
Полная версия:
Валентина Васильевна Сидоренко Корни кузнеца
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
– Ешо чего! Будет страмотиться-то! Итак по всему селу-то… языки исстрепали про кузнецов. Мало вам страмоты. Девку учить. А прясть кто будет?!
– Я бы училась!
– Ты ба и замуж за голодранца полетела.
– Дедуля, а Матрона?
– Цыц… сказал. До Матроны табе, как до Русалима. Пыхнешь – лепешку из тебя сотворю! Ишь, рот разинула, поссыкуха! А туда же, Матрона ей…
Летечко пролетело, как птица. Оглянуться не успели в огородах да на сенокосах, а уж Успение подкатило.
После службы Надейка нырнула во двор к Дуняшке, которая немедля сунула её в чуланчик. В сухой полутьме обе долго молчали. Надейка подставила ладошки солнечному свету, текущему сквозь щели, и утёрла слёзы.
– Что ж мы такие несчастливые, Антон Макарович?
– Что ж делать, Надея Пантелеевна, видать, доля наша такая!
– Что ж мне, таперя всю жись дурака терпеть?! А душа… Она ж живая, Антон Макарыч!
– Зато без нужды проживете. У Винниковых два терема да скота сколь… Барыней жить будете…
– Барыней! Да они работницу берут!
– Да у них батраков полон дом. Я сам у них первые годы батрачил.
– Да вы никак сами меня сватаете за Винникова! – возмутилась Надейка и ринулась к дверце.
Антон перехватил её, и девушка птахой забилась в его руках.
– Шуткую я, Надежда Пантелеевна! Сватаю! Да я, как увидел вас у речки, так только о вас и думаю. Преподаю сказки Пушкина деткам, они глазенками лупают, а мне кажется, ваши глазенки на меня глядят. Вон они, глазенки ваши. Ишь, как светятся! – Он поднял её голову и поцеловал глаза.
– А я как подумаю жизнь прожить без вас, – всхлипнула Надейка, – дак лучше утопиться. Давай убежим, Антошенька!
– Дак куды ж мы убежим? Нас везде догонют!
– В Камень уйдем! Я прачкой устроюсь.
– Прачкой! Да нешто я зверь какой? Да разишь я позволю? Вона ручки у вас какие беленькие, Надежда Пантелеевна. Вам барышней быть, а не прачкой.
Тут со двора донесся мужичий кашель, и хриплый голос церковного сторожа Тарасия произнес:
– Ты, Дуня, учителя нашего не видела?
– Не-т! А на что он тебе?
– Дак картуз у церкви оставил, раззява!
– Дайте мне его. Он к тятеньке… батюшке придет, я верну. Беды-то!
– Дак возьми.
Влюбленные притихли. Надейка глядела в щель чулана. Как Тарасий ушел, она прыснула смехом.
– Эй вы там! – строго прикрикнула Дуняшка. – Вылазьте, не то Домна счас явится.
Как только Антон вышел, Тарасий тут же обернулся.
– Пойду церковь мыть, – растерянно доложил он Антону.
– Да, да, ступайте!
– Чего ж её не мыть… Святая ить…
– Да, да, ступайте.
К Дуняшке Тарасий питал отцовскую жалость и потому очень встревожился и пошел к отцу Никодиму доложить о своём видении.
Священник знал свою дочь. Он уже понял чувства, какие питали друг к другу его молодые прихожане. Перед повечерием поп зашел к дочери под навес. Он был в полном облачении, в нарядной камилавке по случаю праздника Успения.
– Не знобко тебе? – спросил он, крестя Дуняшку. – Пора бы уж в дом переезжать?
– Нет, тятенька, я не мерзну. Хорошо мне здесь. В доме душно. А по ночам такие звезды… Август ить…
– Ну, ну, смотри, а то простынешь… Мать сердиться будет.
– Я тепло укрываюсь, тятенька. Домна приткнет меня со всех сторон. И я дышу… А почему в августе такие звезды?
– Это созвездие Персея. – Священник выписывал много журналов, всё читал и считал своим долгом просвещать свою паству.
– Как красиво – созвездие Персея… Я, тятенька, всё на небушко смотрю. Ночью звездопад, днём облака.
– Всё Бог ладно устроил! – Священник вздохнул. – Но сильно-то не заглядывайся… Там ить не только Бог, но и демоны.
Отец погладил дочь по голове, завел ей выбившуюся прядь за ухо. Помолчав, он сказал внушительно:
– Чадушко моё, суженого ить Господь посылает. Судом Божиим, с небес.
– Ведаю, тятенька, – кротко ответила Дуняшка, понимая, о чем идёт речь.
– Судьбу ведь на кривой кобыле не объедешь. Только своей волей сломать судьбу можно.
– Правда, тятенька, правда. – Дуняшка не подымала глаз.
– Если кому дано быть супругами, человек да не разлучает. Не трогай чужую судьбу, дочь… Её сам Господь управит.
– Жалко Надейку, тятенька!
– Ещё ничего не известно, как все оборачивается. Нельзя противиться воле Божией. Да и плетью обуха не перешибешь!
Отец Никодим встал, поглядел за ворота:
– Однако осенью тянет. Все, дочка, переезжай в дом!
– Я ей сколь об этом талдычу, – вздохнула подошедшая Домна. – Ну ить она у кузнецов переняла… поперечность енту. Как ты, батюшка?.. Ножки-то ноють?..
– Ноють, сестра!
– Я табе настою сделала на травах. Дюже крепкое. Небось поможеть…
– Спаси тебя Христос!
Домна подала любимице крендель с яблочным взваром и, увидав подошедшего на повечерие старосту Афанасия, поклонилась ему.
Все трое смотрели, как тянется народ к повечерию. Чинно, соблюдая иерархию, празднично одетый… Строго держится, без болтовни, кланяясь друг дружке. Сразу за селом зрели поля, и ветерок доносил их сытную сладость. Из долины пастухи, стараясь успеть к вечерней службе, гнали скот, который недовольно помыкивал…
Афанасий и священник переглянулись… Укоренилось село. Уже и не поселение составное, а единый, спаянный народ, сжитый церковью, свадьбами, крестинами, кумовством, пашнею, сенокосами… Слава богу за всё!
Подошел сторож Тарасий.
– Что ж, батюшка, звонить, нет ли ко Всенощной?! Не то полна уж церковь-то…
– Как не звонить? Звони!
Все трое подались к храму.
Василий подлетел к вратам в хвосте. Недолго раздумывал, потом стеганул своего жеребца и помчался к алтайцам.
– Весь в деда! – приговорил его староста Афанасий. – Все копейки подобрал!
– Ничего! – ответил священник. – Господь управит.
– Ага, поправит! Горбатого могила исправит!
Последней из чуланчика выскользнула тенью Надейка. Она утерла ладошкой губы, поцеловала Дуняшку и степенно подалась в храм…
* * *Частая бессонница то и дело гостевала последние годы у кузнеца Сидора. Оно, конечно, и старость. Куды её денешь! Но, если пораскинуть умом, то годы его не такие уж старые. Он вышел из Чернигова крепким, сильным мужиком. Прошел пешим, почитай, всю Рассеюшку, дитя ещё народили с Параскевою – Матронку-умницу. Усадьбу поставил самую видную в Чуманке. И силушки ещё полно, он бы мог и жениться ещё. Да старую хоронить, да на лекарей тратиться. Они ить все пройдохи… А молодая баба разрушит такой ладный, трудами великими сотворенный уклад жизни. И дело было не в крепости его тела. Он, Сидор Карпович, потомственный кузнец из самых кузнецов, распоряжавшийся, как государь, своею жизнию и округой, почитай всею, не держит он, всевластный Сидор, не держит свою семью. Она утекает сквозь увесистый кузнечий его кулак, как вода через сито. Конечно, во всём он виноватил свою утконосую невестку Утю, первой порушившей дедовский быт Савиновых.
«Уж больно наливка, которой потчевала его толстозадая сватьюшка, купчиха Лукерья, была хороша», – думал кузнец, ворочаясь на старой перине ночь напролёт. Он вспоминал, как веретешкой кружилась вокруг него сдобная купчиха, прикрывая грех дочери. А Сидор на лесть-то бисову всегда падкий был… Но дело, пожалуй, не в этом. А дело в Параскеве! Вот что открыл он для себя с полным удивлением. Пока эта тихобздея была жива, и семья была в укладе, и всё шло положенной чередою трудов, забот и праздников. А с её смертью всё перекосилось… Утя, какая она ни наесть, а семья для неё – всё. Она её пока держит. Катька – она никакая. Живет бесправно, как батрачка… Матронку бы… Нежли её молитовки были подпоркой после смерти матери… Значит, правда за попом… Ну уж дудки! Внучка замуж честью пойдет! Как положено…
К Покрову отстрадали. Убрали и овес, и гречиху, домолотили пшеничку. Солому отскирдовали и сенце. Начинались свадьбы.
– Теперь всё, – обливалась слезами Надейка. – Руки на себя наложу, а жить с нелюбым не буду.
– Ты язык-то укороти! – строжила её Дуняшка. – Грех и молвить такое! Нечистый поймает на слове! Аль нехристь? Молись, говорит мой тятенька! Господь управит!
– Тебе хорошо за тятенькой-то! И заболеть не страшно!
– Тебе тоже не страшно будет! Винниковы – богатеи куды с добром. Жить будешь в шелках и шляпках. И Данило смиренный, как телок. Стерпится – слюбится. Что он, твой Антон? Не мычит, не телится!
Надейка замахала на подругу руками и залилась слезами.
– Э-э, девки-девки! Чего языки-то не бережете?! Данило, он муху сроду не обидел. Не битая, вот и не понимаешь счастья своего… Да и болтают, что приданое-то отправили давно…
На приданое старый кузнец не поскупился. Чтоб не ударить лицом перед купцами, отправлял внучку не хуже купчихи. Две перины, перо к перу, двенадцать пухом набитых подушек, овчинные полушубки, тулуп нагольный, два сундука бабьей справы да дальний табунок лошадей отходил молодым.
Добра у кузнеца хватало, а вот деток-то только Васька и оставался. От Надейки приплод уж будут не его наследники – купеческие. Иван жил бесплодным, ровно прожег свои яйца. Васька – ветер, надо бы его заново женить, да как бы он чего ещё не выкинул. Да и подмога внук добрая, работать умеет.
Уже после Петрова, в холодный ветреный день перед самою свадьбою Василий подошел к сестре.
– Слышь, Надюха, тройку к церкви подгоню, убегом пойдете со своим учителем!
– Куда я сбегу? – тоскливо ответила Надейка. – Тятеньку опозорю… Дед мать нашу прибьет!
– У алтайцев поживёте с годок, а там в ноги кинитесь. Простит дед!
– А приданое?!
– Тебе что дороже – жись твоя или приданое?! Добро-то – дело наживное.
Тройку Василий пригнал прямо к воротам церкви, как раз в тот момент, когда на паперть в ожидании невесты вышел сам жених Данило Винников. Данило, купеческий сын Семена Винникова, рослый рыжеватый детина, с детским выражением конопатого лица, парень послушный, но совершенно лишенный какой-либо самостоятельности. Говорили, что когда его матушка Василиса Васильевна ходила Данилою, то на раскорчевке пашни на нее упала лесина, оттого сынок родился скорбенький. Но дурачком он не был вовсе. Чуть задержался в детстве от избалованности и излишней родительской заботы. Прост он. И когда ему указали нареченную, он полюбил её в тот же миг и навсегда, в простоте и детской чистоте своего нетронутого разума. Когда подъехал свадебный поезд невесты, Данило кинулся к разукрашенной лентами и бумажными цветами коляске с такой силой, что его едва воротили и поставили у аналоя.
Антон на венчание не явился, сославшись на болезнь. Дуняшка из боязни расплакаться на церемонии тоже осталась дома.
Снега Покрова уже пали, и в окна церкви бил молодой упругий снег предзимья. Василий подошел к коляске с другой стороны и вопросительно глянул на сестру. Но Надейка чуть заметно и отрицательно мотнула головой.
Она стояла у аналоя, как каменная. Данило не сводил с неё счастливых глаз. Когда запели «Исайя, ликуй» и повели новобрачных вокруг аналоя, Надейка глянула на клирос, увидела, что Антона нет на месте, и слеза выкатилась из её глаз…
Домна стояла у дверей соглядатаем и потом докладывала Дуняшке, как проходит церемония.
– Каменна стоит, – спокойно сообщила она племяннице. – Прямо чистый камень. Ни кровинки в лице.
– Может, сживутся?! – с надеждой вздохнула Дуняшка.
– Сумлеваюсь! Я кузнецов знаю. Не приведи господь с имя связаться!..
Свадебный поезд, красивый, как молодая змея, шумный, с гиканьем и песнями прокатился по поселению и покатил в соседнее стародавнее село к богатым купцам.
Столы у купцов ломились от снеди. Хозяева не считали копеечку, угощение и животину не пожалели, и вина наставили дорогого, купленного. Кузнецы сидели по правую сторону от молодых, с ними рядом их сваты – Устина родня. По левую сидели купцы Винниковы и их родня. Как чин соблюли, пошла гулять Русь-матушка, свету белого не видать.
Сидор давненько так не гулеванил. А Василиса Васильевна, ещё нестарая, увешанная бусьём, вся в атласе да шалях, зорко следила, чтоб ни один гость, особливо почетный, трезвым изо стола не вышел. Чуть чего, давала знак – и несли и поили во славу Божию, от души, да так, что к проводам молодых глава семейства Савиновых уже не трепыхался на перине в дальней горнице. Рядком с ним бездвижно раскинулись его сыновья: Пантелей с Иваном, а Василий на огородчике дрался с язвою Коляном Красатиком, давним своим вражиной, посмевшим опустить шуточку насчет невесты.
Василиса Васильевна, баба мудрая и степенная, была довольнехонька: все шло положенным чинарём. Правда, один раз она поднялась с графинчиком вина и курицей в спальню молодых. Устинья было двинулась с нею, но её заплясали, затерли к двери… Василиса хорошо знала своего сыночка и, поставив снедь на стол, она тут же перестелила проверенную ране гостями постель молодых, расстелив на перину новёхонькую простынь с пятнами куриной крови. Она делала это, чтобы не позорить сына, который вряд ли подойдет к супруге в первую ночь. Хоть бы через месяц подошёл. И то постараться придется…
Утром второго дня свадьбы, когда свадебное застолье ждало выноса чести невесты, в спальню поднялись свахи Устинья с хозяйкой. Они увидели молодых, угрюмо сидевших по разным углам спаленки. Василиса сразу поняла, что сделала правильно. Она откинула одеяло и показала Устинье кровавые пятна…
Простыню торжественно вынесли на обозрение свадьбы, с поклоном передали Устинье. Старый кузнец с победоносным видом налил себе стакан царской водки и выпил залпом. Пантелеймон сидел, как истукан, глядя на всех умными, всё понимающими очами. К вечеру кузнецы вновь обрели свойство стелек, и свадьба ещё гудела, но как-то выдыхалась!
На третий день гости стали разъезжаться. Молодые не выходили на проводы.
– Робеют, смущаются, – объясняла Василиса, провожая гостей. – Собя вспомяните…
К молодым Василиса вошла уже по темну. Данила сидел один, свесив свою чуть поросшую рыжиной голову на грудь. Постель была в том же виде, что оставили ее сватьи. Надейки не было нигде. Потоптавшись по усадьбе, Василиса вышла во двор и увидала след босой ноги на свежей крупке снега. Поняла, что молодая сбежала в одной рубашонке и босиком…
Надейка летела через темный лес, ничего не понимая и не соображая. Голая крупка била ей в разгоряченное лицо. Каменеющая уже, обжигала пятки. Громадная осенняя луна неслась ей навстречу. Пролетев через поля, она рысью подскочила к своей усадьбе и перескочила заплот. Дома она упала на половицы в кухне и только и вымолвила: «Деда, пожалей меня… Я не могу с ним жить!»
Тяжелая тишина, которая нависла над головами остолбеневшей семьи, не предвещала ничего хорошего. Только через несколько минут Сидор понял, какой позор свалился на его голову. Он механически ухватил вожжи со стены.
– Пантелей! – истошно закричала Устинья.
Пантелей вскочил из-за стола, потоптался вокруг распластанной дочери и при первом же взмахе вожжей вылетел из кухни. За ним выскочил Иван.
Кузнец хлестал беспомощную внучку злобно, яростно, с одним желанием – убить, уничтожить, чтобы духу не было.
В избу было залетел Василий, но дед хлестанул его по лицу, которое тут же вспухло, разрезанное окровавленным рубцом. Устинья увидала окровавленное месиво своей дочери на полу и плашмя упала на неё, обороняя своё чадо своим телом.
Наутро Устинья, едва поднявшаяся с постели, прикладывала к телу дочери травные примочки, которые принесла Дуняшка.
– Не пожалел ты свою кровушку! – едва укорила Утя свекра.
– А вы меня пожалели?! Честь рода пожалели? Пусть-ко сдохнет лучше! Всё одно выгоню.
Надейка лежала в бане, на полке, и Устинья, подтапливая баньку, обливала дочь травным настоем. Потому что притронуться к дочери были невозможно. Она кричала от боли. Василий косил на деда злыми глазами, но молчал. Сама Устинья ходила синяя от рубцов и подтеков, но дочь не бросала. Хозяйством управляла Екатерина.
Кузнец Сидор ел и пил один за столом и в доме, как при покойнике, хранилось скорбное молчание.
Как ни странно, поселение не осудило Надейку. Как ни крути, – не старые времена-то, – судили даже старики.
Приходил староста Афанасий. «На сход вынесу!» – грозился.
– Гляди-ко! Вынес! Своё гавно выпорол, что от живого мужа убегом пошла. Да я и сам уйду из общины.
– Забогател ты, Сидор. Зазнался! Забыл, кто тебе дом ставил, пашню корчевал. Зерно на посев собирал! Кто?!
– Дед Пихто. Я все долги отмантулил!.. На праздники давал, на братчину давал. Попа не обходил. Кого ешо вам надыть?! Уеду к чертям собачьим.
– И где ж они, твои черти? Тьфу ты, Господи, и скажет же!
– К кержакам уеду!
– Ступай, ступай! Не сдохнем!
– Сдохнете не сдохнете, а в мой уклад не совайтеся!
Иной раз украдкою Сидор заходил в баню. Надейка лежала черная, отёкшая, с кровавыми ссадинами. Старый кузнец плакал. «Вот ведь как, своя вошь кусает», – думал он.
Пантелей ходил темный, как туча, но молчал. Дуняшка носила настои и читала молитвы. Никто в доме не обсуждал происшедшее.
К Рождеству Надейка начала помаленьку вставать. Сидор велел перевести её в светёлку. Василий попытался как-то укорить сестру, мол, я попу-расстриге и задаток дал, и тройку пригнал… Но увидел слезы на щеках сестры и замолчал…
Отец Никодим служил о здравии рабы Божией Надежды молебны и строго взглядывал на Антона. Учитель ходил бледный, ни на кого не глядел и ни с кем не заговаривал. Один раз попытался испросить Василия о здоровье Надеи, но Василий полоснул его взглядом из-под своих смоляных бровей и, плюнув ему в ноги, молча прошел мимо…
На Святках в Чуманку привели Акинфия. Он пришел, как водится, в кандалах, исхудавший, обросший, с ликом великомученика, который он списал по дороге у одного прохвоста, собиравшего на дороге дань в кружку якобы на монастырь.
– Батюшка, как я страдал, – первое, что сообщил Акинфий священнику, которому конвоир сдал его под подписку. Он закатил глаза и смачно вздохнул: – Меня били, как святого!
Его впрямь избивали по дороге трижды: раз, когда он собрал мужиков вокруг себя в сибирской деревушке и, рассчитывая на сало, сообщил им, что Бога нету, всё врут в церквах… Договорить ему не дали. Второй раз – он сам, не ожидая от себя, ухватил за задницу купчиху, проходившую мимо него. Надо сказать, предмет был внушительного размера и так равномерно колыхался, что руки Акинфия вцепились в него, как коты в мышей. Били бедолагу приказчики купца, шедшие сзади своей хозяйки с покупками. Всласть, надо заметить, побили. Ну а третий раз его почистили, когда он уселся у дороги с большой тарелью собирать милостыню, как тот его прохвост, якобы для храма, и так ненатурально гнусил, что обратил на себя внимание и его кто-то узнал как революционного демонстранта в Питере. Тут уж его бока обласкали до переломов.
Отцу Никодиму Акинфий поведал, как он страдал за веру, даже слезу пустил, искренно себя жалеючи. Потом высказал боевую готовность управлять школою прихода. На что ему было сказано, что место занято, и он отправился кормиться по селу, в основном доедая остатки обедов купцов Молотовых и кузнецов. Домна, слушая россказни своего несостоявшегося муженька, прослезилась и тайно подарила ему тёплые носки. Расчувствовавшись, Акинфий было решил приударить за этой стареющей громадиной, но его бока напомнили ему, чем это может закончиться.
Почти сразу в Чуманке появилась Матрона, младшая дочка Сидора. Ей всё обстоятельно описала Дуняшка письмом в Питер, присогубив мысль, что Надейка может и не выжить. Нужно лечить девку!
Матрона Сидоровна Савинова уже много лет жила в Петербурге. За эти годы они с Пелагеей закончили медицинские курсы. Пелагею взял в ученицы знаменитый Пирогов, а Матрона практиковалась сестрой милосердия в полувоенном госпитале под попечением Елизаветы Федоровны, сестры царицы Александры. В эти годы Матрона изменилась. «Мадамой», как шутила Пелагея, она не стала, но в ней с трудом можно было узнать прежнюю деревенскую чернавку. Колпак и белый фартук с крестом на груди, густые, гладко причесанные волосы, косы вокруг ясноглазого, ещё чуть по-детски круглого, но уже взрослеющего лица, а главное – походка. В ней исчезала порывистость и появлялась плавность и уверенность. Служила Матрона доброй и сердечной совестью. Солдатики – основные пациенты госпиталя, её любили. Пелагея звала к себе.
– Учиться тебе надо, – возмущалась она. – Тебя сколь раз посылали! Чего артачишься?!
– Я своё место знаю, – спокойно отвечала Матрона. – Мне и этого хватает по за глаза. Как сказал батюшка Нектарий, если угодно Господу будет, приму ангельский чин. Только куды мне… Матрене!
– Образование и монахине не помешает!
Если Матрона как-то облагородилась, то Пелагея огрубела. Она уже оперировала самостоятельно. Исчезала её округлость. Румянец ещё держался, но потускнел. Она уже не носила цветастых шалей и деревенский полушубок сменила на темные теплые жакеты.
– Что тебе привезти? – спросила её Матрона на прощание.
– Аленький цветочек! – радостно ответила Пелагея. – Алтайский!
Встреча отца Сидора с дочерью была слезной. Матрона заметила, как постарел кузнец. Седина плотно выбелила и развеивала во все стороны поредевшие его кудели. Но главное, изменились его походка и взгляд, в котором появилась неуверенность в глазах, когда-то беспощадных и дерзких, в походке появилась робость. Надейка подросла без неё, и у неё определились черты деда. Братья же не изменились, такие же молчаливые, покладистые, смотрели с удивлением на столичную сестру и слушали во все уши о северном далеком городе. Теперь уж никто не звал Матрону чернавкою или Мотею, а была она Матрона Сидоровна, и при таком обращении к дочери кузнец высоко задирал свою бороденку. Матрона же почтительно целовала отцу руки и об избиении им Надейки не промолвила ни слова. Сразу начала готовить примочки и снадобья для племянницы и Устиньи.
– Смирилась бы ты, – однажды молвила Матрона Надейке. – Он ведь, Данила, толковый в работе-то, смирный. Всё наследство отцово ему отойдет…
– А Морозов?! – задохнулась Надейка. – Я без него жить не могу!
– Сможешь, девочка! – вдруг кротко вздохнула Матрона. – И жизнь ты без него проживешь!
По выходным Матрона посещала церковь и, слушая возгласы отца Никодима, грешным делом она как бы отлетала от молитвы и видела себя девочкой рядом с матерью, которую так любила, что удивлялась всю жизнь – как она пережила её смерть. И как любила она службы и верила в ангелов, словно видя их воочию. Она и сейчас верит, и вера её окрепла, но с этой крепостью исчез тот наивный, детский трепет… Но ей в этот приезд стало особенно жаль отца. Может, никогда раньше она не думала, что так любит его, постаревшего, оскудевшего силою и властью. Она поняла, что избиением внучки он нанес бо́льшую рану себе, и очень жалела его. И Надейку, молодость которой брала верх, племянница выздоравливала. И жаль было Васька, красивого жигана, самовольного, задиристого пахана чуманского подроста. Батюшка всё грозил Василию эпитимией, что для того было равнозначно грозить древнею Элладою. Он и в церковь перестал ходить.
– Яблоко, оно ить от яблони… – вздыхал священник, – далеко не падает. И как-то странно и внимательно вглядывался в дочь. По запискам, подаваемым в алтарь во здравие, он узнавал почерк дочери, особенно крупно и четко выводящего имя отступника…
«Это Матрона, – думал священник, – она учит. А впрочем, ничего плохого в молитвах о болящих духом нету», – успокаивал он себя. Дуняшка с Матроною и впрямь читали единовременную молитву «по соглашению» о многих поселянах.
Надейка выкарабкалась из своей болезни. Зиму она не появлялась ни в церкви, ни в селении. Винниковы нанимали своё жиганьё обмазать ворота ковалей смолою, но Василию донесли, и он встретил чужую ватагу у ворот и отдубасил со своими подельниками непрошеных гостей во славу Божию.
– Говорил тебе: беги, – укорял он в который раз сестру. – Тройку нарядил… Перины пожалела!
Надейка молчала. Она не говорила ему, что дело было не только в приданом её, а в том, что Антона-то не было в этот день ни в церкви, ни на тройке.
Василий вскидывал на сестру дерзкие, въедчивые глаза отца, и они загорались синими алмазами. Красивым выдался Василий, чего уж там. Не глядя на его славу, многие бы девки в округе пошли за него. Но Надейка думала, что брат нет-нет да погуливает с алтайкой, которая ястребом кружит вокруг усадьбы Савиновых. Учиться Василий не захотел. «Чего там твой Антон наскажет! Я и сам всё знаю!» – ухмылялся он после первого же дня сидения в приходской школе. Нестерпимая скука овладела им от этих «аз» и «буки». То ли дело – гнать табуны в степь или пахать, пьянея от бражного духа земли… Или стоять с отцом у наковальни и подчинять себе едкий огнь в горниле… Наука не для хиляков, считал он. А Васька – мужик сильный, сам смекалистый… Зачем ему наука?
В июле государевым Указом объявили войну с немцами…
По селу заиграла пьяная гармонь, и заголосили бабы. Мужиков почитай под чистую забрали. У Савиновых решением схода оставили Ивана. Без кузнецов никак, а Сидор уже не управлял, как ранее, кузней…

