bannerbannerbanner
Небеса ликуют

Андрей Валентинов
Небеса ликуют

Полная версия

5

Серый мокрый гравий под ногами, такое же серое небо над головой.

Вечер…

Ранний зимний вечер, обломки колонн, неровные, покрытые еле заметными капельками влаги, разбитый мраморный лик, бессмысленно пялящий пустые глаза…

Форум.

Сердце Великого Рима.

Я оглянулся, узнавая. Когда наставник, падре Масселино, в первый раз привел нас сюда, я почувствовал удивление – и обиду. И это Великий Рим? Город Цезаря и Цицерона, Столица Мира? Грязный пустырь, покрытый серыми обломками? Конечно, я знал, что с той поры прошла тысяча лет, но разве я мог тогда понять, что такое тысяча лет? Десять веков! Десять! А эти серые колонны все еще стоят.

Странно, разговор с этим мальчишкой стоил мне больше, чем думалось…

Падре Масселино, кажется, понял и принялся объяснять, каким был Форум раньше, за десять веков до того, как мои детские башмачки ступили на этот гравий. Золото, зеленоватый мрамор, ровный торжественный марш коринфских колонн, надменные бронзовые боги на постаментах. Они не знали меры в своей гордыне, эти язычники, думавшие, что их Рим действительно Вечный.

Много позже, глядя на руины дворца Сыновей Солнца на околице Тринидада, я все время вспоминал Форум. Инки тоже мнили себя владыками Вселенной. Прошел всего век, но высокая трава уже покрыла их города, и дерево омбу растет посреди тронного зала.

Тогда, в детстве, я честно пытался представить то, о чем рассказывал наставник. Эти потрескавшиеся ступени – святилище Сатурна, стена, грозящая рухнуть в любой миг, – храм Кастора и Поллукса, звездных Близнецов… Не получалось. Камни оставались камнями – пыльными, никому не нужными, замолчавшими навеки.

И все-таки что-то меня расстроило. Конечно, не сам сьер Гарсиласио. В конце концов, я спасаю не только его бессмертную душу, но и жизнь. Этого он еще не знает, да и ни к чему ему это знать.

Тогда что?

Я поддал ногой дно глиняного кувшина и вздрогнул от легкого стука. Я знаю ответ. Знаю – и боюсь себе признаться. Боюсь, потому что вспомнил…

Я никогда не знал своего отца. Он умер от ран на чужбине, когда я еще не родился. И я не любил его, бросившего мать ради никому не нужной славы и горсти серебра.

Я – Постум.

Посмертник.

Потом были наставники, учителя, приятели. Даже друзья были. Был Станислав Арцишевский, Бешеный Стась, единственный земляк на тысячи миль вокруг.

Были. Но отца уже не было.

Мне исполнилось пятнадцать, когда я впервые вдохнул влажный воздух Гуаиры. Мне было страшно – и одиноко. Илочечонк попал в Прохладный Лес. Лес, в котором люди были порою страшнее ягуаров.

Отец Мигель Пинто…

Я так и называл его – Отец, и не только потому, что он был коадъюктором, а я только-только принял третий обет.

Отец… Я-Та – как звали его гуарани.

Тот, кто стал отцом сироте Илочечонку.

Странно, ведь тогда ему еще не было и тридцати.

Я мотнул головой, прогоняя непрошеные воспоминания. Непрошеные, ненужные. Отец Мигель Пинто навеки остался со своими сыновьями среди Прохладного Леса. И только Илочечонк, его любимый сын, поспешил уехать от еще свежей могилы.

Земля на могиле была желтой – как тибрская вода.

И мне нет прощения!

Я оглянулся, словно кто-то, скрывающийся за серыми колоннами, мог подслушать, догадаться, – и тут же горько усмехнулся. Конечно, нет! На грязном пустыре, бывшем когда-то сердцем Вселенной, никого нет. Да и кому нужен одинокий чудак в модном амстердамском плаще и нелепой шляпе? Напрасно я забрел сюда!

Напрасно!

И совсем напрасно вспоминаю то, что мне велено забыть.

Илочечонк, сын ягуара, не виноват.

Ни в чем!

Отец Мигель Пинто, провинциал Гуаиры, принял смерть за дело Христово, выполнив свой долг до конца.

И я тоже выполняю свой долг.

А долг – это приказ. Приказ, которому я послушен.

Как труп.

Как топор дровосека.

6

– Топоры-ножи-ножницы-сечки! Точу-вострю-полирую!

Я невольно оглянулся – здоровенный чернобородый детина в рваной куртке и такой же шляпе лихо крутил ножной привод, легкими движениями поднося к вертящемуся точилу огромный нож. Здесь, у входа в гостиницу, вечно крутится всякий люд: зеленщики и возчики поутру, разносчики и торговцы – ближе к полудню. Кажется, настал час точильщиков.

– Вострю-полирую! Эй, синьор, а не затупилась ли у вас шпага?

Лицо точильщика тонуло в вечерней тени. Рукам повезло больше – на них как раз падал свет из окна. Я мельком отметил, что у ножа приметная рукоятка – костяная, с углублениями для пальцев и двумя большими медными заклепками.

– Так как насчет шпаги, синьор? Шпаги-палаши-кинжалы вострю-полирую!

Я покачал головой и взялся за рукоять двери. Поздновато же чернобородый ищет клиентов! Или его клиентура как раз ночная?

– Ножи-заточки – друзья средь темной ночки! Плати байокко – навострю на два срока!

Да он весельчак!

* * *

Громкий голос шевалье дю Бартаса был слышен даже в конце коридора. Первая мысль оказалась не из самых удачных: наш хозяин, отчаявшись получить долг, велел принести «испанский сапог» прямо в номер.

 
Бурбон, Марсель увидя,
Своим воякам рек…
 

Слава Господу в вышних, ошибся. Доблестный шевалье всего-навсего распелся.

 
О, Боже, кто к нам выйдет,
Лишь ступим за порог?
То спуски, то подъемы,
Ах, горы не легки!..
 

Я постучал и заглянул в комнату. Шевалье дю Бартас восседал за столом, пустой кувшин приткнулся к ножке стула, кубок – тоже пустой – стоял вверх донышком, наводя на грустные мысли.

 
Дошли, но даже дома
Свистели в кулаки!
 

Стась Арцишевский, когда мы с ним в очередной раз дегустировали aqua ardiente, рассказывал, что пушкарям перед залпом следует открыть пошире рот, дабы не оглохнуть. Я уже собрался последовать его совету, но песня смолкла, и я так и не узнал, что стало дальше с вояками славного принца Бурбона.

– Ужинали, синьор дю Бартас?

Его вздох напоминал отзвук дальней канонады, и я невольно посочувствовал славному шевалье. Кажется, не только солдатам принца довелось свистеть в кулак.

– Тогда я закажу ужин прямо сюда, а вы пока расскажете.

– О, мой дорогой друг! – прочувствованно воскликнул дю Бартас. – Поистине вы меня спасаете от лютой смерти, ибо наш каналья хозяин окончательно потерял всякий стыд и определенно решил заморить меня голодом. Ну почему в этом городе никто не дает в долг? Mort Dieu! Проклятые итальяшки! Хуже них – только испанцы, будь они трижды…

Тут он взглянул на меня и осекся.

– То есть, мой дорогой де Гуаира, я ни в коем случае не имел в виду вас…

Меня?

– Извините, ради Бога, сам не знаю, как это язык повернулся…

Я понял. Акцент! Я ведь тоже говорю с кастильским акцентом, как и бедняга де ла Риверо!

– Я не испанец, синьор дю Бартас. И даже не португалец.

– Правда? – Голубые глаза засветились радостью. – О, мой друг, поистине это хорошая новость! Ma foi! Вы мне дороги, будь вы даже гололобым турком, но то, что вы не поганая испанская собака, – это отличная новость!

Я невольно сглотнул. Поганая испанская собака, гололобый турок, английский еретик, итальяшка, грязный индеец, пархатый жид…

А ведь шевалье не из худших в человеческой стае!

– Я русин, если вы, конечно, не против.

Дю Бартас решительно качнул головой:

– Помилуйте, мой друг! Как я могу быть против?.. Гм-м, а это где? В Америке?

Я чуть было не удивился, но вовремя вспомнил о синьорине Коломбине. Кажется, без нее не обошлось.

– Чуть ближе.

– Эх, взглянуть бы! – мечтательно протянул шевалье. – А то, признаться, даже скучно! Никогда не бывал дальше Перпиньяна. Вот только сюда занесло, и то без медяка в кармане.

Желания, высказанные вслух, имеют обыкновение сбываться. По крайней мере иногда.

* * *

Ужинал шевалье с превеликим аппетитом, утоляя жажду отличным неаполитанским «Греко». На этот раз я решил проявить здоровую инициативу и лично распорядился по поводу вина.

– Отменно! – констатировал дю Бартас, осушая третий кубок. – Жизнь, дорогой де Гуаира, становится все краше! Кстати, вы деретесь завтра на рассвете, после заутрени. Аппиева дорога, возле гробницы синьоры Цецилии Метеллини.

Глоток «Греко», которым я запивал жареную пулярку, на миг застрял в горле. Завтра?

– Мы решили не тянуть. Parbleu! Такие дела надо решать быстро!

Выходит, маркиз Мисирилли решил не утруждать себя тренировками в искусстве плевания колючками. Жаль! Завтра и без того трудный день.

– Расстояние десять шагов, очередность – по жребию, колючки – ваши. Жаль, не придется все это удвоить!

Опять – удвоить! Переспрашивать я не стал, но дю Бартас разгадал мое недоумение.

– Как, мой дорогой друг? И вы тоже не слыхали об этом? Vieux diable! Сколь медленно распространяются добрые обычаи! В Париже давно всех удваивают. Дерутся не только вызванный и принявший вызов, но и секунданты. Впрочем, удвоить – не предел. Однажды я дрался с самим д`Артаньяном, лейтенантом «черных» мушкетеров. Мы были с ним секундантами; а всего в тот день скрестили шпаги восемь человек. Мне тогда проткнули бедро. Вот это жизнь!

Как мало нужно человеку для счастья!

* * *

…Желтая вода подступала к горлу, захлестывала рот, не давая даже крикнуть. Меня бросили в Тибр – как старинную шпагу, врученную моему деду Карлом, императором Священной Римской империи. Тяжелую шпагу с широким лезвием, какие уже почти не носят…

– Я, брат Адам, прозываемый Рутенийцем, исповедник трех обетов и коадъюктор Общества Иисуса Сладчайшего…

Под ногами – пучина, руки застыли, словно в моем запястье уже торчит игла – маленькая колючка с ядом кураре. Ядом, которым убивают ягуаров.

 

– …добровольно и по душевной склонности принимаю четвертый обет…

На малый миг вода отступает, уходит вниз, и я начинаю понимать, что все неправильно. У меня никогда не было шпаги, мой дед не служил императору Карлу, и мне незачем принимать четвертый обет, повторяя звонкие латинские слова. Я уже принял его неделю назад здесь, в Риме…

– …повиноваться Его Святейшеству Папе и Его Высокопреосвященству Генералу…

Да, мой отец никогда не служил Империи. Он был верен королю Жигимонту и ради этой верности бросил меня, еще не родившегося, чтобы умереть от ран под Дорогобужем, в далекой неведомой Московии. У него не было шпаги, была сабля, старинная «корабелка», доставшаяся не мне, а старшему брату.

– …воспитывать новициев в духе преданности Господу нашему Иисусу Христу и Обществу Его…

…Как воспитывали меня самого. Мать умерла, когда мне было восемь, и дальние родичи поспешили определить сироту в коллегиум. Доля младшего сына – стать священником или ландскнехтом.

– …а также нести свет веры Иисусовой по всему миру среди диких туземцев, не жалея сил и самой жизни…

Но ведь я и так посвятил этому жизнь! Я нес свет, не жалел жизни, ни своей, ни чужой!..

Я нес свет. Я – Светоносный.

Светоносный…

Люцифер.

Я – Черный Херувим.

Нет!!!

От ужаса путаются мысли, а вода уже заливает глаза, легкие тяжелеют, наполняются рвущейся болью. А голос все звучит, и кто-то невидимый повторяет знакомые слова. И тут я наконец начинаю понимать…

– …и в том я клянусь, и присягаю, и даю свое слово…

Я наконец начинаю догадываться. Все правильно! Люцифер тоже не понимал, за что его свергают с Небес. Ведь он нес свет, он двадцать лет прожил на болотистых берегах великой реки Парагвай. Он учил детей, сражался с бандерайтами, строил миссии среди сырой чащи, вел переговоры с надменными идальго из Лимы. Он играл в театре, он был Илочечонком, сыном ягуара, маленьким мальчиком, нашедшим свое счастье в Прохладном Лесу…

Он? Я – это Он?

– …и да поможет мне Господь. Амен!

Голос доносится глухо, еле слышно, вокруг смыкается тьма, и вместе с ней приходит покой.

Я заслужил эту смерть. Ягуара выманили из чащи, чтобы убить. Бешеного ягуара.

Каннибала!

Он уже не нужен, нужен кто-то другой, тот, кто принял сейчас четвертый обет. Он, неведомый, будет служить тому, ради чего погубил душу я.

Я – кнеж Адам Константин Горностай из рода Гедемина Великого, сын Самуила Горностая, подкомория киевского, и княгини Теофилы Горайской. Мой герб – Гиппоцентаврус с луком и стрелой, увенчанный тяжелой княжьей короной, и моя судьба – покоиться тут, под тяжелой желтой водой.

Покоиться…

Амен!

И тут черное одеяло сна на миг разрывается, и перед глазами встает неровное поле в сером пороховом дыму, всадники в мохнатых малахаях мчат прямо на тупые гарматные жерла…

Но я спокоен.

Мне уже нечего бояться.

7

Повозка, вызванная хозяином, стояла у самого входа. Возница дремал на козлах, сжимая в руках кнут.

– Parbleu! – Шевалье зябко повел плечами и скривился. – Неужели нам придется ехать на этом одре?

Я усмехнулся и посмотрел наверх, на сжатое черепичными крышами темное небо. Скоро рассвет, надо поспешить…

– Предпочитаете мчаться верхом, дорогой дю Бартас?

– Что вы! – Шевалье потряс головой, отчего шляпа тут же съехала на ухо. – Перед дуэлью? Верхом? Надеюсь, вы шутите, дорогой друг!

– Топоры-ножи-ножницы-сечки! Точу-вострю-полирую!

От неожиданности я вздрогнул. Так-так, точильщик уже на посту. Странно, его черная борода за ночь стала рыжей.

– Шпаги-палаши-кинжалы!..

– Вам не надо подточить шпагу, шевалье?

Дю Бартас покосился на точильщика, хмыкнул.

– Помилуйте, у этого мужлана? Однако же, друг мой, ведомо ли вам, где похоронена синьора Цецилия Метеллини?

– Цецилия Метелла, – постаравшись не улыбнуться, уточнил я. – Это жена знаменитого Марка Красса.

– Кого?!

Ответить я не успел. Легкий стук каблучков – совсем близко, рядом.

– Адам! Синьор Адам!

На Коломбине была черная маска – в цвет тяжелой мантильи, из-под которой выглядывало знакомое белое платье. И таким же белым казалось лицо. Или виной всему предрассветный сумрак?

– Я… Я, кажется, успела. Ничего не говорите, Адам, не надо! Я просто… просто… Вы действительно должны драться? Ведь это же глупость! Это…

– Доброе утро, прекрасная синьора! – Дю Бартас тут же оказался рядом, сжимая шляпу в руке. – Увы, именно это сейчас предстоит моему и вашему другу, дорогая синьора Франческа! И прошу, не желайте ему удачи, ибо это худшая из примет.

Ее лицо дернулось. Взгляд из-под маски заставил славного дю Бартаса отшатнуться и ретироваться к повозке.

– Ну почему вы такой, как все, Адам? Ради вашей дворянской спеси, вашей гордыни!..

Я молча поклонился. Хорошо, что девушка не знает всей правды! Если бы дело было только в гордыне!

– Но если так… Если вы такой… Я вас могу благословить?

В темных глазах блеснула неожиданная усмешка, и мне сразу же стало легче.

– Можете. – Я улыбнулся в ответ, и тут же ее губы…

…От маски пахло духами и клеем…

– Идите! – Франческа отстранилась, надвинула мантилью на голову. – Идите же, не смотрите на меня!

Сонный возница взмахнул кнутом. Я оглянулся, но девушка уже исчезла.

– Vieux diable! – мечтательно проговорил шевалье. – Как я завидую вам, дорогой де Гуаира! Эх, мне бы такую дуэль!

Отвечать было нечего. Я отвернулся. Повозка тронулась.

– Топоры-ножи-ножницы-сечки! – донеслось из-за спины, и я почему-то вновь подумал о бессонном точильщике.

Что случилось с его бородой?

Да, жизнь действительно театр. И хорошо, если приходится играть в комедии. Тычки, затрещины, любовник в сундуке. Глупо, конечно, но это все-таки лучше кровавой красоты шекспировских ужасов.

Итак, играем!

* * *

Декоратор постарался. Задник сцены в меру мрачен и в меру нелеп. Темные потрескавшиеся стены древней гробницы, грустные пинии вокруг – и белые ажурные зубцы поверху, словно могила Цецилии Метеллы надела чепец, какой носят субретки. Предрассветное серое небо, далекий глухой голос колокола…

– Ага, вот и они! Однако же прохладно, дорогой де Гуаира!

На эту реплику можно не отвечать. Я – Арлекин, принявший вызов чванливого Капитана и теперь, дабы посмешить благородную публику, во всем подражающий своему врагу. Нос надменно вздернут, ботфорты гордо попирают холодную твердь, покрытую влажными желтыми иголками.

– Доброе утро, синьоры!

Их снова трое – крепыш, толстяк и высокий. Три Капитана – надутые щеки, брови – к переносице, носы, как и у меня, – к зениту. Играют от души.

Почему их трое? Маркиз, синьор Монтечело и…

«Хватайте ее, синьор Гримальди!»

Да мы, оказывается, знакомы!

Вся труппа в сборе. Приступим?

– Прежде чем мы начнем, синьоры, хочу исполнить свой долг и предложить вам принести взаимные извинения…

Реплика звучит неубедительно, фальшиво, и сам шевалье понимает это. Вновь можно не отвечать, достаточно покачать головой.

Крепыш превосходно играет. Его лицо в меру мрачно, в меру горделиво. Разглядывать его я не собираюсь – не время.

Играем!

Плащ падает на землю. Поверх него – камзол. Холодный воздух заполняет ворот рубахи.

– Жребий, синьоры!

Тяжелый дукат неохотно, медленно взлетает к низкому серому небу. Взлетает, замирает на миг, словно раздумывая.

Орел?

Решка?

Вместо орла – чей-то заносчивый профиль в окружении полустертых латинских букв.

Вместо решки – рыцарь в доспехах с пучком стрел в левой руке.

Рыцарь – это я. И стрелы со мной, маленькие, завернутые в белую тряпицу.

Дукат все еще падает. Медленно, медленно… Публика замирает в ожидании, начисто забыв, что это все – комедия, где бьют и убивают понарошку.

Орел!

Лицо крепыша в этот миг становится похожим на золотой профиль. Его выстрел – первый.

Сарбаканы!

Краснодеревщик постарался: «дудочка» маркиза ничем не отличается от моей, даже лучше – полированная, с затейливой змейкой орнамента.

Колючки!

Тряпица разворачивается медленно, дабы зрители успели почувствовать, ощутить весь ужас этих маленьких стрел, готовых вонзиться в руку, в горло, в лоб.

Все?

Нет, не все. Арлекин не был бы Арлекином, если бы упустил возможность потянуть время. Скучным равнодушным голосом поясняю, как лучше брать колючку, как вкладывать ее в «дудочку».

Капитаны сердятся, супят брови.

Смешно!

Теперь веселая игра: у кого ноги длиннее. Вы победили, синьор Гримальди, значит, вам и шаги отсчитывать!

Раз… два… три…

Один плащ – налево, второй – направо.

По местам!

Синьор Гримальди вкупе с синьором Монтечело успешно делают вид, что им не по себе. Не отстает и шевалье. Маркиз внешне спокоен, но мне почему-то никак не удается разглядеть его лицо.

Новая игра: у кого руки длиннее. Так-так, дорогой дю Бартас, значит, вам и платком махать.

Литавры, барабанная дробь, тихий вздох зала, белый всплеск слева…

…И легкий, еле заметный ветерок у самого уха.

Все правильно! Злой Капитан не может поразить доброго веселого Арлекина.

На то и комедия!

Теперь можно повертеть сарбакан в руке, поднять колючку, поднести к глазам.

Пауза – уже последняя. Публика это любит!

Еще, немного еще…

Пора!

* * *

Опускаю сарбакан, вытираю платком губы и облегченно вздыхаю.

Отыграл!

Теперь очередь Капитана. Сейчас он должен поднести руку к горлу, нащупать иголку…

Подносит, нащупывает.

Падает.

Падает?

Хорошая импровизация, очень хорошая! Маркиз оказался прекрасным актером. Но почему кричит синьор Монтечело? Почему синьор Гримальди…

– Он… Он умер! Господа, он мертв!

Что такое? Эта реплика – лишняя, совсем лишняя! Ведь это все – комедия! Зачем же…

Холодный воздух – в лицо, теплое запястье – под пальцами.

Все еще теплое…

Отпускаю его руку, встаю, хотя на плечах – глыба свинца, словно у дантовских грешников.

Слишком поздно!..

Слишком поздно я понимаю: таких комедий не бывает. Смерть – никудышный актер, у нее все – взаправду.

– Гадюка!

– Я попросил бы вас, синьор Гримальди, выбирать выражения!..

– Трусливая гадюка! Подлец!

Занавес опустился, но ничего не кончилось. Кажется, секунданты уже готовы взяться за шпаги.

Дабы все удвоить.

– Ma foi! Все состоялось согласно уговору и правилам, принятым…

– Гадюка!

Открываю глаза. Лицо маркиза рядом, и я впервые могу рассмотреть его. Лет двадцать – не больше. Мальчишка. Мертвый мальчишка с широко раскрытыми глазами, в которых навеки застыл ужас.

Синьор Монтечело стоит рядом и странно шморгает носом. А синьор Гримальди…

– Это была не дуэль! Ты подлец, ядовитая змея, убийца!..

Гримальди тоже молод, немногим старше маркиза. Высокий, крепкий, жилистый. Ему бы к отцу Хозе, тому нравились такие – длиннорукие, голенастые.

Ничего уже не исправишь, не спасешь – кроме истины. Наклоняюсь над телом. Колючка легко выходит из ранки.

– Извольте убедиться, синьоры!

Легкая боль в запястье – и дружный вздох со всех сторон.

– Mort Dieu! – Это, конечно, шевалье.

Минута, другая… Вынимаю колючку, отбрасываю, не глядя.

– Там нет яда, синьоры. Можете убедиться.

На меня смотрят, все еще не веря. Синьор Гримальди подхватывает упавшее на покрытую желтыми иголками землю черное жало, морщится, укалывает палец.

И вновь мы ждем, время тянется, а в глазах мертвого маркиза – все тот же ужас и холодная пустота.

– Там нет яда, – повторяю я невесть зачем.

– Но почему?! – В голосе синьора Монтечело – слезы, и на лице – тоже слезы. Он самый старший. Жаль, что тогда, на набережной, он не смог сдержать глупых мальчишек, решивших поиграть в banditto.

Объяснять не хочется, тем более объяснять очевидное.

– Он умер от страха, синьоры. Просто от страха…

Правда – но, конечно, не вся. Его убил я. Убил – хотя и не желал этого. Хотелось проучить, оставить с мокрыми штанами, чтобы запомнил и закаялся навек…

Дорога в Ад, я тоже тебя мощу!

– В любом случае, синьоры, – несколько неуверенно произносит дю Бартас, – дело кончено.

– Вовсе нет!

Синьор Гримальди дергает рукой. Ножны отлетают в сторону, тускло блещет серая сталь.

– Защищайся, ублюдок!

У меня нет шпаги. Сарбакан – в левой руке, колючки – настоящие – за поясом, но я не хочу никого убивать!

 

– Защищайся, трус! Дайте ему шпагу! Шпагу!

Сарбакан с легким стуком падает на землю. В моей ладони – теплая рукоять. Я даже не успеваю понять, чья это шпага.

– Вот тебе, каналья!

Его шпага взлетает вверх, затем устремляется вперед, и я даже не замечаю, как вновь превращаюсь в маленькую лохматую обезьяну…

…которая растерянно глядит на длинную тяжелую железяку, не понимая, зачем странные люди всучили ей это диво. Надо быть очень глупым, чтобы пускать подобное в ход, забивая голову бесконечными квинтами, терциями, рипостами и флаконадами ан корте. Зачем такая тяжесть? В крайнем случае хватит обломка бритвы или маленького ножичка, который так удобно зажать в пальцах ноги.

Ай! Страшный человек делает шаг вперед, зачем-то тычет сталью в бедную маленькую обезьяну.

Ай!

Обезьяньи пальцы не могут удержать тяжелый эфес. Злой человек цепляет железяку полосой сверкающей стали, крутит, вертит…

Железяка летит в сторону, ударяется о покрытый темной корой ствол пинии, катится, замирает. А злой человек, радостно ухмыляясь, подается вперед, вновь тычет сталью прямо в покрытую шерстью обезьянью грудь.

Дерево далеко, не запрыгнешь! Бедная обезьяна в ужасе, остается одно – упасть, зарыться лицом в холодную землю.

Скорей!

Вниз, упор на передние лапы, замереть, прижаться к влажным желтым иголкам. Глупый злой человек решит, что бедная обезьянка мертва. Тогда он уйдет. Ведь люди – не ягуары, они не едят обезьян!

Но что это с человеком? Почему он падает? Ах да, он слишком сильно подался вперед и теперь вместе со сверкающей сталью нависает над бедной…

Ай-яй!

Надо убрать задние лапы, скорее убрать задние!..

Извини, человек, я не хотела!

Так получилось, случайно! Случайно! Наши задние лапы столкнулись, но бедная обезьяна не виновата, что ты все-таки упал! Ты кричишь, бедный человек? Жаль, что ты не умеешь падать, что ты упал прямо на правую лапу, в которой сжимал эту нелепую серую полосу! Тебе больно, с твоей лапой что-то не так?

Извини!

Извини, я уже убегаю, вот только заберу свою железяку, чтобы она тебя не раздражала, вот она в моей лапе, кувырок, уже встаю…

Какой же ты глупый, человек!

Зачем же ты поднимался мне навстречу, поднимался, не глядя? Бедная глупая обезьяна не виновата, что ты наткнулся на железяку! Зачем обезьяне вообще железяка?

Что с тобой, человек? Обезьянке страшно! Почему ты не встаешь? Тебе больно?

* * *

– Mort Dieu! Вы же убили его, Гуаира!

Пожимаю плечами и принимаюсь отряхивать мокрые иголки, налипшие на рубаху. Шпага так и осталась в теле – дотрагиваться до теплого эфеса нет ни желания, ни сил.

В глазах шевалье – ужас, такой же, как у мертвого маркиза.

– Знаете, когда вы упали, я уже подумал было… Черт, дьявол! Где вы научились такому?

До каменной стены мавзолея – всего несколько шагов. Не понимая, зачем, подхожу ближе, прикасаюсь лбом к холодным влажным камням.

Ужас, таившийся где-то глубоко, под сердцем, проступает, заполняет душу.

Священник не должен убивать! Даже такой, как я.

Простишь ли, Господи?

Хотя бы за это?

Поднимаю взгляд. На сером камне – еле заметные буквы, осыпавшиеся, полустертые.

L…I…B…E…N…T…I…S
M…E…R…I…T…A

Libentis merita – по заслугам жертвуя.

Это ли Твой ответ?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru