Победы спортсменов тут же воспевались поэтами. Беотиец Пиндар, включённый филологами Александрийского Мусея, собравшими его литературное наследие в семнадцати книгах, в канон девяти величайших поэтов-лириков, посвящает свои эпиникии (победные песни) победителям Олимпийских, Истмийских, Пифийских, Немейских игр, сравнивая спортсменов с древними героями. Поэт, который, напомним, получил вдохновение на Геликоне, где, во время сна, пчёлы принесли мёд в его уста (Vita Pind., 2), постоянно обращается к Музам – «прекраснокудрым» (Olymp., VII, 92), «сладостно дышащим» (Olymp., XIII, 24), восседающим на «сияющих престолах» (Op. cit., 99), а свои песни именует «мудрыми дочерьми Муз» (Nem., IV, 2–3), или же «колесницей Муз», догоняющей колесницу возницы-победителя (Isthm., VIII, 61–62).
Пиндару вторит его младший современник и соперник в мусических агонах Вакхилид Кеосский, также занесённый александрийцами в канон девяти поэтов. Он взывает то ко многим, то к одной «многоголосой» Музе (Dith., 20c. Hieron., 1c, 4). Победителю в беге колесниц он вручает в виде песни «сладкое приношение… Муз» (Olymp., V, 1c, 4), а победителю в беге «бессмертный, нерукотворный памятник Муз» (Isthm., X, 1a, 11–12).
Служителей Муз равно привлекали как совершенные тела спортсменов, так и правильные ритмичные движения, совершаемые ими при выступлениях. Они отчасти были подобны танцевальным движениям, высшим типом которых мыслился ритуальный танец самих Муз. Подобного совершенства на Земле можно было достигнуть не одними лишь каждодневными упражнениями, но и обязательными обращениями к божествам. И не только в молитвах и посредством жертвоприношений. Специфика языческих религий, как известно, заключалась в непреложной вере в то, что боги и богини имеют созерцаемые телесные воплощения. Даже для Демокрита и его последователей живущие во внешних мирах божества, хотя они и не вмешиваются в дела нашего мира, являют нам свои бессмертные тела, сложенные из нерасцепляющихся атомов, чтобы мы стремились хоть как-то, отдалённо, походить на них. Пифагорейцы и платоники, мыслящие наш мир несовершенным, «отягощённым» материей воплощением высшего мира чисел и эйдосов, с ещё большим, поистине религиозным энтузиазмом, обращали свои взоры к небесам. И Аристотель, вслед за своим учителем Платоном (хотя Аристотель и старался придать своим астрономическим построениям строгие эмпирические и логические обоснования) также безоговорочно разделял земной и небесный миры, приписывая последнему только правильные движения, совершенную гармонию, нетленность.
Вера в космическую гармонию, помноженная на первобытную веру в то, что небесные тела и знамения, ниспосланные с небес, влияют на судьбы смертных и всей Земли, сделала служителями Муз предсказателей (не только астрологов, но и гадателей, изучающих все виды знамений) и астрономов. Обе группы служителей существовали параллельно до конца язычества. Так, в VI веке до Р. Х. орфик Ономакрит будет именоваться χρησμολόγος καὶ διαθέτης χρησμών των Μουσαίου: прорицатель и собиратель предсказаний Мусея (имеется в виду герой Мусей, от имени которого, как было сказано выше, писал Ономакрит) (Herodot, VII, 6). Должность гадателя (μαντευόμενος) присутствует при перечислении должностей организаторов агонов в долине Муз (IG VII, 1795). В числе возможных соучредителей или предшественников сообщества Александрийского Мусея мог быть придворный прорицатель Александра Македонского Аристандр Телмесский, о котором мы ещё будем вести речь. Другой вероятный соучредитель Мусея – жрец Манефон известен не только как историк Египта, но и как автор специального труда по астрологии (Άποτελέσματα). Спустя четыреста лет в Александрийском Мусее будет служить Панкрат Аркадский, поэт, и, вместе с тем – астролог и маг. Во времена императора Александра Севера (222–235 от Р. Х.) в Александрию, наряду с другими «интеллектуалами», репрессированными при его предшественнике Каракалле, возвращаются гадатели (haruspices) (SHA Alex. Sev., 44). Наконец, в учёном кружке Ипатии Александрийской, последнем «реликте» Мусея, присутствует грамматик и прорицатель (μάντις) Феодосий (Syn. Epist. IV).
Небесные движения и небесные знамения естественно перешли под покровительство Урании. Неизменный атрибут, присутствующий при всех изображениях богини – небесная сфера, то есть, самая правильная из геометрических фигур, демонстрирует идеальное представление о Космосе, вроде бы не противоречащее нашему зрению: мы каждодневно видим полушарие небесной сферы, которое мысленно продолжается вниз, замыкаясь под Землёй. За пределами шара находится Хаос, бесформенное первоначало, одновременно порождающее и разрушающее, пытающееся вторгнуться в наш мир. Восходящая к мифологии концепция мироздания полностью сохраняется во всех космологических системах древности. У греков уже в V, а может быть и в VI столетиях до Р. Х., появляются модели небесного глобуса, используемые для практических занятий по астрономии[101]. После долгих умозрительных построений, отказавшись от идеи плоского земного диска, разделяющего небесную сферу на две равные половины, греки пришли и к идее шарообразности Земли, располагающейся в центре Космоса, что сильно возвеличивало живущий на Земле человеческий род. Только у Демокрита столь совершенные фигуры, небесная и земная, складываются сами собой, в силу естественных сцеплений и расцеплений атомов. Подавляющее большинство философов и астрономов принимало идею бога-творца. Орфики, допуская самозарождение Космоса из Мирового Яйца, утверждали, что его дальнейшее благоустройство стало результатом творчества светлого божества Фанеса или Протагона[102].
Пифагорейцы связали это творчество с вечными законами числовой гармонии и ввели в мироздание внутренние, издающие божественную музыку сферы, по которым движутся Солнце и планеты. Высший бог занял место по ту сторону мира, за сферой неподвижных звёзд. Внутренние сферы стали обителями остальных богов. Именно Музы, переселившись со священных долин на небеса, сделались у пифагорейцев богинями-правительницами небесных сфер, каковых вместе со сферами семи планет, сферой неподвижных звёзд и сферой мифической пифагорейской Противоземли, получается ровно девять. Каждая сфера, благодаря их воле, звучит в своей неповторимой тональности: «Звуки семи планет, неподвижных звёзд и того светила, что напротив нас и называется Противоземлёй, он [Пифагор] отождествил с девятью Музами, а созвучие их всех в едином сплетении, вечном и безначальном, от которого каждый звук есть часть и истечение, он называл Мнемосиной» (Porph. De vita Pyth., 31. Перевод М. Л. Гаспарова). Правда, пифагорейцы лишили Землю статуса мирового центра, поместив туда вместо неё сгусток Первоогня, но эта идея в дальнейшем была отвергнута.
Пифагорейская модель Вселенной была подробно изложена в сочинении ученика Пифагора Филолая «О природе», сохранившемся лишь в цитатах. Эта модель похожа на искусную механическую игрушку с равномерно вращающимися деталями, с «хрустальными» шариками сфер, с диковинным зеркалом, отражающим Центральный Первоогонь, нашим Солнцем, которое мы, по незнанию, принимаем за сам Первоогонь.
Платон, выкупивший сочинение Филолая у родственников философа или получивший его в подарок (Diog. Laert., III, 1, 9; VIII, 6, 84–85), создаёт свою Вселенную в диалоге «Тимей». Там он прямо заявляет, что Космос сотворён божественным демиургом, по идеальному прообразу (Tim. 37d). Земле возвращается положение центрального тела, из девяти сфер сохраняется семь, а относительно прочих планет вопрос оставляется открытым (Op. cit., 38d-e) Аристотель, критически разобрав труд Филолая, умножает количество сфер, вводя эпициклы, и полностью устраняет из Вселенной ненаблюдаемые объекты – Первоогонь и Противоземлю. Но и у Платона, и у Аристотеля остаётся незыблемой пифагорейская идея числовой гармонии Вселенной, подобной той гармонии, что открывается нам в музыке.
Возможным местом рождения Филолая (Vitr., I, 1, 16)[103], или, по крайней мере, местом его долговременной преподавательской деятельности (Diog. Laert., VIII, 1, 46; Cic. De orat., III, 34, 139), был южноиталийский город Тарент. После погромов против приверженцев учения в Кротоне и Метапонте, последовавших между 500 и 490 гг. до Р. X., туда бежали единственные оставшиеся в живых пифагорейцы Архипп и Лисид (Jambl. De vita Pyth., XXXV, 248). Три поколения спустя, пройдя обучение у Филолая, пифагореец Архит семикратно избирался стратегом Тарента, то есть, фактическим становится правителем города, так как стратеги распоряжались не только войсками, но и городскими финансами. При нём пифагорейский союз возрождается и процветает. Известно, что в V–IV столетиях до Р. X. в Таренте проживала самая многочисленная пифагорейская община. Ямвлих, перечисляя знаменитых последователей Пифагора, называет сорок пять имён тарентийцев (De vita Pyth., XXXVI, 267). Среди них (кроме Филолая и Архита), врач Ликон, ботаник, изучавший целебные свойства растений. (Athen., II, 69е). И врач Иккос, который, сам будучи спортсменом и победителем на Олимпийских играх, как и Пифагор, разрабатывал лечебные диеты и практиковал оздоровительную гимнастику. За ними следуют учивший о музыкально-числовой гармонии души Эхекрат[104], которого Платон сделает участником диалога «Федон», Клиний, предлагавший «усмирять» музыкой страсти души, Еврит, автор трактата «О судьбе», инженер Зопир, строивший боевые машины для сиракузского тирана Дионисия Старшего. Участницами союза были и женщины – тарентийки Габротелия (дочь пифагорейца Габротела) и Писиррода. Добавим к списку Ямвлиха также Аристоксена – музыковеда, написавшего знаменитые «Элементы гармоники» (отсюда его прозвище Аристоксен Гармоник).
Поэтому напрашивается вывод о наличии общего центра, где учились, преподавали, занимались мусическими искусствами и науками эти выдающиеся личности италийского города.
В Таренте был свой городской Myсей, о котором кратко сообщает историк Полибий (VIII, 29), излагая события 212 г. до Р. X. (осада Тарента Ганнибалом во время Второй Пунической войны). Полибий упоминает пиршество в Мусее римского градоначальника Гая Ливия и его друзей. Это была не священная трапеза (συσσίτιον), а обычная пирушка (συνήθεια). То есть, в этот период Myсей являлся чем-то вроде городского клуба, где общались за трапезой, причём, такие пирушки, назначавшиеся с самого утра, могли сопровождаться импровизированными состязаниями, например, с поочередным исполнением стихов, или философскими диспутами.
Мусей находился неподалёку от агоры, где, как мы знаем, тарентийцы построили большой храм Аполлона. Рядом располагались театр, гимнасий, колоссальная статуя Зевса работы Лисиппа и не менее огромная статуя Геракла (Strab., VI, 3, 1, С278; Ρlin. Nat hist., XXXIV, 16, 40; Plut. Fab. Max., 22). Свидетельством мусического культа в городе является скульптурная группа, найденная при раскопках и ныне выставленная в музее виллы Поля Гетти в Малибу (США, Калифорния). Терракотовые фигуры в человеческий рост, датируемые периодом между 350 и 300 гг. до Р. X., изображают Орфея в окружении завороженных Сирен. В городе также почиталась могила аполлонова любимца Гиакинта (Гиацинта) (Polyb., VIII, 30), бывшего, по одной из версий мифа, сыном Музы Клио и царя Пиера (Apollod., I, 3, 3).
В отличие от подвергаемых критике сообщений поздних авторов о пифагорейских Мусеях в Метапонте или Кротоне (а эти города вместе с Тарентом, Гераклеей, Сибарисом образовывали ожерелье греческих колоний по побережью Тарентийского залива, и там везде существовали пифагорейские общины), свидетельство Полибия совершенно беспристрастно, хотя, к сожалению, из него нельзя извлечь информацию о времени основания тарентийского Мусея.
Через три с лишним века после Полибия Афиней (XII, 545a) напишет, что Архит Тарентский учил своих слушателей, прогуливаясь с ними (συμπεριπατεîν) по неким священным участкам (εἰς τὰ τεμένη). Афиней ссылается, при этом, на утраченное сочинение современника Архита, вышеупомянутого Аристоксена Гармоника. Сочинение под названием «Жизнь Архита», которое цитируют и другие авторы. В данном контексте речь идёт, скорее всего, не о замкнутых дворовых пространствах храмов, а о священных рощах, непременных атрибутах многих святилищ Муз. Было бы заманчиво объединить оба источника, ведь слушателем Архита Тарентского был также и Платон. Более того, их связывала многолетняя дружба: именно Архит спас Платона от преследований сиракузского тирана Дионисия. Поскольку основанию платоновской Академии в Афинах непосредственно предшествовала поездка Платона в Южную Италию и Сицилию в 389 г. до Р. Х. и его общение с пифагорейцами, можно было бы сделать предположение о том, что Платон увидел в Таренте образец для своей будущей Академии с её священной рощей, окружавшей Мусей.
К сожалению, у Полибия речь идёт явно о храме Муз в центре города. Исторический центр Тарента в древности умещался на узком полуострове, а ныне, после того как в XV веке от Р. Х. прорыли канал, он зажат на маленьком островке между заливом (Mar Grande) и лагуной (Mar Piccolo). На пространстве, стиснутом городскими стенами, вряд ли имелось достаточно места для прообраза находившегося в центре большого сада Мусея платоновской Академии. Но вполне могло быть и так, что, наряду с городским Мусеем, где-нибудь в пригороде Тарента, находилась и священная роща Муз, где пифагорейцы учили, диспутировали (у Афинея оппонентом Архита выступает философ киренской школы Полиарх, призывавший не чуждаться роскоши и наслаждений), медитировали, совершали обряды на восходе Солнца. Подобный пример мы видим в Беотии, где малый храм Муз в Теспиях (Paus., IX, 27, 1–6) соседствовал с долиной Муз. Также наличие одной большой философской школы, к тому же – поддерживаемой правителем города, который сам являлся её членом, позволяет предположить, что пифагорейцы могли составлять и костяк служителей городского Мусея. И могли использовать его как для совершения своих обрядов, так и для учёных занятий.
Многие открытия пифагорейцев сразу находили практическое воплощение. Служители Талии, несомненно, внесли свой вклад не только в победы тарентийцев на спортивных агонах, но и в вызывающее зависть у соседей экономическое благополучие города периода правления Архита, добившегося, как сказали бы сейчас, «продовольственной безопасности» полиса, за счёт больших урожаев пшеницы, сбора оливок, виноделия, за счёт знаменитых тарентийских коров и овец. А разведение овец, давало ещё и не менее знаменитые тарентийские шерстяные ткани, окрашиваемые пурпуром, добываемым из местных раковин. Ткани, не уступавшие по красоте и прочности тем, что окрашивались дорогим финикийским пурпуром.
Несомненную пользу приносили и служители Урании, поскольку для древних важно было не только рассчитывать календарные циклы по движению небесных тел, но и по любому поводу, перед началом любого деяния, получать и правильно понимать божественные знамения.
Но следует подчеркнуть, что ведущим стимулом научных занятий и экспериментов служителей Муз, где бы то ни было, в Таренте, в Афинах или в Александрии, являлась их врождённая любознательность, желание проникнуть в тайны Космоса, достичь мудрости, возвышающей смертных до уровня богов. Материальные стимулы и тем более – благосклонность и награды властей, конечно, имели место, но, по крайней мере – декларативно, подчёркивалось, что эти занятия ценны сами по себе. Таково было отличие греческих интеллектуалов от их восточных собратьев (за исключением, быть может, могущественной жреческой верхушки Вавилонии и Египта), занимавшихся науками «по должности». Так, ещё афинский мудрец и законодатель Солон, прибыв в Египет, провёл сложные измерения высоты пирамиды Хеопса не потому, что получил на это заказ, а просто из праздного любопытства.
Сказанное относится и к такой, находившейся под покровительством Урании сфере, как механика. Механическое конструирование, на первый взгляд кажущееся чуждым мусической деятельности, так как оно, скорее, должно было бы причисляться греками к сфере ремесла (τέχνη), получает в Мусеях весьма значительное распространение, начинаясь, опять-таки, с пифагорейцев. И главная причина этому не оплачиваемые заказы правителей, а особое видение Космоса как совершенного заведённого механизма, издающего космическую музыку, проникающую в уши посвящённых. И желание смоделировать работу этого механизма.
Мастерская Ктесибия в Александрии выполняла специальные заказы двора по конструированию военных машин и различных строительных и оросительных приспособлений. Но, как дотошно подсчитал историк античной техники Герман Дильс, подавляющая часть александрийских автоматов не имела практического смысла и представляла собой «изящные художественные произведения», рассчитанные на театрально-зрелищный эффект[105]. Между тем танцующие марионетки, размахивающий палицей Геракл, работающие кузнецы, открывающиеся и закрывающиеся силой пара двери и тому подобные диковины, о которых мы знаем по трактатам александрийца Герона, свидетельствуют о массовом производстве такой продукции.
В Таренте, где благодаря пифагорейцам, и возникла механика не только как наука, но и как мусическое искусство, мы впервые наблюдаем подобную двойственность. Между 400 и 350 годами до Р. Х. механик Зопир прославился изготовлением гастрофетов (γαστραφέτης), стрело- и камнемётных машин, метавших снаряды на расстояние до 200 метров. Здесь, скорее всего, имел место заказ союзника тарентийцев Дионисия Сиракузского, которому боевые машины нужны были для войны с карфагенянами (Diod. Sic, XIV, 41–43; FrGrH III, 556 (Philist.), fr. 34). Но в эти же самые десятилетия Архит Тарентский, который в заказчиках явно не нуждался, конструирует свои, вызвавшие столь большой интерес как у его современников, так и у антиковедов, игрушки.
На основании сообщения о том, что Архит любил играть с детьми своей челяди (Ael. Var. hist., XII, 15), можно предположить, что эти игрушки и были изготовлены для детей, тем более, что Аристотель даже предлагал давать детям игрушку Архита, чтобы те забавлялись и ничего не ломали в доме (Ar. Polit., VIII, 6, 1, 1340b). Здесь речь идёт о первой игрушке – погремушке или трещотке (Άρχύτου πλαταγή; о ней также см.: Suid. s. v. Άρχύτας)[106], которую потом, по мысли Аристотеля, заменит серьёзное обучение детей музыке (Ibid.).
Второе изобретение Архита вызывало у авторов удивление: он сконструировал деревянного голубя, который мог летать. Авл Геллий (Noct. Att., X, 12, 8) пишет о нём через пятьсот лет и, чувствуя, что его слова вызовут недоверие читателя, ссылается на своего друга философа Фаворина, известного при дворе императора Адриана и в Афинах эрудита и «эксперта» в области достижений эллинов (Favorinus philosophus, memoriam veterum exequentissimus). Деревянная модель (simulacrum columbae a ligno) держалась в воздухе по законам механики, благодаря противовесам (libramentis) и находившегося внутри воздуха. Дальше следует цитата из Фаворина, текст которой, к сожалению, испорчен: «[голубь]… приземлившись, уже не взлетал». И далее: «[голубь]… мог летать до тех пор, пока…».
Можно предположить, что эта игрушка совмещала в себе признаки планера и пневматического механизма. Голубь взлетал, когда из него выходил накачанный в его чрево воздух, затем планировал, садился на землю, но, израсходовав воздушный запас, вторично взлететь уже не мог[107].
Таким образом, в Таренте мы имеем явный прообраз будущих занятий александрийских механиков, как «для души», так и «на заказ». Добавим к нему приписываемые Архиту систематизаторские труды по математике, механике и оптике (Diog. Laert., VIII, 4, 83). Математика же у пифагорейцев, в силу божественного происхождения чисел, пропорций, фигур, ритмов, интервалов, была основой познания всего бытия, как посредством зрения, воспринимающего «числовые коды» Вселенной сквозь материю, так и посредством слуха, открывающего их при исполнении музыки. Поскольку вклад пифагорейцев в музыку, искусство, наименование которого непосредственно порождено ключевым именем Муза, достаточно глубоко изучен, мы позволим себе ограничиться цитатой из сочинения того же Архита Тарентского в передаче неоплатоника Порфирия Тирского: «Думается мне, что знатоки математических наук пришли к верному познанию и нет ничего странного в том, что они правильно судят о свойствах всех отдельных вещей. Ибо раз они верно познали природу Вселенной, то должны были верно усмотреть и свойства отдельных вещей. И о скорости звёзд, и о восходах и закатах передали они нам точные познания, и о геометрии, и о числах, и в не меньшей мере о музыке. Думается, что науки эти – родные сёстры, ибо они занимаются двумя первоначальными родственными видами сущего» (Porph. Comm. Ptol. 56, 2–12 (I. Düring) Перевод А. В. Лебедева[108]).
Музыка была и главным компонентом пифагорейских ритуалов, и обязательной образовательной составляющей для учеников на обеих ступенях пифагорейского образования (акусматиков и математиков). И хорошимсредством укрепления душевного и физического здоровья (позже музыкальную терапию будут практиковать в Александрии врачи школы Герофила). Не все пифагорейцы были практикующими музыкантами, но в большинстве своём, они, по крайней мере, занимались теорией музыки и наставляли музыкантов[109]. Архит Тарентский оставил сочинения «О музыке» и «Гармоника». Его мысли о консонансах (музыкальных созвучиях) многие столетия спустя будут цитировать Порфирий, Никомах Герасский, Птолемаида Киренская, Клавдий Птолемей, Северин Боэций.
Наконец, следует отметить ту практическую сферу, где музыкальная теория объединяется не только с математикой, но и с механикой: опыты пифагорейцев по конструированию и изготовлению музыкальных инструментов. Самым простым из них можно считать детскую погремушку Архита Тарентского, но он оставил ещё и специальное сочинение «О флейтах» (Athen., IV, 184e). Пифагору и Гиппасу Метапонтскому приписывается открытие музыкальных интервалов, на основании которого мастера, изготовлявшие струнные инструменты, стали определять длину струны. Самыми сложными музыкальными инструментами древности стали гидравлосы (водяные оргáны), распространившиеся в эллинистическое время. Оргáн Ктесибия Александрийского появляется около 270 года до Р. Х. Но ему предшествовал инструмент, собранный по заказу Платона для Мусея в афинской Академии. И, может быть, он также имел какой-то прототип, или хотя бы теоретическое обоснование в пифагорейских музыкальных опытах (напомним ещё раз, что Академия создаётся непосредственно после поездки Платона в Италию и его дружеского общения с Архитом Тарентским).
Афиней (IV, 174а-е) сообщает о платоновском инструменте, приводя длинную цитату из сочинения Аристокла «О хорах». Предположительное время жизни этого автора, известного ещё как историка государственного устройства Спарты, – конец II века до Р. X., то есть, период, достаточно близкий к работе мастерской Ктесибия, когда гидравлосы получили массовое распространение. Собственно, цитата и посвящена описанию гидравлоса, но Аристокл подчёркивает, что первый шаг к его изобретению сделал Платон. Он называет платоновское новшество νυκτερινόν ώρολόγιον (буквально – ночной будильник), и ещё ύδραυλικόν όργανον (водяное приспособление). Подчёркивается, что оно представляло собой большую клепсидру, то есть – водяные часы. Когда воздух, вытесняемый водой, проходил через трубки, раздавался «нежный приятный звук». И это второй, после сравнения часов с музыкальным инструментом – оргáном, аргумент в пользу того, что клепсидра имела не только утилитарное назначение: подсказывать ночное время, когда простые смертные обычно спят. Тем более что разговор о ней у Афинея собеседники начинают после того, как из соседнего дома раздаётся голос гидравлоса, «сладостный и приятный», «околдовывающий», завораживающий всех присутствующих «дивной гармонией».
Система образования в Академии, как и у пифагорейцев, имела два уровня: низший для всех слушателей и высший – для избранных. Если на первом изучались дисциплины, требовавшие разнообразных учебных пособий и книг, высший предполагал чисто умозрительные лекции, беседы и упражнения в медитации. Они проходили в саду Академии, у святилища Муз, и вполне вероятно, что платоники унаследовали от пифагорейцев и ночные бдения, на которые призывали звуки клепсидры. Звучавшая через определённые промежутки времени музыка должна была казаться платоникам аналогом высшей музыки небесных сфер и настраивала душу на восприятие истинной философии, для чего требовалось приведение души в состояние «мусической одержимости». Философию, напомним вновь, Платон причислял к мусическим искусствам.
За двести лет до Платона его земляк, афинский мудрец и законодатель Солон, в элегии, обращенной к Музам, впервые сказал о предназначении философа, который:
…от Муз, что живут на Олимпе, дарами снабжённый,
С помощью их познаёт сладостной мудрости глубь.
(Stob., 3, 9, 23, 50–51; M. L. West, Solon, 13, 50–51. Перевод Г. Ф. Церетели[110]).
В состоянии «мусической одержимости», удовлетворяя чувство удивления, которое «и теперь и прежде побуждает людей философствовать» (Ar. Met., I, 2, 982b), создавались первые философские произведения. Не трактаты, но философские поэмы, написанные, как и героический эпос, возвышенным гексаметром. Поскольку это главный музыкально-поэтический размер находился под попечением Каллиопы, матери Орфея и Лина. Именно она, «превосходящая всех остальных» (Hesiod. Theog., 79), становится Музой философов.
К ней обращается Эмпедокл в поэме «Очищения»:
Ежели ради людей краткодневных, бессмертная Муза,
Было угодно тебе снизойти до моих начинаний, —
Ныне я снова молю, о блаженных богах собираясь,
Слово благое изречь: осени мою мысль, Каллиопа!
(Empedocl., fr. 131 G. Diels. Перевод Г. И. Якубаниса в переработке М. Г. Гаспарова[111]).
Платон называет старшую из Муз Каллиопу и следующую за ней Уранию покровительницами мужей «…посвятивших свою жизнь философии и почитающих то, чем ведают эти Музы. Ведь среди Муз эти две больше всех причастны небу и учениям, божественным и человеческим, поэтому их голос всего прекраснее» (Plat. Phaedr., 259d. Перевод А. Н. Егунова).
Римская мозаика из Баальбека III века от Р. Х. (Бейрут, Национальный музей, вестибюль зала искусства Римско-Византийского периода) изображает Каллиопу в окружении «хора» семи мудрецов (Биант, Килон, Клеобул, Периандр, Питтак, Солон, Фалес), к которым, нарушая каноническое число семь, художник-мозаичист, оставивший нам возле головы Каллиопы своё имя – Амфион, добавил портрет Сократа. Каллиопа выступает как арбитр в состязании (агоне) мудрецов, предлагающих на суд богини свои знаменитые изречения.
Индивидуальное соперничество философов, предлагавших наилучшие, по их мнениям, объяснения первоначал и первопричин, постепенно превратилось в соперничество крупных философских школ, где аргументы искали уже не только в наблюдениях и рассуждениях, но и в ссылках на авторитеты основателей этих школ. По крайней мере в трёх из них возникает и распространяется религиозное почитание личности основателей: Орфея, Пифагора, Платона. Именно эти школы были наиболее тесно связаны с культом Муз, поэтому, естественным образом, Мусеи, в которых приверженцы учений преподавали и устраивали свои состязания и симпосии, стали мемориалами отцов-основателей. Кроме того, поскольку в этих «идеалистических», как говорили марксисты, школах первоначала и первопричины были духовного порядка, религиозное благочестие, включая сюда и внешнюю, обрядовую составляющую религии, было обязательным элементом их деятельности.
Остаётся спорным вопрос, объединялись ли пифагорейцы и платоники в религиозные союзы – фиасы (для орфиков такая форма организации сомнению не подлежит), или же их объединения представляли собой простые товарищества (гетерии). Кроме того, продолжая прослеживать цепь преемств, мы встретимся со школой перипатетиков, где религиозный энтузиазм и мистическое откровение вроде бы полностью уступают место рассудочному подходу к явлениям природы и к историческим процессам. В учении Аристотеля отсутствует такой важный, связующий первые три школы догмат как метемпсихоз. И Мусей в аристотелевском Ликее приобрел качественно новое значение, став, в первую очередь, местом обучения и научных исследований, каковые оттеснили на второй план жертвоприношения и агоны, а молитвенно-созерцательное уединение там не практиковалось вовсе. Но противоречия исчезнут, если мы вспомним, что конечная цель всех многосторонних исследований и экспериментов перипатетиков – Бог, Мировой Ум, Первопричина мира и его Перводвигатель. У орфиков, пифагорейцев и платоников между эмпирическими знаниями и познанием сверхчувственного мира существовал разрыв, преодолеваемый мистическим путём, доступным только узкому кругу посвящённых. В системе обучения, разработанной Аристотелем и его первыми преемниками, таковой разрыв исчезает. Аристотель, проповедуя слитное бытие материи и формы, делал и процесс познания постепенным, многолетним подъёмом от чувственно воспринимаемых предметов (минералы, растения, животные), к неподверженным временным изменениям небесным телам и далее – к чистой форме, к Богу.
В дальнейшем, как хорошо проследили историки философской мысли древности орфики, пифагорейцы, платоники и перипатетики, к которым в III веке до Р. Х. добавится оказавшая мощное воздействие на образ жизни интеллектуальных элит и правящих кругов эллинистических держав и римской Республики школа стоиков, начнут сближаться, преодолевая разногласия. Этот процесс мы проследим на примере Александрии, где зарождается и процветает эклектизм. В историко-философских трудах изложение философии эклектизма начинается с Потамона, философа времени правления Октавиана Августа, и его земляков-современников – Евдора Александрийского, Ария Дидима, Филона. До них лишь прослеживаются отдельные эклектические тенденции у стоиков и в Новой Академии.
Между тем, если понимать эклектизм в широком смысле, как особый тип мировоззрения, заключающийся в сознательном или бессознательном стремлении объединить разнообразные учения, философские и религиозные, а также мифологические и художественные образы, художественные стили, создать из разрозненных частей хотя бы некое подобие органического целого, необходимо идти по временной шкале назад, от времени Августа к первым Птолемеям, когда в Александрии зарождается (и не прерывается до римского завоевания) своего рода эклектическая преемственность, носителями которой становятся александрийские интеллектуалы разных поколений.