bannerbannerbanner
КВАРТИРАНТ. Повести и рассказы

Валерий Осинский
КВАРТИРАНТ. Повести и рассказы

29

Вокруг дома разросся цветник, ухоженный Леной. Флоксы, георгины, розы, кусты сирени, гиацинты: названий многих растений не знаю до сих пор. Из-за этих клумб Лена пренебрегла предостережениями врача: «не уезжайте надолго из города». Она полагала, ребенку будет полезнее в деревне, нежели в душной Москве.

Вечерами Лена сидела на стульчике у крыльца и прислушивалась к себе. Заметив меня в саду, улыбалась как-то особенно, словно, теперь улыбалась троим. Перед сном я скептически смотрел на ее живот, не находил изменений, и задавал глупейшие вопросы.

Медицинские консультации были не утешительны. Специалисты сетовали на возраст Лены, всевозможные опасности. Я тихо бесился. Без их внушений, грядущие роды все больше и больше пугали меня. Жене я снисходительно улыбался, как многодетный отец: мол, пустяки, все рожают…

Лучше бы они посоветовали, как уберечь Лену!

Она легко, сравнительно со слышанными мною ужасами, переносила беременность. Две недели ее держали на сохранении, и это приободрило нас.

Первой заподозрила неладное Ганшиха. Она зачастила к нам, и, как-то ощупывая глазками располневшие бедра соседки, пролебезила:

– Свежий воздух вам на пользу, Леночка! – Она присела на табурет возле веранды. На старухе «висел» неизменный сарафан. Из-под косынки торчали пегие волосы, схваченные резинкой в жидкий хвост. – Что-то вы на речку не ходите…

Лена отшутилась.

Но через неделю Ганшиха проявила настойчивость.

– Вы не боитесь отпускать его одного? В этом возрасте молодежь развратна!

– Он уже взрослый! – ответила мнимая мамочка.

– Как бы он не оставил вас в вашем положении. Вы ведь уже не молоды!

Лена нахмурилась – старуха доброжелательно щерила длинные зубы – и не решилась грубить.

По деревушке пополз слух, и как-то тщедушный сосед, муж полной дамы с пляжа, встретил меня у калитки и доверительно сообщил:

– У вашей жены сегодня был обморок. Моя жена присмотрела за ней…

Я влетел в дом. Лена на кухне консервировала огурцы.

– Что случилось? – выпалил я, и пересказал слова инженера.

– Пустяк. Обычное дело…

Я обнял ее, и вспомнил – сосед назвал Лену моей женой.

Где люди, там сплетни. В строчках нашей биографии всегда найдется фраза, написанная чужой рукой. Последние дни злосчастного лета мы снова чурались окружающих.

Это произошло в начале сентября в субботу. По закону падающего бутерброда – маслом вниз – я отогнал машину в сервис на профилактику, и от станции взял такси.

Лена весь день бодрилась, и, хотелось думать, чувствовала себя сносно.

Ночью меня разбудил сдавленный стон. Я выпрыгнул из постели. Свет – можно было читать – полной луны, древней спутницы кошмаров, через раму налип на пол серебряным квадратом. Предметы окрасились в матово-бледный цвет. Лена в широкой ночной рубашке, закрыв глаза, скорчилась у окна и подогнула босые ноги под стул. Волосы темными струями рассыпались по спине и плечам. На ее лбу блестели крапинки пота.

– Что? – прошептал я.

– Болит… – она едва пошевелила губами.

– Почему не разбудила меня?

– С вечера болит…

Я включил электричество. Лицо Лены было землистым, темные круги под глазами, губы, искусанные в кровь. Побелевшие руки с зелеными жилками держали живот, словно оттуда что-то вываливалось. Натянув джинсы, я побежал к приятелю-автолюбителю через два дома. В голове вертелось: «Ведь еще рано! Ведь…»

Здоровенный кобель рявкнул, и узнал меня.

Митрофаныч, неповоротливый старый тюфяк, долго копался и кряхтел. Я едва не вынес двери, когда он, наконец, подобно своему Шарику рявкнул: «Кто?» – и появился на пороге в берете, даже в жару, чехлившем лысину. Еще чумной после сна, сосед соображал, про какую жену я говорю.

– Дорогой додумаешь, батя! – почти силой вытащил я Митрофаныча к гаражу.

Его старый «Москвич» козлом скакал по ухабам проселка. Одной рукой я сжимал мокрые ладони Лены, другой – плечо водителя. Тощий табун под капотом машины, хрипел и выбивался из сил. Проклятая глухомань! И я – осел! Увез Лену за город и тем приговорил к смерти ее и ребенка!

В Москву мы въехали на рассвете. Поливальные машины клином мыли тротуары. Лена у меня на коленях съежилась, подогнула ноги и тихо стонала. Вена жгутом проступила на ее горле. А я ничего не мог поделать, здоровый и сильный, кроме беспомощного: «Быстрее, быстрее…»

По приемной мимо нас неспешно ходили полусонные санитарки с пробирками свежего гематогена и баночками еще теплой урины, дежурный врач в мятом колпаке, с красными глазами и стетоскопом на шее – «молодой семье из двух человек срочно требуется комната с удобствами».

Медсестры едва ли не унесли Лену, обмякшую на их руках. Минуло не более пяти минут, как мы вошли в больницу.

Митрофаныч, осоловелый, в мятых брюках и в майке на бретельках, со всклокоченным над ушами седым пухом, поигрывал ключами.

– Позвони кому-нибудь, пусть получше устроят ее!

На топчане он облокотился о колено, и глядел исподлобья: когда же это вы сподобились?

Я помнил телефоны Ведерникова, Павла, Дыбова и Кузнецова. Первый отдыхал на юге. Второй был в командировке…

Уже через час по телефону дежурного врача Дыбов с кем-то договаривался, исчезал и снова появлялся с персоналом. Наконец, он сказал:

– Они все сделают!

Очнулся я дома. Страх за Лену и бессонница развели мысли в жидкую кашу. Дыбов и Кузнецов хозяйничали на кухне. Их «бу-бу-бу» наполнило квартиру. Два старых друга Лены заставили меня позавтракать и выпить коньяка, чтобы взбодриться.

Помню раздражение в бесцветных глазах Дыбова, маленьких, как у сердитого бегемота, и отчуждение отставного генерала. Они разговаривали со мной принужденно, старались не смотреть. Я едва не убил близкого им человека.

Наконец, Дыбов сорвался. Он заходил из угла в угол:

– Сопляк! Сопляк! Тебе же говорили, ей нельзя!

– Оставь пацана! Он сам не свой! – вяло защищал Кузнецов.

Но мне было плевать на обоих. Я думал о ней.

Беда буднична. В двадцать три года я еще не пережил смерть близких. И не знаю метафор, чтобы передать ужас за Лену. Говорят, нет ничего страшнее смерти. Ложь. Страшнее смерти, мысль о смерти родного человека! Еще страшнее собственное бессилие перед горем. Лена, моя родная Елена Николаевна была одна в больнице, наедине с болью и страданием, а я ничем не мог ей помочь.

Кузнецов отвез меня в больницу. Мы были там до вечера. Потом призрак в белом халате сообщил «преждевременные роды, Кесарево сечение, ребенок умер, женщина жива» и исчез.

30

Два дня, две недели, два месяца, или два года…

Я увидел ее спустя вечность.

Белые стены, зашторенное окно, подогнутая на батарею занавеска с розочками на белом, широкая деревянная кровать, капельница – перевернутая полупустая банка с жидкостью, по другую сторону железное, трубчатое, электронное чудовище, хранившее ее жизнь в холодных внутренностях проводников, клем и проводов. И что-то крошечное, сморщенное среди подушек и одеяла, словно в кучке золы робко съежился маленький труп. Знакомый, прозрачный овал в темном обрамлении волос с глубокими синими кратерами глазниц. В нее закачивали жизнь. Это была моя Лена!

Ее веки задрожали, разжимая тиски беспамятства. Лена открыла огромные мутные глаза. Узнала меня, и опустила веки.

– Посидите, но не разговаривайте с ней…

В комнате еще кто-то был.

Она жива!

Я присел на мягкий стул, и осторожно коснулся бледно-прозрачной руки, холодной, как ледышка. От капельницы к ней тянулась бесцветная кишка, и исчезала под белым пластырем на сгибе локтя. Ее ледяные пальчики затрепетали и, слабые, сомкнулись в моей ладони. Забирай мое тепло! Пусть моя жизнь втекает в тебя днем и ночью вместе с хитроумными медицинскими препаратами. Я жил ею, жил ради нее!

31

Все два долгих месяца выздоровления Лены мы ежедневно виделись с Дыбовым в больнице. Иногда молча курили на скамейке в больничном сквере. Он привозил лекарства, деликатесы с мудреными названиями в пестрых банках и коробках. Сразу грубовато предупредил, чтобы я не заикался о деньгах. Даже когда он криво ухмылялся – его физиономия становилась, как у Держиморды, с редкими и глубокими, словно вырезанными ножом, морщинами; выбритый до синевы подбородок плавно переходил в багровую шею – и тогда он ненавидел меня. Пожалуй, он чуть больше доверял мужу своей первой любви: «Я поехал! Присматривай за ней!» Кузнецов тоже навещал Лену.

Как же они держались друг друга! Я, не любивший никого, кроме этой женщины, не веривший никому, завидовал их дружбе! Вместо доброй улыбки у меня – саркастическая ухмылка, вместо утешения – злоба, вместо шутки – язвительная издевка…

Вот все убогие приобретения за двадцать три года! Ничего доброго в душе! Так что же человеческого во мне сохранится дальше? Друзья любили Лену и прощали ей сумасбродства: она жила, забыв о времени и возрасте. Но они не желали понять и принять человека, которого она любила. И любила ли? Может, я всего лишь предлог ее бунта против времени?

Зато, я люблю ее! И это единственное мое оправдание!

В конце сентября Лена начала поправляться. И Дыбов разоткровенничался.

Прохладный ветер носился по аллеям сквера, кувыркался в кучах опавшей листвы, подбрасывал пучки сухого гербария, и разглядывал мертвую анатомию листьев через бледный солнечный рентген.

– …ведь была настоящим гадким утенком! Это потом расцвела. На факультете за ней ухлестывал каждый второй! Все по-своему делала… – слушал я исповедь мужика – от переживаний в его голосе появилось что-то брюзгливое, бабье – и вспоминал наше с Леной тяжелое молчание, и ее оживление при друзьях. На душе было пусто. -…появился в рубашке с петухом, вышитым на кармане. А мы не то, чтобы застегнутые по горло… – перешел старик к первому мужу Лены. Для Дыбова я был уже товарищ по несчастью, отвергнутый любовник…

 

Как-то под Одессой мы с Леной забрели на безлюдный пляж. Далеко вперед между морем и лиманом желтел пустынный берег. В десятках метров от нас скучились отдыхающие. Мы, беззаботные, ворвались едва ли не в их центр. И оторопели. Шумел прибой. Кричали чайки. В шезлонгах, на пледах сидели старики инвалиды с култышками вместо рук и ног. Совершенно чудовищные увечья. Их глаза! Старики смотрели с ненавистью, завистью, укором на нас, здоровых и сильных. Рядом был пансионат для инвалидов. Подавленные мы скорее ушли.

Такое же ощущение несвоевременного прихода испытывал я у койки жены. А друзья воспоминали, смеялись…

– …Почему она так поступила? Ведь не могла же она действительно любить этого шалопая. Из упрямства, из привычки все делать наперекор… – Но сколько раз я перехватывал ее обожающий взгляд, замечал в ее глазах слезы: «Это слабость, дружок!» Она уже решила мое будущем из любви ко мне, для моего блага. Лена, я давно перешагнул двадцать восемь лет, отделявшие нас, прожил твою жизнь и получил в наследство твое прошлое. У меня нет – своего! Набирайся сил. Ты слаба и беспомощна. А затем я поборюсь за любовь.-…когда на свадьбе она танцевала с ним, я думал, сейчас подойду…

– Это признание в любви моей жене, Александр Ефимович? – перебил я.

Дыбов недоуменно и сердито посмотрел на меня, словно только-только заметил, и побагровел. Он не умел краснеть, но багровел.

Потом я остался один. Плевать на старого Ромео.

Чем же взяла меня эта женщина? Люди хотят быть любимыми и любить. Но чаще – хотят получать больше, чем дают. И надоедают друг другу, устают от обмана. Сентиментальная бабушка жила по своим законам: любила сколько и как хотела, ничего не требуя взамен. Так любят детей родители. Если социологи правы и год нынешнего столетия по интенсивности равен всему прошлому веку, то я был одинок не сто лет, а целых две тысячи. Уйдет Лена – я стану пляжным инвалидом. Оглянитесь! Сколько вам? Тридцать? Сорок? Восемьдесят? Вас много: юных, старых. Много ли в вашей жизни встретилось попутчиков, с которыми вы не замечали бы дороги? И как вы обошлись с их любовью? А ведь многие так и умрут, не любя! Вспомните, как было тошно вам! Вспомните! И тогда вы поймете чужую боль! Только забудьте озлобленность, обиды, желание доказать, наказать, умение драться, пугать…

Не было бы Лены, возможно, я отдал бы сердце другой женщине. Но судьба наказала меня любовью к ней!

32

Лену выписали в конце октября. Рецепты, направления. До болезни жены об иных медицинских специальностях я ничего не слышал.

Она изменилась! В больничной палате, в специальном белье, Лена, словно была частью интерьера. В воображении я любил иную женщину, из благополучного мира за стенами клиники. В квартире на диван опустилась другая Лена. Ее лицо осунулось и сморщилось, а ото лба к затылку нырнула седая прядь. Подкрашенные губы ярко алели на бескровной коже. Глаза потускнели, а вокруг – старость раскинула грубую паутину. Лена без улыбки слушала мою болтовню о выздоровлении, планы на праздники и читала в моем взгляде растерянность и страх. Смерть ребенка что-то надломила в нашей жизни. Как в кошмарном сне, где поступки не логичны и пугают, Лена уходила в серое ничто, я кричал, а она не слышала. Я готовился протестовать, бороться. Но с кем? Любовь никто не отнимал. Ее словно поделили, как наследство: вот тебе, а вот мне…

Я пытался справиться с отчаянием, доказать себе, что наша жизнь наладится. Но разум восстал против обмана.

Высшее, что находилось над нами, вопреки всем законам подарило нам ребенка. Мы думали: чтобы связать нас. А смерть вернула привычный порядок вещей – иллюзию бессмертия творят сверстники. Смерть не дала глумиться над жизнью! Нас предупреждали о беде. Маловер, я презирал мудрость поколений. И, бессильный, теперь смирился.

Я даже не намекнул Лене о своих мыслях. Ее покой был смыслом моей жизни. Но как же мы чувствовали друг друга!

Наступила наша четвертая зима. Лену добросовестно лечили: один спец направлял к другому. Я вникал в медицинские термины, в шипящие и свистящие диагнозы. Но, ни одна кардиограмма не определила бы истинную причину болезни жены: пустоту в ее сердце.

Мы вернулись с прогулки. Морозный иней застрял в шерстинках ее шапки из соболя. Щеки разрумянились. Я помог ей раздеться и клюнул губами в холодный рот. Она увернулась и пошла к себе. Ей надоела моя нежность! И тут эгоист во мне взвизгнул: «Я ведь человек! Мне больно!»

– Что происходит? – Я встал на пороге ее спальни и от волнения осип на последнем слоге. Начались вариации: «А что? – Я же вижу! – Что видишь?» Тут я благоразумно заткнулся.

– Ты хочешь от меня отделаться?

Лена печально взглянула на меня, обняла за шею и спрятала лицо на груди. Я бормотал о своих сомнениях, она отрицательно кивала, и, наконец, закрыла мне рот ладонью.

– Я уже не женщина! – прошептала она. – Не женщина!

Лена высвободилась из объятий и ушла в ванную. Я с дивана наблюдал меж занавесками снежинки, торжественно скользившие вдоль стекла.

Дверь отворилась. Я обернулся. Темная полоса прихожей. Шире, еще шире, словно сквозняк протискивался в комнату…

Жена стояла нагая, придерживая распахнутую створку. Лишь в разгар наших безрассудных игр она не стеснялась меня.

Я пишу это, чтобы вы поняли, чего ей это стоило!

Матовый свет ночника. Я едва узнал Лену. И, если бы не был уверен, что мы одни в квартире, то изумился, откуда здесь это тщедушное и жалкое существо. Дуги ребер. Иссушенные болезнью ноги. Вислая грудь. Страшный рубец изуродовал живот, выпуклый, как у больных рахитом детей. Я не мог отвести взгляд от узловатого шва, розово-бледной борозды, вспахавшей плоть. Прозрачное лицо без косметики обрюзгло и побледнело, словно старость в одночасье вытребовала у жены бессрочный кредит. Лена полураспяла себя правой рукой на двери.

Я опомнился и встал. Но Лена отступила в темноту и закрылась в ванной.

Затем, она вернулась, позволила поцеловать себя и сказала:

– Это начало. А тебе всего двадцать три…

Она прикрыла за мной двери и выключила ночник.

33

Наступил високосный год. А в феврале умерла жена Дыбова. Внезапно. На операционном столе. У Лары нашли опухоль в желудке. Что-то выковыривали и что-то задели. Еще осенью думали – язва…

Смерть, глухая, без крылатых рифм, замахнулась своей ржавой литовкой на мою жену, а угодила рядом. Вот, так!

Пока мои сверстники на цыпочках, вытягивая шейки, заглядывают в будущее, в мечтах всегда ласковое, без пятнышка, я озираюсь назад, и ничего не вижу, лишь клин юности, а по сторонам… а по сторонам все те же больные, уставшие старики, едва шевелят мозгами, шипят свои пергаментные речи, болтают о болячках. И авангард их уже там…

Жизнь, житуха! Ломаешь, подминаешь сильных и слабых, гордых и униженных. Мать в тридцать учила: «Никому, никогда ничего не рассказывай!» Ее мать, мою бабушку, в юности угнали в Германию. После репатриации она даже не упоминала родной город. Этимология страха. Сосед через дом, забулдыга, клянчивший у прохожих на водку, грязь подзаборная, приспособление для пенделей от пацанов, пустое место, взял и повесился. В уборной. Не захотел марать комнаты, куда после него поселят правильных и благополучных. Говорят, в его убогой, пустой квартире – он пропил даже плинтуса и внутренние стекла на окнах – был лишь отрывной календарь. И на листе смертного дня нацарапал окровавленным ржавым гвоздем, валявшимся рядом: «Жизнь дерьмо!» Кто-то скучно заметил пропажу юродивого. Где! где был его предел?

Где вы мои спившиеся дружки? С вами всего шесть-восемь лет назад мы горланили под гитару на ломаном английском хард-рок, дрались на дискотеках, влюблялись, страдали, мечтали, кто о тачке, кто о принцессе в хрустальных шузах. Трепались о смысле жизни, не по корчагински, а с портвейном «72» в лесопосадке. Уже тогда догадывались о правоте Екклесиаста и плевали на все. И как бы интеллектуалы не втемяшивали нам, обычно задним числом, о своей продвинутой юности, о гениальных откровениях – не верю! В двадцать только учишься сострадать! Учишься на своей шкуре! Ведь сказано кем-то: не постигнешь синего ока, пока не станешь сам как стезя. Это единственное, что делает нас людьми! Ведь их действительно мало с опытной душой, кто бы ни спрятался в корабельный трюм, именуемый у поэта кабаком, когда совсем плохо.

И все же, как ни ломал, не подминал меня этот город, я пишу эти строки. Мне по-прежнему больно, по-прежнему кого-то жаль. Хоть того же Дыбова и его несчастную жену.

Я мало знал Лару. Лучше – ее мужа. Точнее, чаще встречался с ним. И всегда презирал его умение оттаптывать ноги ближним, не замечая этого.

С весны, после смерти жены, он появлялся у нас ежедневно. Почему у нас, я понял позже. У него были дети. Он мог прислониться к ним с их общей бедой. Тогда, по-человечески я сочувствовал ему. Притихший, растерянный человек, словно, с разбега споткнувшийся о ровное место. Он никогда не подавал мне руки, кивал, глядел куда-то мимо, и оживлялся лишь при Лене. Они долго просиживали на кухне. Если мне случалось обеспокоить их, жена неохотно отвечала, или молча курила, пережидала мой приход. А Дыбов, прямой, как спинка стула, что-то высматривал в окне. Я скорее убирался вон.

Какие у нас были взаимоотношения с женой? Да, никаких! Помните ее дневник? Нет, нет, я не собираюсь переписывать ее рефлексию. В памятную зиму раздора заметки на страницах ее тетради напоминали мое угрюмое настроение. А позже, в отличие от меня, Лена оказалась талантливо лаконична, и за три года в дневнике появилась единственная запись: «Я счастлива!»

Десять графических знаков вместили три года нашей жизни! Мгновение, за которое взгляд пробегает запись! Задумайтесь: три года в десяти знаках! Некая астрономическая величина удельным весом выше знаменитых черных дыр.

Потом Лена снова заговорила с бумагой, с Дыбовым. Но не со мной…

Вот ее впечатления. Их немного, чуть-чуть. Прочтите! Вот отсюда.

«Меня превращают в вещь. За этой вещью ухаживают, заботятся. Я одна из многих вещей, которыми обставлен его быт. Такое положение тяготит его. Мы никуда не выходим, потому что я, развалина, обуза, ему со мной стыдно.

На днях случайно слышала телефонный разговор. Нас приглашали в гости. Артур сослался на мое нездоровье. Я бы действительно не пошли, но он не обмолвился об этом звонке.

…Прежде я не обращала внимания на его упрямство, стремление во что бы то ни стало получить то, что ему хочется! Касается ли это его работы, отношения к людям. Он, безусловно, любит, уверен, что делает мне во благо. Но я его визитка: видите, я прав! добился своего вопреки всем и всему!

Сейчас вспомнила разговор с Ромой еще год назад. Артур улетел в командировку. А мы поехали смотреть дом в Купавне. Продавался срочно. Рома тогда со свойственной ему иронией обронил, если бы я знал твоего мужа в день, когда ты его привела, сбежал бы в Америку! Спросила, почему? Скоро мы все будем работать на него. Я засмеялась, приняв это за комплимент энергии Артура. А Рома добавил: он шагает через людей!

Я слышала те же отзывы от других. Привыкла. Не обращала внимание. Но Рома относился к Артуру хорошо и вдруг!

Дом не купили. Приличный дом. Рядом озеро. Артур сказал, дешевка! Жаргончик все тот же! И здесь, как выскочка, пускает пыль в глаза.

Когда-то я считала это забавным. Но он взрослеет, и его невинные привычки превращаются в дрянной характер».

Да, да, припомнил случай с Пашей. Глупый, дурацкий. Этот случай рассорил нас с Ведерниковым. Ни Павел, ни Лена знать о нем не могли! Ведерников не болтлив. Паша тогда оказался загружен по уши, и передал мне ребят из какого-то комплекса «Досуг». Они просили, как теперь принято говорить, крышу. Проценты от сделки и от доходов, бесспорно, полагались Павлу. Я разрулил. И тут мы с Ведерниковым уперлись о доле Омельяновича. А Козлевичу? Мы с Пашей были приятелями, на сколько возможно, когда речь о деньгах. Меня перемкнуло. Давай бабло, давай! – с гнусавой интонацией богатого быдла. Обманывал себя: это для Лены! А это была жадность. Теперь противно и тошно!

Тогда то Ведерников вне работы начал избегать меня.

У меня две личины. На работе я высокомерен, почти жесток, нетерпим. Держу дистанцию с подчиненными. Только страх и дисциплина мобилизуют людей. Иначе все пойдет прахом. Мне казалось, по возращении домой я оставляю хлопоты дня в прихожей, как забрызганное грязью пальто. А грязь пачкает. Лена первой заметила перемену во мне!

Вот еще:

«…Он отправился на похороны, как на встречу с врагами. Он ехал не провожать человека, не причинившего ему зла, а ехал из приличия. Он так дорожит приличиями!

Когда опускали гроб, он рассматривал даты рождения и смерти на соседних плитах. На кладбище он всегда высчитывает, кто сколько прожил. Пожалуй, Саша его интересовал лишь в одной связи: Артур пытался угадать по лицу Дыбова, сильно ли тот страдает. Не зная о том, он получал удовольствие от горя Саши.

 

Безусловно, Лара чужая ему. Если бы хоронили меня, он бился бы головой о мерзлую землю, жалел. Жалел свое одиночество. Но ведь должно же быт в нем хоть чуть сострадания к близкому мне человеку. К покойной.

Потом собирались ехать к Саше. Артур назначил важную для него встречу еще за месяц до несчастья. Без конца говорил о ней. Он не мог (и не хотел!) отменить ради…

Я сказала, доберусь сама, езжай. Он не спорит, а дотошно убеждает. Нудный дятел. Теперь к этому добавилась подозрительность, что я отучаю его от себя. Неужели трудно понять, я не оставлю Сашу в такой день! За нами годы, он мой друг! Но ведь Артур меня любит! Он «должен» отвезти меня домой! У меня слабое сердце. А тут мороз, ветер. Препираться не было сил. Предупредила Сашу, что вернусь через час. Уехали. Артур, довольный, отправился по делам. Я на такси – к Дыбовым.

Он не тупица, умеет жертвовать для других. Но Дыбовы, Лимоновы, Волковы, однажды оскорбившие его пренебрежением, для него дрянь. Какая-то базаровщина с вывертами, недобрая, плебейская! Он знает: это мое поколение, они расшибутся за нас, как бы к нему не относились. Но ему плевать! Как-то он весело назвал: «Вы поколение предателей!» Вы слишком многому верили, и слишком от многого отказались, чтобы теперь верили вам! Не заметив этого, он приговорил наше с ним будущее!

Сегодня на кладбище он еще раз всем доказал свою любовь!

Начну ему объяснять, он опять поймет умом, но не сердцем. Решит, чего доброго, что я ищу повод для скандала. Начнет молча терзаться. Я устала жить с эгоистичным, самовлюбленным ребенком.

Вы такие же как мы, Артур! Меняются времена, не люди!»

У могилы Лары почти не плакали. Белый день, белый снег. На заиндевелых ветках искрилось солнце. Свирепствовал февральский мороз. Мужчины переминались и ежились в серых пальто и без шапок. Женщины промокали платочками глаза и сморкались. Было так тихо, что звенели деревья. Дыбов споткнулся о сугроб у ямы.

До того дня я был на похоронах трижды. Хоронили моих деда и бабушку, приятеля. Кто-то разговаривал за спинами тех, кто у ямы. Бумкала земля о гроб, фальшивил оркестр, плакали старухи.

А здесь интеллигентно молчали. Переживали каждый в себе.

Меня будут хоронить под шепот за спинами. И у могилы Лары мне было грустно, но не больно.

Моя жена, конечно, переживала, но все же заметила, что я разглядываю надгробья!

Перелистну назад.

«…Глупейшая ситуация. Вытащил меня в бар где-то на Котельнической. Мне только по барам шляться! Сели за свободный столик. Место неудобное. Сквозит в цветную мозаику окна. Снуют люди. Попросила его посидеть у стойки, пока освободятся места. «Здесь не плохо. Потом пересядем». Ему виднее! Закончилась музыка. От танцевального пяточка подошли две девушки и парень. Сказали, что свободно лишь одно место. Он начал препираться. Я поднялась. «Сядь!» Он приказал не мне. А предмету спора, за отсутствием коего исчерпается инцидент. Надменное, презрительное лицо. Это так нелепо! Ребята, вероятно, студенты, недоуменно переглянулись. Этакий молодой буржуйчик. Старуха и скандальный буржуйчик на молодежной вечеринке. Он носит исключительно костюмы, униформу клерков. Даже, когда выходит проветриться. В этом для клерков дисциплина, успех в жизни. Насмотрелся на фотографии моего отца. Там они все в костюмах, как в мундирах. Наконец, ушел в другой конец зала на освободившееся место, а я осталась одна, и ощущала себя голой под взглядами ребят. Скоро он пересадил меня за свой столик. Я заметила ему, коль скоро у него возникло желание развеяться среди сверстников, не мешало бы подумать, место ли мне здесь? Он сконфузился, извинился. Опять получился мелочный скандал.

Меня теперь в нем все раздражает».

Совсем свежая запись.

«…От него пахнет „Турбуленс“. Случайность? Артур не опуститься до пошлости. А если? Дай-то Бог. Тогда все встанет на места…»

И никакого сожаления!

Было. Я позвонил Неле. Впервые за три года. У меня нет иных друзей.

Неля не удивилась. Договорились. Я подъехал за ней. Элегантная женщина, все тот же белокурый барашек волос, все такие же изящные вещи, сумочка, отделанная серебром, дорогое пальто из мягкой кожи. Вместе с ней в салон ворвалась молодость. Что еще мне нужно было три года назад!

– Что случилось? – спросила она так, словно мы расстались вчера.

– Поехали в «Космос» на наше место! – предложил я.

– «Космос» давно закрыт.

– Тогда в Сокольники.

По дороге я рассказал о Лене. Что Неля могла ответить?

– Сейчас это модно. Когда женщина старше! Прости, я не хотела тебя обидеть. Если бы это случилось с другим, я бы смеялась.

Вот и все о запахе «Турбуленс».

Иногда она писала правду.

«…Я не справедлива к нему. Другая бы благодарила мальчика за любовь. Нежданный подарок под занавес. Капризная, сварливая баба, климактерического возраста. Мне тяжело с Артуром. Я люблю его. Но мне не двадцать три! «Добавленное время» ушло.

Разойтись? Я не смею решать одна. Остаться вместе? Год-два протянем, пока не осточертеет. Боже, когда-то я боялась одиночества. Теперь отталкиваю Артура…»

Началась затяжная агония. Наш разрыв трехгодичной давности все же смягчала надежда: это не конец! Не известно, что, но что-то еще будет!

Старуху же, умирающую естественной смертью, не реанимировать.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru