bannerbannerbanner
Быть русским

Валерий Байдин
Быть русским

Полная версия

Борис Бобринский

Увы, в ближайшее воскресенье место знакомой старушки-свечницы заняла дама средних лет. К ней тянулась очередь: деньги, просфорки, записки. Стоило закрыть глаза, размеренное, сладкозвучное богослужение возвращало в Москву: Троице-Сергиева Лавра, Новодевичий монастырь, Елоховский собор, Илья Обыденный… Время от времени дьякон возглашал по-французски, ему вторил хор, и тогда вокруг открывалась великая даль. За ней вставала небесно-земная Россия.

После службы в глубине мозга защемило от одиночества. На паперти и ступеньках говорили по-французски, иногда грассируя на русском:

– Привет, Коленька!

– Мариша, дорогая! Вот свиделись, наконец!

– Да-да, как здоровье, как внучка? Поздравляю с новорожденной.

– О, она красавица! Может, кофию выпьем, поговорим?

– Если пригласишь…

В меня мельком всматривались и тут же отводили глаза: чужой.

С паперти я спустился во двор и натолкнулся на чудаковатого мужчину лет сорока, он подошёл к русскоговорящим парижанам, извинился:

– Господа, я из России. У меня есть проект создания международного общества «Доброта без границ»! Меня старец из Троице-Сергиевой лавры благословил, – глаза отчаянно голубели, он протягивал какой-то листок.

– Очень приятно, – прокартавил мужчина в безупречном костюме. – И чем вы хотите заниматься? Собирать деньги и распространять среди бедных, не забывая о себе?

Человек отпрянул, как от пощёчины, помолчал и крикнул в спины удаляющимся людям:

– Я хочу несчастным помогать! Их много…

– Уважаемый, – не удержался я. – На Западе полно таких обществ, все места заняты. Денег вам никто не даст. Не обижайтесь.

Он отвернулся, махнул рукой и зашагал к выходу. Я вздохнул с облегчением: может, бросит свою затею. Тут же подумалось о нашей ассоциации, и я отмахнулся от неприятного предчувствия.

За храмом скопилось полдюжины автомобилей, в тени от соседнего дома чахли неприкаянные цветы, из открытой двери крипты доносилось пение. Я спустился по ступеням и осмотрелся. Огромный четырёхгранный столб посередине возвышался, как в Грановитой палате. Стены и своды покрывали не очень умелые росписи и узоры в ностальгическом «русском стиле». При входе на столике-прилавке лежали свечи, церковные книги на французском, открытки. Я полистал подарочный буклет. Узнал, что в середине 1950-х годов над фресками потрудились архитектор Альбер Бенуа, сын знаменитого Александра Бенуа, и его жена Маргарита.

Заканчивался молебен. Высокий седой и худой священник осенял прихожан крестом, с каждым о чём-то быстро и тихо переговаривался. Меня он остановил острым вопросительным взглядом, спросил по-французски:

– Вы у нас впервые? Православный?

– Да, я из Москвы. Можно с вами поговорить? Несколько минут.

– Хорошо, – он перешёл на русский, – подождите меня во дворе.

Так мы и познакомились, на ногах, в двух шагах от крипты. Отец Борис невольно смотрел на меня свысока, с высоты своего роста и, отчасти, графского происхождения. Оно чувствовалось в каждом повороте сухого лица, умном блеске серых глаз, интонациях, движениях. Мои упоминания о Дмитрии Дудко, Александре Мене и Всеволоде Шпиллере, о преследованиях гэбистов его заметно расположили. Рассказ о сотрудничестве с митрополитом Питиримом вызвал интерес.

– Хорошо, так что же вы собираетесь делать в Париже?

– Я приехал с надеждой… С помощью известных на Западе людей заставить советские власти вернуть православным церковные святыни. Вы ведь знаете: огромное количество храмов и монастырей уничтожено или оставлено в руинах, лучшие из уцелевших превращены в музеи.

Отец Борис недоверчиво прищурился:

– И на какую помощь вы рассчитываете?

В ответ я протянул вырезку из прошлогодней «Литгазеты» с воззванием «О будущем наших храмов». Он пробежал глазами текст:

– Да, вспоминаю. Отрадно, что такие известные люди вступились за церкви. Ну, а вы? Что теперь собираетесь предпринять?

Понятно было, его уже не раз донимали просители из России, умоляли помочь. М-да, «доброта без границ», придумают же.

– На днях я отдал в «Русскую мысль» статью «На ступенях русского храма». Иловайская обещала вскоре опубликовать. Там страшные цифры потерь приведены: Министерство культуры в Москве передало мне данные. И ещё я привёз новое воззвание. Собираю под ним подписи. Вот!

С моим собеседником непрестанно раскланивались прихожане, он кивал в ответ, благословлял наперстным крестом, говорил пару слов и снова вчитывался в мой листок:

– Так, ну, хорошо. «Вернуть святыни русского православия верующим». А кто подпишет ваше воззвание?

– Посоветуйте! Иловайская подписала, Струве, Ростропович, Вишневская, Дмитрий Шаховской. Хочу попросить Элен Каррер д’Анкосс. Может быть, и вы подпишете?

– Да, согласен, – он ещё раз посмотрел текст, мелко расписался по-французски под другими подписями и тепло улыбнулся: – Вот, держите! Рад знакомству. Приходите на службу к нам в крипту!

Отец Борис подошёл к автомобилю в углу церковного двора, сел за руль и махнул на прощанье:

– Желаю успехов.

Две просьбы

Прошла ровно неделя моей парижской жизни, и в воскресенье за ужином, выслушав мой рассказ о соборе Александра Невского, его архитектуре, иконах, о богослужении, русских эмигрантах, Филипп улыбнулся, одобрительно покивал и многозначительно продолжил:

– Замечательно. Мы очень рады за тебя. Ты много успел посмотреть в Париже, побывал в русской церкви… Мы много ещё можем тебе показать. Хорошо, что ты не только древностями интересуешься, но и авангардом. Кандинский, Малевич, Любовь Попова изучали русскую икону и многое от неё взяли.

– Да, – откликнулся я, – об этом немало написано. Кстати, я тебе дал французский перевод моей статьи «Иконосфера русской культуры»? Струве собирается опубликовать её в своём журнале. Ты её прочёл?

– Посмотрел. Очень всё интересно.

И тут я решился попросить:

– А ты мог бы напечатать эту статью в виде брошюры?

– Я об этом не думал, – Филипп слегка отвёл глаза, – не так всё просто.

– Я привёз перевод ещё трёх моих статей: «Краса всесветлая» – о дохристианской вере Руси, «Космический бунт русского авангарда» и «Амаравелла» – о космических визионерах в искусстве 1920-х годов. По-русски они уже напечатаны, и между ними есть некоторая смысловая связь. Авангардисты взрывали старое искусство, но при этом увлекались русской архаикой, пытались создать «супрематическую иконопись» и постсимволистскую фантастику. Может быть, мои статьи все вместе опубликовать? – не отставал я.

Филипп ответил уклончиво:

– Про другие статьи ты ничего не говорил. Ладно, принеси, я посмотрю. Но сейчас немного о другом хочу поговорить. Хотел попросить тебя помочь мне прочесть неизданный текст Кандинского. Я купил рукопись у его вдовы Нины Кандинской в Швейцарии много лет назад, но пока никто не смог понять его почерк. Может, попробуешь?

Ни секунды не раздумывая, я вскрикнул:

– Разумеется! В Институте искусствознания я уже работал над письмами академика Грабаря, и их издали в двух томах. Читал в архивах рукописи Флоренского, Брюсова, Андрея Белого. Слышал о таких?

– Хорошо, очень хорошо, – Филипп пропустил вопрос мимо ушей. – Тогда завтра с утра попробуем. Давай, за Кандинского!

Мы втроём подняли бокалы с самым невероятным тостом в моей жизни. Бри-жит развеселилась больше всех:

– За русских авангардистов!

– Тогда и за французских! – не удержался я.

– И за русскую икону! – добавил Филипп.

Наутро после завтрака он попросил меня приодеться:

– Мы с тобою сейчас пойдём в банк. Капиталисты. У них свой дресс-код: тёмный костюм, галстук, чёрные туфли, атташе-кейс.

Приодеться мне было не во что. Всё, что хоть отчасти отвечало вкусам «капиталистов», осталось в Москве. К несерьёзному светлому костюму и розоватой рубашке в мелкую клетку я лишь добавил полосатый сине-красный галстук и серо-жёлтые летние ботинки. Филипп скептически поджал губы:

– Ладно… А ботинки откуда?

– Венгерские, в Москве купил. Остальное – made in URSS.

– Понятно. Сойдёшь за немца, они чудаки. Пошли!

Слово «капиталисты» Филипп повторял всю дорогу, кивал на роскошные гостиницы, ювелирные магазины, модные бутики и банки. Одет он был в тёмно-синий костюм, голубую полосатую рубашку с бордовым галстуком. Лакированные чёрные туфли и массивный кожаный портфель поблёскивали на солнце.

– Подожди! – он шагнул к плоскому металлическому шкафу, вмурованному в стену дома, вставил в щель золотистую пластинку и поиграл пальцами по кнопкам.

К моему изумлению из аппарата явилась пачка крупных купюр, Филипп переложил её в бумажник и глянул на меня:

– Капиталисты… – едва выдавил я, и театрально застыл с изумлённым лицом. – Как это возможно? А я могу попробовать?

Мой спутник рассмеялся, я вместе с ним, чтобы не выглядеть ошеломлённым дикарём.

– Это банкомат. Нужно иметь банковскую карту и секретный код, – с довольным видом объяснил он. – А теперь пошли в банк.

Металлическая дверь оказалась убедительно тяжёлой. Клерк из-за стойки в прохладном пустом зале и кивнул на наше приветствие. Филипп подошёл ближе, пошептался с ним, расписался в бумажке. Вышел человек со связкой ключей и, открыв несколько стальных дверей, привёл нас в подвальный этаж. Набрал в широкой нише цифровой код и с усилием распахнул толстенные металлические створки. В небольшой комнате с низким потолком вспыхнул свет, и человек откланялся:

– Я вас оставляю, буду ждать наверху. Дверь захлопните. Не спешите. Помните, как изнутри открывается: нажмите на красную кнопку и поверните эту ручку кверху.

Филипп кивнул, с усилием захлопнул дверь, поставил портфель на стол и попросил:

– Валери, подожди меня здесь.

Вдоль всех стен тянулись металлические сейфы с ячейками разной величины и номерами. Он подошел к одной из них, вынул из пиджака короткий, толстый никелированный ключ, открыл дверцу, осторожно вынул плоскую картонную коробку, погрузил её в портфель и многозначительно глянул:

 

– Вот эта рукопись.

На обратном пути я чувствовал себя охранником и для отвода глаз расспрашивал Филиппа о Париже:

– Кроме Лувра, в какой из музеев стоит сходить?

– Брижит собиралась на днях пойти с тобою в Музей д'Орсе, показать импрессионистов…

– Было бы замечательно. Я с удовольствием…

– …и в Оранжери. Там «Кувшинки» Клода Моне и еще кое-что, но только шедевры! – произнёс он с усталым пафосом.

– Мы там уже побывали. Прекрасные картины.

Филипп важно кивнул, ему было от чего возгордиться перед иностранцем. У меня хватало сил восхищаться и отдавать должное. Не только шедеврам искусства, но и способности Филиппа поругивать капитализм и охотно пользоваться его благами. Солнце давно пропекло его костюм, лицо покрыла испарина, которую он непрестанно вытирал бордовым, под цвет галстука карманным платочком. От предложения понести портфель он отказался и на улице, и даже в подъезде, медленно поднимаясь по лестнице. Я боялся, что в квартире Филипп рухнет без сил, но ошибся. Через четверть часа он постучал ко мне в комнату, уже без пиджака и галстука. Положил на стол картонную коробку, вынул из неё бумажную папку, раскрыл и пальцем поманил меня:

– Смотри! Здесь шестьдесят девять страниц. Все на русском, – передо мной легла на стол первая страница с карандашной мелкой скорописью. – Попробуй прочесть.

Я сел за стол, всмотрелся в карандашные строки. Какие-то слова и даже фразы прочитывались сразу. Какие-то скопления знаков постепенно распадались на буквы и собирались в слова. Внутри предложения угадывался их окончательный смысл.

– Орфография дореволюционная, но прочесть можно, – Филипп настороженно поймал мой взгляд. – Я немало таких текстов читал, когда работал над диссертацией в Московском университете.

– И ты можешь прочесть всё слово за словом, вплоть до каждой запятой?

– В каких-то местах можно оставить конъектуры, многоточия. Так иногда делают при публикациях.

– Понимаю… Тогда завтра с утра начнём. А сейчас пошли обедать, – он осторожно убрал листок в папку, положил её в коробку и вышел из комнаты. – Рукопись я пока заберу к себе в кабинет.

Вечером на радостях меня повели в ресторан.

– Мы идём в «Шартье», в Париже он очень-очень известен. От нас пять минут ходьбы, кухня там замечательная, чисто французская, – Брижит щёлкала каблучками.

– И недорогая. Когда-то социалисты создали его для рабочих, а теперь в него ходим мы и нам подобные, – усмехнулся Филипп. – Увидишь, публика там очень приятная.

– И, надеюсь, ни одного капиталиста! – добавил я, сурово сдвинув брови.

Мои спутники расхохотались:

– Можешь быть уверен.

За стеклянными дверями-вертушками открылся огромный зал, удвоенный зеркалами на стенах, с плоским стеклянным потолком, гроздьями круглых белых светильников, латунными вешалками прямо у столов, простецкими стульями и антресолью с точёными деревянными перилами. Гарсоны в чёрных жилетках и белых передниках до колен сновали между рядами с подносами, застывали с блокнотиками, записывая заказ, перешучивались с посетителями, выставляли перед ними горы еды, кружки с пивом, разливали по бокалам вино, уносили грязную посуду, пустые бутылки, меняли скатерти.

– Тут какая-то фабрика еды, – я удивлённо смотрел по сторонам. – Или павильон развитого социализма на всемирном конкурсе ресторанов. Жаль, что такого пока не было.

Мои спутники переглянулись и хохотнули:

– Давно пора организовать! – воскликнул Филипп.

– Под лозунгом «Гурманы всех стан объединяйтесь?» – добавил я.

– Конечно!

– Хха! – Филипп мечтательно закинул голову и тут же опустил. – Но сначала глянем в меню. Валери, что ты хотел бы заказать?

Пришлось мягко дать понять, что мне это совершенно не важно. Кажется, мы ели мясо по-бургундски и пили красное бургундское из графина, запомнились гора зелёного хрупкого салата и под конец бокал с кремом шантийи. Улиток я отверг, пригляделся, как их выковыривают из раковин и произнёс:

– Бедные.

– Кто? Мы? – округлила глаза Брижит.

– Улитки.

– Да, лучше быть вегетарианцем, – согласился Филипп. – Но долго я этот стиль жизни не выдерживаю.

Теперь по будням меня ждала работа. Возможно, Филипп и Брижит пригласили меня в Париж, втайне надеясь, что я смогу помочь в расшифровке этой полуслепой рукописи. Конечно, их гостеприимство должно было быть отплачено. Всё, как полагается на Западе. Ещё римляне кратко объяснили этот закон do ut des, facio ut facias.3 По-русски он звучит ещё короче: «ты мне – я тебе» и наоборот. С девяти утра и до обеда я разгадывал и чётким почерком переписывал тексты Кандинского. В папке оказались разрозненные заметки на пожелтевших листах, испещрённых то с одной, то с обеих сторон. Постепенно я приспособился различать скоропись, лигатуры и сокращения. С полстраницы в день я дошёл до двух страниц текста, годного для перевода. Листки плотной белой бумаги откладывал в особую папку.

Через несколько дней Филипп после обеда ушёл с ней из дома и вернулся к вечеру в прекраснейшем настроении. Папка вновь, столь же незаметно оказалась на моём столе. Было ясно, что он относил мою работу к кому-то из знатоков русского языка, чтобы удостовериться в её качестве. Мои послеобеденные прогулки теперь заканчивались совместными ужинами в ресторанах. Меня угощали народной похлёбкой пот-о-фё в «Батифоль», где уныло помалкивал старинный граммофон с огромной трубой, в ресторане «У свиной ноги» – с мерзко-влекущими устрицами в уродливых раковинах, невероятными жареными лангустами, залитыми сладким сиропом. Однажды мы ужинали в роскошном китайском ресторане с золочёными львами у входа. И так далее.

Я всё понимал, благодарил как мог, усердно работал по утрам. Ближе к середине июля Филипп спохватился и продлил мне визу сразу на два месяца. Однако я приспособился к почерку Кандинского, и моя работа пошла быстрее, чем мы предполагали. Рукопись таяла на глазах, мои глаза всё больше уставали, и эта усталость передавалась хозяевам квартиры. Они скрывали свои чувства, но походы по ресторанам и кафе постепенно сошли на нет. На повторную просьбу об издании моих статей Филипп суховато ответил:

– Не сейчас. Но я думаю об этом.

Что он «об этом думал», я догадывался, и от этого становилось грустновато. Вот он – тихий, интеллигентный капитализм. Меня виртуозно «наняли на работу». В оплату входили Париж и расходы «на гостеприимство и дружбу», но не на издание моих статей. Да и зачем? Вдруг читатели подумают, что я знаю и понимаю русскую культуру лучше, чем Филипп.

Булонский лес и русские храмы Парижа

После знакомства с Борисом Бобринским, мне и в голову не могло прийти, что через некоторое время я окажусь в его квартире рядом с Булонским лесом в качестве временного постояльца. Он предложил мне кров, как только узнал, что у Филиппа и Брижит возникла от меня некоторая усталость, в которой они сами были виноваты.

– Мы с женой завтра или послезавтра на две недели уезжаем, в квартире останутся мои знакомые из Ленинграда, Юрий и Нина. Места всем хватит. Запишите адрес и телефон. Звоните им, если надумаете приехать.

От неожиданности я замер, затем принялся горячо благодарить. Отец Борис махнул рукой, будто отметая пылинку, и чуть пригнулся:

– Полно, мне это ничего не стоит. Но питаться вы будете сами.

Эта новость вызвала нескрываемую радость у моих друзей. Всё было ясно: дела, парижская жара и постепенно иссякающее гостеприимство. Через два дня я добрался на парижскую окраину в пахнущие свежестью кварталы Булонь-Бийанкур. На втором этаже двухэтажного особняка меня встретила пара милых ленинградцев, моих ровесников. Знакомство произошло молниеносно. Меня неспешно провели по квартире: несколько комнат, в каждой из них иконы, старинная мебель, стеллажи с книгами на разных языках, небольшие картины, множество фотографий. Разговор со скудным чаепитием продолжался до ночи. Юра собирался учиться в Парижском богословском институте, стать священником и остаться во Франции. Нина кляла нищету и абсурд горбачевской перестройки и жаждала того же. Моя история с гэбистами их не удивила.

Утром мы доедали на кухне куски вчерашнего багета и запивали растворимым кофе со сгущённым молоком. Советский дефицит, привезённый из Ленинграда, поразил меня куда больше, чем банка чёрной икры и бутылка водки, которые я подарил моим парижским друзьям. А за окном ожившим мифом возникал из тумана Булонский лес.

Сама жизнь неумолимо приучала меня к «французским завтракам». Я приспосабливался, как мог, размышляя над буквальным смыслом слов petit déjeuner «малое разговение» и не понимая, после какогоjeûne «поста» оно происходит? Длиной в одну ночь? А спустя несколько часов следует déjeuner «обед», или новое «разговение»? Суть этих «постов» мне открыл желудок: денег на кафе (о ресторанах я не помышлял!) отчаянно не хватало, как в своё время недоставало еды полуголодным французским крестьянам.

В первое же утро я отправился на прогулку по знаменитому лесу. Эта зелёная часть Парижа сразу стала мне особенно дорога. Среди стволов и кустов дремала история: средневековые пыльные заросли, ренессансные боскеты и цветники в парке «Багатель», романтические пруды, импрессионистическая игра света на полянах и листве, а рядом катание на лодках, мороженое и фруктовые соки в стиле соцреализма, ну и современные аллеи с фонарями и скамьями. Городская природа – зеркало стилей, она далека от капитализма, социализма, классовой борьбы. Лёжа на траве под соснами, я слушал её тихую проповедь свободы и прав человека. Те же инакомысли не раз посещали меня когда-то в глуши московского Ботанического сада. Там, как и здесь, не слушали радио, не читали газет, а беззаботно и мудро предавались жизни…

Каждое утро я уезжал из Булони и до вечера бродил по Парижу. То по карте, то вслепую, что было куда интереснее. Во мне скоропостижно скончался турист, обязанный увидеть и навек запомнить все столичные шедевры, их историю, имена создателей и так далее. Меня влекло иное: коснуться нерва здешней жизни, проникнуть в её подкорку, как мне это удавалось во время сумасшедших путешествий от края до края Советского Союза. Я почти не заглядывал в «Зелёный путеводитель» с описанием парижских достопримечательностей, который подарила Брижит. Предпочитал на берегах Сены сделать вид, что приценяюсь к старым книгам, и вступать в увлекательнейшие разговоры с парижскими букинистами, чудаками и знатоками всего на свете. Набирался смелости спросить у старой монашки в серой пелерине, как пройти до ближайшей церкви, удивить её тем, что я православный и приехал из Москвы, и услышать в ответ: «Дева Мария всем нам покровительница…» Сизолицые клошары в сквериках, засиженном голубями, заводили со мной невнятные беседы, не различая лёгкого акцента и предлагая скинуться на выпивку или просто глотнуть за компанию «красного» из их пластмассовых бутылок. Негры и арабы, узнавая, что я русский, хлопали меня по плечу и улыбались до ушей:

– Карашо!

В соборе на Дарю мне назвали адреса нескольких православных храмов, в которых нужно было обязательно побывать, чтобы немного узнать русский Париж. В тесном Трёхсвятительском подворье Московского Патриархата на улице Петель от духоты едва спасали широко открытые фрамуги нескольких окон. С разрешения местных властей под церковь некогда была приспособлена одноэтажная пристройка к многоэтажному жилому дому. Туповатые и самодовольные буржуа запретили возводить над ней купол и звонить в колокол. Восьмиконечный крест удалось прикрепить лишь над входной дверью. Русский храм, грубо затолканный в полуподполье, украшали изумительные белофонные росписи и иконы Леонида Успенского и Григория Круга. Горящих свечей было едва ли не больше, чем в просторном соборе на Дарю. Прихожане здесь казались скромнее и простонароднее. Часто крестились, кланялись до пола, обходили с поцелуями множество икон. Женщины являлись на службу в платочках, а не шляпках, мужчины без пиджаков и галстуков, но с окладистыми бородами. Словно в России, я подошёл к клиросу и принялся подпевать негромкому и не очень стройному хору женских голосов. После службы меня запросто позвали перекусить в трапезную, скрытую слева от алтаря, в глубине. В Москве так поступали лишь с прихожанами, близкими к священству. За столом, подливая чай и пододвигая бутерброды, расспрашивали обо мне, новых храмах, о переменах в Советском Союзе. Естественная и долгожданная теплота стала для меня открытием неведомого православия: человечного, радушного. Оно было изгнано из русских церквей большевиками, но продолжало жить в Зарубежье.

 

Купленная в советском магазине «Глоб» книга Робера де Понтийи «Guide des Russes en France (Путеводитель: Русские во Франции)» била в глаза кроваво-красной обложкой. Звероликий казак на скакуне c кинжалом в руке спустя полтора века после разгрома Наполеона всё ещё продолжал мучить подсознание французов. Хотелось мстить и мстить победителям европейского «просвещённого варварства». Но именно этот путеводитель помог отыскать в Париже следы русской культуры и истории. Отнюдь не кровавые, если не считать названий в честь французских побед: Кремлен-Бисетр – от названия московского Кремля и госпиталя для ветеранов войны 1812 года, Севастопольский бульвар, проспект Малакофф, улица де ля Кримэ, мост Альма – в честь «крымского реванша» 1856 года. В конце XIX столетия вражда ненадолго сменилась Франко-Русским альянсом, в Париже появился красивейший мост, посвящённый императору Александра III, и улицы с русскими названиями – Санкт-Петербург, Москва, Петергоф, Кронштадт, Волга, с именами Чайковского и Мусоргского, Римского-Корсакова и Льва Толстого, Шагала и Прокофьева. А станция метро «Сталинград» была так названа в 1946 году в знак признания победы союзной страны в Сталинградской битве.

Гуляя с картой и путеводителем, я обнаружил небольшой «русский квартал» в виде неправильного треугольника, застроенного многоэтажными доходными домами в стиле «Осман» с дворами-колодцами. Его образуют улицы Петра Великого, Невы и Дарю, носящая имя какого-то французского генерала, но на ней с 1861 года высится знаменитый собор св. Александра Невского. Мне рассказали, что богатые выходцы из России селились здесь ещё до революции. В 1918 году напротив собора открылся ресторан «Петроградъ», и с тех пор уже более века в нём не кончается разгульная жизнь. Из любопытства я зашёл внутрь, обвёл взглядом столики и стены, пробежал глазами меню и смятенно попятился назад. Неужели столько могут стоить борщ, пожарские котлеты, пирожки и квас? В другие рестораны с русскими названиями, я заглядывал лишь через витрины. Это лихое «русское запределье» существовало не для меня, не для эмигрантов, а для «братков», прилетавших на выходные покутить в Париже. В этих подворьях «Рашки за границей» требовали предъявить лишь толстый бумажник. Несколько раз мне встречались расписные, словно палехские шкатулки, магазинчики со снедью, знакомой с детства. Чтобы её вкусить, вполне было достаточно зрения и обоняния. Удивили только чай «Kousmichoff» дореволюционного чайного дома Павла Кузмичёва, исчезнувшего в России и после 1920 года возродившегося во Франции, и водка «Smirnoff» московского торговца Петра Смирнова, после революции его потомки бежали из России и возобновили своё дело в Стамбуле, а в1925 году в Париже.

Более всего меня влекли парижские следы русской культуры. Я отыскивал памятники писательнице маркизе де Сегюр (княгине Софии Ростопчиной) в Люксембургском саду и Максимилиану Волошину во дворе особнячка на бульваре Экзельманс (вскоре владельцы наглухо закрыли свой двор). Сетовал, что нет памятной доски на доме недалеко от Эколь де Бозар, где жили Наталья Гончарова и Михаил Ларионов. Что так и не попал в вечно закрытый Казачий музей в Курбевуа под Парижем. Зато на кладбище Монпарнас я нашёл могилу Александра Алёхина с шахматной доской и фигурами победной партии этого чемпиона мира. Потом фигурки исчезли. Удивили надгробие Вацлава Нижинского образе балетного арлекина на кладбище Монмартра и усыпальница баронессы Демидовой в виде античного храма на кладбище Пер-Лашез. Мне повезло увидеть Кадетский музей на третьем этаже над Знаменской церковью на бульваре Экзельманс. Зал открыл староста храма Андрей Дмитриевич Шмеман, высокий, с безукоризненной военной осанкой, провёл мимо витрин с кадетскими наградами, погонами и памятными знаками, рассказал, что здесь за длинным столом многие годы собирались выпускники Версальского русского кадетского корпуса-лицея.

Сильнее всего, как мусульманина в мечеть или иудея в синагогу, меня тянуло в русские храмы, где соединялись вера, язык, культура, история России. Богослужение отзывалось в душе: «ты на родине». Запах благовоний проникал до мозга костей, и на парижских улицах весь день дышалось по-русски.

Поначалу я день за днём совершал паломничества по Парижу и окрестностям из дома отца Бориса. Спустя месяц, год и ещё много лет продолжал их лишь по субботам и воскресеньям. Первой я отыскал крошечную Никольскую церковь в Булонь-Бийанкуре. Её возвели после войны из дешёвого кирпича, старательно побелили, украсили в старорусском стиле и увенчали милым синим куполком. Не без труда нашёл в Ванве однокупольную Троицкую церковь в виде закруглённого сверху бетонного куба. Священник обрадовался моему вопросу:

– Архитектор – Серж Бернарди, православный француз, как и я. Вам нравится?

– Очень ново, выразительно и вполне канонично! Замечательный храм.

– Да-а, согласен. А рядом устроили мечеть, мэрия сделала нам такой подарок. Но мы с мусульманами ужились и вполне ладим.

Полдня я бродил в пригородном Монжероне по «Русскому замку», густонаселённому чеченцами вперемешку с православными. В коридорах и во дворе старинного поместья с облезлыми башенками и стенами валялись брошенные вещи. Люди, заброшенные судьбой, маялись от безделья и безнадёги. Их окружали следы чужих жизней, они носили чью-то одежду, ели даровую еду, дарили детям потрёпанные игрушки. В двух шагах от их пристанища высилась церковь святого Серафима Саровского. В ней оказалось пусто, словно в глазах беженцев, безмерно уставших от жизни на чужбине. Изумительные иконы монаха Григория Круга взывали к небесам, святые с небес неслышно взывали к людям.

Греческий собор св. Стефана разочаровал холодом и показным богатством прихожан. Чужакам здесь были не рады. Мраморные стены и колонны отталкивали роскошью, одинокий певчий уныло тянул молитву рыдающим голосом муэдзина. Я ушёл с половины службы, чувствуя, что больше не приду в эту церковь «для своих». Схожие чувства возникли и в грузинской церквушке св. Нины на улице Де ля Розьер. В глубоком подвале кружило тепло, пение грело душу, но после службы повеяло холодком. Пришлось сразу перейти с русского на французский. Священник, с трудом подбирая слова, рассказал, что приехал из Тбилиси, что прихожан мало, но держатся все дружно. Было видно, жалуют здесь только грузин. Ещё один маленький народ, боясь исчезнуть, отчаянно защищался.

Неприятно поразил униатский Владимирский собор на бульваре Сен-Жермен, его жутковатый одноярусный иконостас сероватых тонов и пение на смеси церковнославянского и мовы. Тут было собрано всё эмигрантское украинство: памятная доска Симону Петлюре при входе, сельские рушники на иконах, брошюрки с жизнеописанием Андрея Шептицкого, программой партии «Рух» и речами раскольничьего «патриарха Филарета». Удивила нелепая хоругвь с надписью «Тисячолiття хрищення Украïни. 988-1988». Нет, не Руси. Она, в представлениях украинцев, осталась языческой…

Храм Державной Божьей Матери в Шавиле, открытый в 1935 году, оказался маленькой церковкой в одноэтажном доме под голубым куполком. Расписал её в 1970-е годы Михаил Козмин, автор новаторской, недооценённой книги об экологической архитектуре будущего «Habitat écologique de l’ère nouvelle (Экологическая среда обитания новой эпохи)», изданной в Париже в 1992-м.

Церковь св. Серафима Саровского на улице Лекурб стала для меня откровением. В глубине парижского дворика проглядывал сквозь листву голубой купол. Городской гул летел над окрестными домами, а в зелёной впадине рядом с храмом цвели кусты и зеленела лужайка. Воскресной трапезы под открытым небом ждали пластмассовые столы и стулья. Рядом высился трёхэтажный церковный особняк – усадьба в саду.

Я замер, едва переступив церковный порог:

– Гениально!

Пол и чуть наклонную крышу прямоугольного деревянного храма пронзали два огромных дерева. На стволе одного висела икона св. Серафима, молящегося в лесу. Священное принимало в себя живое и растворялось в нерукотворном! В широкие окна заглядывали цветы, посаженные у самых стен. Солнечные блики переглядывались с огоньками свечей. Цветы приникали к окнам храма, тянулись внутрь. Дневное тепло проникало сквозь приоткрытые стеклянные двери, смешивалось с запахами свечей и кадильного дыма. Это был прорыв в будущее к той самой экологической архитектуре, слитой с природой, одновременно – и обращение к прошлому, к средневековому образу русской обители. Мне рассказали, что церковь возвёл в 1933 году священник Дмитрий Троицкий, с самыми скудными средствами и приспосабливаясь к месту. Его открытие осталось незамеченным. Лишь через полвека зазвучали имена Паоло Солери, Петера Ветша, Жана Нувеля и прочих мастеров вошедшей в моду экоархитекторы. Однако столь же прорывных и простых решений они не предложили.

3Нормы древнеримской правовой этики: «даю, чтобы ты дал, делаю, чтобы ты сделал».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45 
Рейтинг@Mail.ru