел перекрыть услышанное чем-нибудь иным, своим, другой новостью, но не сообразил, что сказать, и, опустив голову, обнял их за плечи. – Держитесь, мужики!
Долго глазеть на станционные завалы, палатки и покалеченные бомбежками постройки не пришлось, – появилась чернявая волоокая женщина, похожая на гордую горную птицу, брызнула секущим огнем из больших черных глаз, сильно брызнула – Вольту показалось, что на его земляках даже задымилась одежда.
– Ребята, быстрее в вагон, не то, глядишь, немцы налетят – отчалить от перрона не успеете. Это будет беда.
Женщина была одета в железнодорожную командирскую шинель, в руке держала жезл из нержавейки. Не знала она, что ленинградцев бесполезно пугать словом «беда», они пережили нечто такое, чего не переживал даже здешний узловой поселок, привыкший к бомбам, как к своей судьбе. Фрицы из кожи вылезали, стараясь либо сровнять его с землей, либо захватить… Но не сровняли и не захватили.
– За мной, ребята! – железнодорожная женщина махнула жезлом, подавая команду группе детей, будто литерному поезду, и эвакуированные ребятишки потянулись за ней.
– Не отставайте, – подогнала их провожатая, по длинной изувеченной дорожке прошла в тупик и свернула к теплушке, к обгорелым бокам которой было прибито несколько свежих досок.