После стараний Кирхера идею создания подобия птолемеевского образца долго вынашивали интеллектуалы абсолютистской Франции, начиная со времени правления Людовика XIV, кумиром которого был Александр Македонский. Король-Солнце объединил своих учёных и мастеров свободных искусств, прибавив к учреждённым при его отце Académie française и Académie de peinture et de sculpture новые Académie des Inscriptions et Belles-Lettres, Académie d'architecture и Académie de musique. Хотя употребляемое во всех наименованиях слово Академия как бы указывало на Афины, «окормление», которое давала интеллектуальной элите страны королевская казна, более соответствовало традициям эллинистических монархий.
Академия надписей и изящной словесности (Académie des Inscriptions et Belles-Lettres), в отличие от итальянских кружков гуманистов, объединила в своих стенах уже не любителей античной литературы, но филологов-профессионалов. И если первоначально слово inscription указывало лишь на то, что её члены, помимо прочего, будут трудиться над составлением хвалебных надписей Людовику XIV, в следующем столетии учёные Академии уже всерьёз занимались эпиграфикой, нумизматикой, палеографией. Тем самым расширялся круг источников, на которых строилось изучение и таких древних учреждений как Мусеи и библиотеки. Результаты исследовательской деятельности регулярно публиковались в «Записках» (Memoires) Академии, доступных всем европейцам благодаря высокому статусу французского языка, потеснившего в международном общении классическую латынь. В IX-м томе академических «Записок», вышедшем в свет в 1736 году, были напечатаны труды Пьера-Николя Бонами, в их числе и прочитанная Собранию академиков пятью годами ранее диссертация, посвящённая Александрийской Библиотеке[18]. За ней следовали две работы, в которых учёный, прежде прославившийся изучением древних и раннесредневековых памятников письменности Галлии, подвергнув строгому анализу тексты Страбона[19] и Цезаря[20], представил читателю топографию птолемеевской Александрии, включив в неё собственную карту кварталов древнего города.
Сегодня этот анализ имеет даже бóльшую ценность, чем сама диссертация, поскольку Бонами впервые удалось, хотя бы приблизительно, в границах кварталов древнего города, локализовать его знаменитые сооружения. И те, что сохранились в руинах, и те от которых не осталось никаких следов. Бонами разделяет библиотеки Мусея и Серапея, располагавшиеся в совершенно разных кварталах[21]. Прежде филологов, видимо, вводил в заблуждение ещё один храм Сераписа, бывший, действительно, вблизи Мусея; его священный участок Страбон (XVII, 1, 10, C795) упоминает в одном перечне со священными участками храмов Исиды и Пана. Бонами помещает Мусей именно в восточной части города, где были царские дворцы. Он разделяет Мусей и Библиотеку, занимавшие разные здания (оставляя открытым вопрос об их территориальной близости: на приложенной к изданию карте они, хотя и помещаются близко, но не соприкасаются). Ведь сведения о пожаре Библиотеки при Цезаре явно указывают на её нахождение на морском берегу, тогда как Мусей с домом учёных, по мнению Бонами, следует локализовать дальше к югу от побережья. Продолжая традицию, идущую от Липсия, Бонами считает Мусей учреждением, возникшим при Библиотеке, производным от неё. В его интерпретации это было славное детище Птолемеев, сравнимое с парижскими Академиями. Весьма лестное для века Просвещения сравнение предназначалось как академикам, демонстрируя им античный идеал, так и королевской власти, чьей неустанной заботой должно стать процветание искусств и наук.
И, также как это имело место два столетия назад у итальянских гуманистов, во французской публицистике века Просвещения всё чаще начинает звучать латинское слово Musaeum, постепенно превращавшееся (через промежуточную форму Museum) во французское musée, и сделавшееся особенно популярным благодаря Энциклопедии Дидро и д’Аламбера. В статье Musée, автором которой был Луи де Жако, отличавшийся глубокими познаниями во всех науках от медицины до философии, под musée в первую очередь понимается именно Мусей в Александрии, место, где жили, творили и получали вознаграждение, согласно их заслугам перед государством, выдающиеся мужи[22]. Причём Жако прямо пересказывает отдельные положения диссертации Бонами.
Затем уже декрет революционного Конвента 1793 года, провозгласивший достоянием французской нации коллекции Cabinet du Roi и Cabinet d’Histoire Naturelie, рекомендовал в качестве названия новых учреждений не musée, но museum, подчёркивая их связь с классической древностью.
Как показывает в своём подробном исследовании Паула Янг Ли[23], прослеживая «вхождение» термина museum во французский язык, во Франции он с самого начала, с первых словарей классических языков, соотносился с Александрийским Мусеем. Тогда как в соседней Италии он, напротив, употреблялся более широко и мог подразумевать храм, грот, галерею, кабинет, студию, библиотеку. Интересно, что латинская форма удержалась в названии Museum d’Histoire Naturelie, тогда как Лувр вскоре стал именоваться Musée du Louvre. Произведения живописи и пластики, собранные в залах Лувра, сами по себе имеющие для европейцев огромную эстетическую ценность, менее соответствовали древнему Мусею, так как в те времена живопись и скульптура считались не мусическими, но приравниваемыми к ремеслу техническими искусствами. Природные раритеты, чья ценность заключалась в доносимой ими до посетителей информации, в Ликее, затем в Александрийском Мусее, не только перенявшем опыт аристотелевского Ликея, но и намного превзошедшей его по размаху собирательства, уже приобрели признаки музейных коллекций.
В этом же труде[24] Паула Янг Ли приводит сведения об архитектурных конкурсах, проводившихся между архитекторами Франции в годы, предшествовавшие Революции (1774–1786). В заданиях королевской Académie d'architecture предлагалось создать проект учреждения, именуемого museum, или дом наук, искусств и литературы, где размещались бы коллекции, библиотеки, аудитории, а также «храм Славы». Задания носили чисто дидактический характер, они должны были выявить таланты начинающих архитекторов, побудить их внимательно изучать классическое наследие. Но, поскольку от Александрийского Мусея не сохранилось никаких руин, исполнения конкурсного задания свелось к эклектическим импровизациям. Причём, помимо обязательного для всех зодчих тех лет труда Витрувия и графических изображений памятников Рима, участники конкурсов брали и формы, напоминающие древнеегипетские сооружения, и даже мусульманские мечети, создавая образы, навеянные, очевидно, гравюрами из появившегося в печати в 1755 году первого тома описания Египта и Нубии датчанина Фредерика Нордена[25], значительная часть которого была посвящена Александрии и Каиру. Эта книга претерпела более десятка изданий в разных государствах (наиболее богато иллюстрированное издание вышло в Лондоне в 1780 году). А в 1765 году на книжных прилавках и в библиотеках появляются «Записки о древнем и современном Египте» Жана-Батиста д’Анвиля, где на основании подбора сведений из античных авторов составляется план древней Александрии, помещённый на одной странице с планом тогдашнего, находившегося под турецким правлением города[26]. Оба географических описания пользовались неизменной популярностью у интересующихся Востоком читателей, пока их не затмило роскошное наполеоновское «Описание Египта».
Многотомное, выдержавшее два издания (1809–1818 гг., в 23-х томах и 1821–1826 гг., после реставрации Бурбонов, уже в 37-и томах), Description de l'Égypte включало множество гравюр, в том числе и цветных, с обширными комментариями, а также карты разных регионов Египта. Во втором издании описание древностей (отдельно от иллюстраций, напечатанных в XXVII–XXXI томах) заняло целых десять томов. Пятый том освещает древности Александрии (есть подробныe планы города и окрестностей) и Мемфиса[27]. Но значение уникального издания не в том, что оно показало скудные и знакомые по прежним книгам путешественников руины древнего города. В других томах мы встречаем описания большинства знаменитых птолемеевских построек (Филэ, Эшна, Дендера, Эдфу), прорисовки папирусов, изображения древних монет, то есть – всего круга вещественных источников, необходимых для дальнейших исследований в интересующей нас сфере. Почти синхронно, в 1829 году, учёный мир ознакомился с расшифровкой Франсуа Шампольоном древнеегипетской письменности, именно на примере двуязычной надписи птолемеевского времени (Розеттский камень). Отныне появилась возможность изучать историю Мусея и Библиотеки, используя все источники почти трёхсотлетнего птолемеевского правления, и к тому же имея перед глазами общую картину культуры не только собственно птолемеевского и римского Египта, но и всего обширного пространственно-временного образования, обозначаемого введённым в науку И. Дройзеном термином Hellenismus.
Первенство в исследованиях теперь прочно держат немецкие учёные, и именно в Германии, синхронно с появляющимися в печати между 1833 и 1846 годами капитальными трудами первооткрывателя эпохи И. Дройзена, в одном и том же 1838 году, выходят в свет написанные Густавом Партеем и Георгом Клиппелем две большие монографии, посвящённые исключительно Мусею. Они удачно взаимодополняют друг друга, и на них по сей день ссылаются многие авторы научных трудов, а также статей, опубликованных в солидных энциклопедических изданиях, начиная с Real Encyclopädiе Паули-Виссовы и нашего словаря Брокгауза-Ефрона. Авторитет Партея и Клиппеля подтверждают осуществлённые в наше время репринтные издания их монографий, предпринятые издательством Nabu Press в 2010 (Партей) и в 2011 (Клиппель) годах. Партея, к тому же, годом раньше переиздавали BiblioBazaar и BiblioLife. Столь большой интерес книгоиздателей, видимо, проявился вскоре после широко разрекламированного средствами массовой информации открытия Новой Библиотеки.
Труд Г. Партея[28], удостоенный золотой медали прусской королевской Академии наук, замечателен тем, что его автор сочетал глубокие филологические и исторические знания, полученные еще в берлинской гимназии при Graue Kloster и подкреплённые годами обучения в университетах Берлина и Гейдельберга, с практической деятельностью антиквара, книгоиздателя и книготорговца. Проведший детские годы в берлинском доме деда (по линии матери) Фридриха Николаи на Brüderstraße 10, в доме, который в наши дни сделался музеем более мемориального профиля, а тогда хранил в своих стенах уникальное собрание живописи, гравюр, книг, рукописей и прочих антикварных вещей, Партей, затем, унаследовал это богатство вместе с издательством и книжной лавкой. И всю жизнь пополнял коллекции вещами, приобретёнными в путешествиях по Италии, Греции и Ближнему Востоку, но при этом щедро одаривал книгами публичные библиотеки Берлина, Страсбурга и Рима. Постигший «изнутри» музейное и библиотечное дело, Партей сумел в своём исследовании выделить и обычно ускользавшую от специалистов-классиков «техническую» сторону деятельности служителей древнего Мусея. Кроме того, он не понаслышке знал Александрию, так как в начале 1830 годов совершил большое путешествие на Восток, итогом которого стало двухтомное издание, озаглавленное «Путешествия по Сицилии и Леванту»; весь второй том посвящён подробному описанию Египта[29].
Разумеется, без археологических раскопок топографические изыскания Партея остались на уровне гипотез, как и предшествующие гипотезы Бонами, на которого немецкий учёный неоднократно ссылается. Сопоставляя археологические фрагменты с описаниями Страбона, Партей окончательно разделяет библиотеки Мусея и Серапея, находившиеся в разных кварталах города и имевшие разные судьбы. Порфировые колонны храма Сераписа, таким образом, не могут быть фрагментами Библиотеки. С морского побережья Партей гипотетически перемещает Мусей и Библиотеку дальше в глубину квартала, придерживаясь распространённого и теперь мнения, что при Цезаре сгорели папирусные свитки, не принадлежавшие постоянному собранию Библиотеки, а складировавшиеся в гавани.
Затем Партей строит своё исследование по схеме: предназначение (Zweck), достижения (Leistungen), управление (Organisation), судьба (Schicksale) Мусея. Как и другие учёные-первооткрыватели эпохи эллинизма, он не избегает того «европоцентризма», который кратко выразил И. Дройзен, заявивший, что эллинизм есть распространение «греческого господства и образованности среди отживших культурных народов»[30].
Партей удивляется греческому гению, посеявшему восхитительный росток на чужеродной почве Египта. Росток развился словно бы сам собой, пройдя, подобно живому организму, почти тысячелетний цикл, складывающийся из фаз возникновения (Entstehen), расцвета (Ausblühen) и увядания (Dahinwelken)[31]. В книге присутствует и ещё одно господствовавшее в 1830-е годы мнение о том, что эллинская культура представлена лишь своими высшими достижениями, а её начала скрыты от нас. Надо сказать, что хотя оно давно преодолено по отношению к этой культуре в целом, мнение о полной уникальности и неповторимости Александрийского Мусея остаётся.
Партей разумно отказался от поверхностного сопоставления Александрийского Мусея с новоевропейскими культурными институтами и постарался осветить все стороны его деятельности, выделяя до восемнадцати направлений, но, к сожалению, рассматривая их параллельно, без взаимосвязи. Любое направление оценивается с точки зрения значимости создаваемого служителями Мусея текста, поскольку лишь тексты (включая их пересказы и даже простые краткие упоминания о них у разных авторов) есть то единственное, что нам осталось. Партей даёт и подробный перечень создателей этого наследия, тех, кто служил в Мусее, или хотя бы пользовался сокровищами Библиотеки, перечисляя критиков, грамматиков, диалектологов, исследователей метрики, музыковедов, мифографов, поэтов, а затем уже – историков, натуралистов, медиков, математиков, географов, астрономов, философов. Общее число получавших жалование мужей определяется в 150–200 человек (цифра кажется нам сильно завышенной). Список продолжается вплоть до арабского завоевания, положившего конец существованию александрийской интеллектуальной элиты.
Достоинством книги является самый тщательный, выполненный с поистине немецкой педантичностью, подбор сообщений древних авторов, полностью процитированных в оригинале, со всеми необходимыми ссылками. А поскольку число письменных источников с того времени возросло лишь за счёт эпиграфических памятников, Партей, принимая эстафету у Юста Липсия, оставляет нам на несравнимо более высоком уровне антологию сведений о Мусее и Библиотеке, сохранённых античными и византийскими писателями.
Мусей представляется Партею неким монолитом, противостоящим времени и не подлежащим переменам. Фактически книга даёт «горизонтальный» срез изучаемого феномена. При таком подходе история отходит на второй план. Правда в разделе Schicksale даётся краткая (и недостаточная) периодизация: птолемеевский, римский, византийский этапы исторической судьбы Мусея. Но исторический очерк сводится к разбору тех бедствий и потрясений, которые переживал Мусей в конце каждого из них.
Недостаток истории у Партея отчасти восполняет одновременно опубликованный в Гёттингене труд Георга Клиппеля[32], известного своими исследованиями доктрин древних стоиков и сочинений немецких гуманистов Северного Возрождения, и видимо нашедшего много общего в образе жизни и интересах этих «книжных» элит разных исторических эпох. Дав в первой части книги, более чем на ста страницах, обзор письменных источников, Клиппель посвятил истории Мусея всю вторую часть, перейдя затем, в третьей, к достижениям (Leistungen), где он, как и Партей, начинает с филологии, а заканчивает философией (здесь главное достижение Александрии – интеллектуальная подготовка неоплатонизма).
Вторая часть достаточно подробно освещает этапы основания и организации Мусея, начиная сразу с благодеяний Птолемея II Филадельфа. Птолемея I, основателя династии, Клиппель исключает, так как, по его мнению, начало Мусея приходится не ранее чем на 280-е годы до Р. Х. Затем история излагается строго по годам царствования следующих монархов-благодетелей. Более полно излагаются события до 221 года до Р. Х. (вступления на престол Птолемея IV Филопатора), затем рассказ становится более сжатым, но всё же доводится до 395 года нашей эры (конец правления Феодосия Великого). В римском периоде истории Мусея Клиппель выделяет в отдельную главу правление императора Клавдия, основавшего в Александрии некое дополнение к старому Мусею (Suet. Div. Claud., XLII; Athen., VI, 240b). Меньше говорится о предприятиях Адриана, тогда как сегодня, благодаря найденным эпиграфическим памятникам и особенно раскопкам в Александрии 1960-х – 1990-х годов, вклад этого императора в александрийскую культуру, по сравнению с Клавдием, представляется гораздо более значимым. Византийская эпоха для Клиппеля являет лишь закат (Untergang) и последние следы (Letzte Spuren) некогда великого учреждения. Это время даже Партей, при всей сжатости исторической части его труда, излагает более подробно.
Одновременная публикация двух солидных исследований позволяет принять 1838 год за дату, с которой начинается подлинно научное, постепенно освобождающееся от идеализации и риторики, изучение Мусея как культурного феномена эллинизма. В своём обзоре мы пропускаем (за исключением Липсия и Гроновия, а также Рехенберга и Кейльхакера, отмечая их роль как зачинателей) многие ранние «риторические» трактаты на безукоризненно красивой латыни, озаглавленные Oratio de Alexandrino Museo, De genio seculi Ptolemaeorum или De rebus Ptolemaeis, больше напоминающих хвалебные речи, где содержатся частые призывы учиться опыту древних, и часто, в описании этого опыта, встречается суффикс превосходной степени – issim. Г. Партей дотошно насчитал в одном из таких сочинений употребление его сто восемь раз на двадцати страницах[33].
В том же 1838 году издаётся имеющий более узкую направленность труд Фридриха Ритчля[34], посвящённый истории собирания и критики гомеровских текстов, начиная с правления Писистрата в Афинах. Так как основной объём отбора, комментирования, критики приходится на птолемеевское время, Ритчль прослеживает возникновение двух птолемеевских библиотек – Мусея и Серапея, организацию и традиции, сложившихся при них кружков филологов, и историю многолетних филологических штудий. Очень много места уделяется личностям первых предстоятелей Александрийской Библиотеки – Зенодота, Ликофрона, Эратосфена и других. Отдельная глава посвящена деятельности Каллимаха как библиотекаря. Ритчль, до этого занимавшийся текстами Плавта, впервые скрупулёзно исследует ставший достоянием классической филологии десятью годами ранее ценный документ, из которого Партей приводит только фрагмент в самом конце своей книги, не комментируя его. Речь идёт о схолиях на полях обнаруженного в библиотеке Римской коллегии пергаментного манускрипта комедий Плавта. Там рассказывается, как по повелению Птолемея II Филадельфа александрийские филологи «поделили» между собой сферы интересов, занимаясь каждый своей областью – комедией, трагедией, поэмами, что дало повод предположить о зарождении в Александрии неких подобий современных кафедр при филологических факультетах. Выделив филологические штудии учёных Мусея, Ритчль оставил в стороне всё остальное. Так что, поневоле, складывается впечатление, будто изначальным стимулом к его учреждению стала всего лишь необходимость комментирования рукописей Библиотеки, в первую очередь Гомера.
Вышедшая в свет спустя почти три десятилетия, небольшая по объёму работа австрийского учёного Эмануэля Ханнака, известного педагога, преподавателя Leopoldstädtische Realgymnasium, историка педагогической науки в древности, представила читателю Мусей с ещё одной стороны – как место образования и воспитания, прообраз классических гимназий и университетов, где, как и в античном мире, преподавание носило сугубо «книжный» характер и строилось на богатстве общественных библиотек[35].
Таким образом, в зависимости от интересов и побудительных мотивов, наметились разные подходы к изучению Мусея. В конце концов, в итоге, выявилось несколько направлений учёных штудий: александрийская филология, александрийская наука (подразумеваются естествознание и медицина), александрийская философия, александрийская механика (изучаемая по трактатам Герона), история Александрийской Библиотеки. При таком подходе возникла серьёзная опасность «расчленения» объекта, ситуация, подобная той, что описывает старая индийская притча о слепых мудрецах, на ощупь исследующих слона и сводящих его сущность к отдельным частям тела. Мусей, уже в XVIII столетии сравнивали с парижской Академией наук и с Королевским колледжем в Оксфорде. Затем в нём стали видеть то научное общество, хотя и с оговоркой, что его основой были совместная жизнь учёных и общий культ[36]. То мировой интеллектуальный центр, место встречи учёных всей Земли и даже «убежище» для учёных[37]. И в XX столетии одни сравнивали его с университетами[38], другие, напротив, подчёркивали главенство не педагогической, а исследовательской деятельности[39]. Но как, пользуясь методом сравнений и сопоставлений, объяснить главенство жреца, назначаемого царями и императорами (Strab., XVII, 1, 8, C794), жертвоприношения и мусические агоны, явно не утратившие религиозной составляющей, участие учёных Мусея в заупокойном культе Александра Великого, Птолемеев и императоров Рима, отсутствие в Мусее художников и скульпторов, однако наличие в нём не только врачей и инженеров, но (что самое странное для нашего рационального мышления) гадателей и прорицателей? Как объяснить смущающий историков науки факт, что после ряда смелых открытий и гипотез (среди которых особо отмечается гелиоцентрическая гипотеза Аристарха Самосского), конечным результатом нескольких сот лет деятельности александрийских учёных стало создание мифической картины мира, догматизированной Клавдием Птолемеем: с неподвижной Землёй в центре и вращающимися небесными сферами, издающими «открытую» пифагорейцами и платониками космическую музыку? Или, что диковинное паровое устройство, описанное механиком Героном, использовалось лишь для того, чтобы открывать и закрывать двери храма перед верующими, вызывая у них религиозный трепет?
В 1875 году в одной из серий берлинского периодического издания Sammlung gemeinverständlicher wissennschaftlicher Vorträge был напечатан доклад Людвига Венигера, где этот учёный выдвинул ряд принципиальных положений, весьма полезных будущим исследователям[40]. Феномен Александрийского Мусея, по Венигеру, объясним не столько общими для мировой культуры потребностями, реализованными в Новое Время университетами, музеями и публичными библиотеками (которые, как было показано нами выше, ориентировались на идеальный, мифологизированный образ Мусея), но, скорее, специфическими особенностями самой культуры эллинизма. Одна из них – религиозное основание многих форм деятельности, развивающихся ныне исключительно на светских началах. Отметим, что Венигер первым «пришёл» к Мусею через занятия историей языческой религии, изучая, параллельно, дельфийские оракулы, религиозную составляющую Олимпийских игр, а также языческие обряды поклонения священным деревьям.
Венигер, далее, находит во всемирной истории, как общую закономерность, циклическую смену двух типов культурно-исторических эпох. Для первого характерно преобладание творческого импульса, направленного на созидание новых культурных ценностей, для второго – скрупулёзная работа по оценке, отбору и сохранению прежнего наследия. Именно в этом отношении культурно-историческая ситуация времени эллинизма сопоставима с той, что сложилась в новоевропейской культуре, современной автору, то есть, – во второй половине XIX столетия, когда достигает высшего развития филологическая наука и быстро развивается музейное дело. Эллинизм показывает нам пример культуры, где не только творчество немыслимо без филологической учёности и требует огромной начитанности, но вообще ведущими принципами являются систематизация и классификация, заложенные, в преддверии эпохи, школой Аристотеля. Из этого, в свою очередь, складывается тенденция творить по образцам и желание собрать воедино образцы не только поэтические, но и «технические».
Доклад Венигера представляет собой как бы небольшой эскиз (eine Skizze, по собственному его выражению) будущего большого и всеобъемлющего труда, но, к сожалению, эскиз так и не стал законченной картиной.
Более того, на протяжении следующих десятилетий мы не встречаем крупных публикаций, посвящённых именно Мусею. Хотя упоминания о нём и попытки его осмысления, имеются у всех филологов, историков, культурологов, пишущих о времени эллинизма; они разбросаны по сочинениям И. Дройзена, У. фон Виламовица-Мёллендорфа, Э. Бевана, В. Тарна, Г. Дильса, П. Левека, А. Боннара, П. М. Фрейзера, К. Шнейдера. К их суждениям, оценкам, гипотезам мы будем неоднократно обращаться. Не обошли вниманием Мусей и российские учёные, но о трудах отечественных исследователей, поскольку подавляющее их большинство относится уже к нашему времени, мы расскажем отдельно.
Вероятная причина того, что в конце XIX столетия и в последующие годы Александрийский Мусей как бы «растворился» в многочисленных публикациях по эллинистическому миру, заключается в одном простом факте: исследователи, опиравшиеся на ограниченный круг письменных источников, «позаимствовали» у античных и византийских авторов уже весь материал, дали все его возможные интерпретации. В то время как изобилие лапидарных надписей и папирусов открывало им возможности многолетних занятий экономикой, религией, культурой, политической и повседневной жизнью птолемеевского Египта и других эллинистических государств, материал по Мусею был исчерпан.
К сожалению, из всего колоссального количества найденных за последние полтора века документов, непосредственное отношение к Александрийскому Мусею и Библиотеке имеют лишь несколько надписей периода Римской империи.
Зато каменные плиты, обнаруженные на территории материковой Греции и на островах Эгейского моря, открыли учёным возможность сравнить Александрийский Мусей с обнаруженными следами его предшественников и подобий. Мнение об уникальности и неповторимости Myсея Птолемеев окончательно рухнуло в 60-е годы XX века, благодаря, в первую очередь, многолетним раскопкам на склоне Геликона, но также и в других местах Эллады.
До археологических находок, главным образом из Диогена Лаэртского, было известно о Мусеях в Академии и Ликее, воспринятых как «рядовые» святилища, вроде тех, что устраивались при прочих античных гимнасиях. Краткие сведения о Мусеях в разных городах Эллады разбросаны по книгам Павсания. Были ещё отрывочные и подвергаемые сомнениям сведения о том, что пифагорейцы основывали храмы Муз в Метапонте (Diog. Laert., VIII, 1, 15) или Кротоне (Porph. De vita Pyth., 4. 57).
Но вот в первой половине XVIII века знаменитый антиквар Шипионе Маффеи приобрёл вывезенные когда-то с островов Эгеиды венецианцами плиты с длинной надписью, представляющей собой устав и распорядок богослужений Мусея на о. Фера (Санторини), основанного богатой вдовой Эпиктетой (IG ХII3, 330). Этот текст был известен Г. Партею[41], но по-настоящему им заинтересовались, когда учёным, для сравнительного анализа, стали доступны мраморные «архивы» геликонской долины Муз. Оказалось, в древности существовала специфическая «мусическая» культура, носителями которой были члены специально учреждаемых религиозных сообществ. Общегреческие мусические агоны, устраиваемые в долине Муз вплоть до указа императора Феодосия I от 391 года, окончательно запретившего языческий культ, были ярким проявлением этой культуры. Тогда вспомнили о том, что в тексте Завещания Феофраста (Diog. Laert., V, 2, 5–58) говорилось о подобном союзе служителей Муз, численностью от десяти до двенадцати человек. Подобный же союз осуществлял служение в стенах платоновской Академии. Наконец даже на периферии античного мира, в далёкой Истрии на Дунае, был свой мусический σύνοδος (RÉG 68, p. 238 ff., nr. 163).
Перед исследователями открылась перспектива восполнить недостающие детали, используя историко-типологический метод. Религия, даже языческая, где не было жёстких догматов и противопоставления ортодоксии ересям, всегда базируется на неких общих принципах. Признав главенствующей сакральную функцию Мусеев, можно с уверенностью признать сохранение, даже в позднее время, тех компонентов и той организации культа, которые присутствовали уже в архаическую эпоху. Так, имея сведения об основных, составляющих святилище элементах, мы можем, в случае находки нового, сильно разрушенного храма, реконструировать его недостающие части. Это относится не только к архитектуре храма, но и ко всему его убранству, включая и реконструкцию того набора предметов, который должен в нём находиться. Но также мы можем судить и о примерном составе священнослужителей, и о чине службы в храме того же культа, который находился в соседнем городе, или даже в соседней стране. Тот известный факт, что создание Александрийского Мусея было заслугой учеников Аристотеля, а они, как оказалось, были членами религиозного союза, в свою очередь сложившегося под сильным влиянием мусического союза философов платоновской Академии, позволял по-новому проследить сложившуюся цепь: Академия – Ликей – Александрийский Мусей. На это «вдохновил» классиков в начале 1880-х годов У. фон Виламовиц-Мёллендорф в монографии, посвященной жизни и творчеству Антигона Каристийского. Александрийский Мусей, по его мнению, был слепком с Мусеев классических Афин, а его союз, был подобен мусическому союзу платоников, священнодействовавших у Конного холма, рядом с Академией, где росла олива, пустившая корни от ростка посаженной самой богиней-покровительницей полиса оливы Акрополя: «Культовые формы, руководство, общие символы, учебные лекции, коллекции – всё это уже имелось в той почве, из которой он вырос в течение столетия, и значительно умножилось; Птолемей и Деметрий [Фалерский] показали вполне свой достойный восхищения организаторский талант, однако затмившее весь мир древо александрийской учёности есть всего лишь побег от священной оливы у Конного холма в Афинах»[42].