Катулл выходил из таблина Непота с желанием безотлагательно приступить к вдохновенному творчеству. Он не шел, а почти бежал по улицам. Но постепенно шаги его замедлялись. Он останавливался, тяжело вздыхал и отправлялся к Аллию узнать: нет ли известий о Постумии.
Вместо ответа Аллий предлагал ему развлечься с миловидной рабыней. Заложив руки за спину, Катулл расхаживал с удрученным видом. Толстяк сочувственно смотрел на него, потом осторожно подмигивал и начинал хохотать. Веронец свирепо взлохмачивал свои каштановые волосы и… не удержавшись, тоже смеялся.
Аллий хлопал в ладоши. Входил раб с подносом фруктов, жареными цыплятами и бутылью выдержанного сетинского. О воде не было и речи. Катулл сбрасывал тогу, Аллий добродушно обнимал его, и они дружески напивались.
– Посвяти Постумии пару четверостиший, – советовал ему Аллий. – Уверен, что ты напишешь прелестнейшую вещицу, о ней заговорят. Римской матроне ничего так не льстит, как стать причиной поэтического вдохновения. А публика останется в неведении: мало ли о какой Постумии идет речь?
И Катулл написал. Немедленно. Тем же вечером. Он словно услышал вновь ее глубокий, медовый голос, предлагавший гостям пить неразбавленное вино, увидел ее зеленые, по-кошачьи мерцающие глаза и обнаженные руки, украшенные на запястьях золотыми браслетами.
Итак, решено: стихи посвящаются опьяняющей красавице и хиосскому вину… Впрочем, он предпочитает италийские вина, они горше и крепче греческой приторной водицы. Пусть это будет кампанское вино из Фалерна… Когда он сочинял, ему приятно было вспоминать огненную пирушку, приятней, чем находиться там – в неистовстве оргии.
Валерий Катон поместил семь вакхических строк Катулла в общий сборник поэтов «александрийского» содружества. Сборник за два дня разошелся по Риму. Стихами Катулла восхищались больше, чем элегиями Тицида и Корнифиция, эпиграммами Кальва, разнообразными ямбами Меммия, Фурия и Катона.
Горькой влагою старого Фалерна
До краев мне наполни чашу, мальчик!
Так велела Постумия – она же
Пьяных ягод пьянее виноградных.
Ты же прочь уходи, струя речная!
Ты – погибель вина! Довольствуй трезвых!
Сок несмешанный Вакха нам приятен!
Цицерон говорил друзьям, прогуливаясь под колоннадой Эмилия:
– Этот Катулл создал нечто, напоминающее Анакреона[91]. Я отнюдь не поклонник неотериков, – я сам назвал так этих вертопрахов. Но что касается Катулла, то перед нами действительно талант, ingenium. Его стихи произносят в сенате, у книжных лавок и в частных домах. Если бы Катулл отказался от своей безнравственной жизни и расстался с крикливой гурьбой развратников и буянов, то при содействии мудрых наставников из него вышел бы толк.
Катуллу передали сказанное о нем высочайшим и бесспорным авторитетом. Ожидали ответа остроумного и непочтительного. Но Катулл только отмахнулся: он продолжал вздыхать о Постумии.
Он увидел ее неподалеку от Субурры, около торговых рядов. Катулл пришел туда с Кальвом, который хотел купить духов для своей Квинтилии.
Мраморное лицо Постумии порозовело от осеннего ветра. Ее кудрявая голова, повязанная златотканым шарфом, сразу бросилась в глаза Катуллу. Он схватил Кальва за руку:
– Лициний, ты видишь красавицу в белой столе[92]? Узнаешь? Значит, она в Риме… Боги, что делать!
– На мой взгляд, у тебя нет повода для отчаянья, – пожал плечами Кальв. – Разве ты не понимаешь, что женщина с трудом прощает пренебрежение к себе, а тем более такая, как эта великолепная львица?
Постумию сопровождали два юных щеголя с приподнятыми от спеси плечами и выпяченной грудью. Надменно опираясь на свои тросточки, они ревниво мерили друг друга смелыми черными глазами. Позади рабыня несла роскошную мантию госпожи, негр держал над ее головой узорчатый зонт. Толстый евнух-казначей семенил, придерживая кошель у пояса, еще один раб тащил вместительную суму с покупками.
– Взгляни-ка, сколько драгоценных вещей накупила жена Сульпиция, – не без зависти сказал Кальв. – Сразу выбросила доход виллы где-нибудь в Апулии… Но у ее муженька хватит вилл и латифундий[93] – и в Италии, и в провинциях. А может быть, для нее раскошелились эти знатные кобели?
Катулл остановился перед матроной и, приложив руку к губам, воскликнул:
– Мои глаза счастливы снова любоваться твоей божественной красотой, прекрасная Постумия!
– О, милейший Катулл! Любезнейший Кальв! Право, мы давно не виделись.
– Тебя так долго не было в городе… – произнес Катулл многозначительно.
– Я два месяца отдыхала с мужем в Байях и чуть не умерла со скуки, – зевнув, ответила Постумия. – Да, я забыла познакомить вас с моими друзьями… Это Гай Анфидий, а это Марк Клавдий, сын сенатора Марцелла.
Юноши слегка наклонили головы, в их быстрых взглядах сверкнула затаенная угроза.
Катулл с преувеличенным обожанием смотрел на красавицу, стискивая зубы, словно от невыносимой страсти.
– Весьма радостно, что тебе позволено гулять по улицам, прелестнейшая Постумия… – говорил он сладким голосом. – Но зато с такой отличной охраной… Твой почтенный супруг может быть за тебя спокоен.
Подвижное лицо веронца мгновенно становилось то идиотски-веселым, то блаженно-хитрым. Глядя на его гримасы, Кальв едва сдерживал смех.
– Мне позволено… С охраной… – повторила матрона; ее брови удивленно и высоко поднялись, зеленые глаза в упор разглядывали Катулла. Клавдий и Анфидий, уловив в словах развязного веронца язвительный намек, нахмурились и сделали шаг вперед. Постумия остановила их повелительным жестом.
– Что ж, я выбираю охрану из самых благородных родов Рима, – насмешливо сказала она. – Мои телохранители, может быть, не особенно разбираются в литературных тонкостях, зато они хорошо воспитаны, не в пример людям, приехавшим из захолустья…
Катулл чмокнул сложенные щепотью пальцы (Кальв не удержался все-таки, хихикнул) и произнес с трагическим пафосом:
– Прости, я не знал, что ты поборница целомудренных нравов и суровой прямоты, подобно обоим Катонам[94]. Что же касается благородства, то предки некоего транспаданца, приехавшего из захолустья, тоже были древнего рода. Правда, они не разбогатели на спекуляциях во времена проскрипций, не ограбили ни одной провинции и не смешали своей крови с кровью иноземных невольников, как это принято в знатных семьях. Они прославились в битвах с тевтонами[95]… – Последние слова Катулл говорил, не скрывая гнева, закипавшего в его груди. Откинув голову и выставив правую ногу, он с дерзким презрением глядел на высокопоставленную матрону и ее спутников.
– О, Постумия, к чему этот тон недоброжелательства? – вмешался Кальв. – Если моему другу суждено оставить по себе память и в грядущих поколениях, то он сможет достичь этого благодаря своим чудесным стихам. (Умница Лициний знал, как привлечь внимание тщеславной патрицианки.) Не заметила ли ты в последнем катоновом[96] сборнике несколько недурных строк Валерия?
– Да, я знаю их, – ответила красавица, неожиданно бросив на Катулла ласковый взгляд. – Кстати, о какой Постумии там говорится?
– Ты проницательна, о божественная! – пылко заговорил Катулл, мгновенно забыв о язвительных намеках, – я вдохновлялся твоей несравненной прелестью. Ты похищаешь сердца. (Чем пошлее лесть, тем доходчивее!) Ты опьяняешь лучше спелого винограда, как я выразился в стихах, посвященных тебе. Я согласен всю жизнь складывать о тебе элегии, соперница Харит и Венеры, взамен твоей благосклонности…
Анфидий и Клавдий сделали еще шаг к этому болтливому наглецу. Его речи становились во много раз откровеннее допустимой светской любезности.
– Когда же я смогу увидеть эти новые стихи? – кокетливо улыбаясь, спросила Постумия.
– Тебе стоит только передать несколько слов через добряка Аллия, и я буду у твоих ног. Что же касается грозных взглядов твоих доблестных телохранителей, то я могу осведомить их, что, хотя я не воин, а человек тоги, в юности меня учили не только грамматике, но и владению мечом.
– Будем иметь в виду, – сказал Анфидий и еще сильнее выпятил грудь.
Когда Постумия со своим сопровождением удалилась, Кальв спросил:
– Зачем ты раззадорил этих молокососов? И я не понимаю, чего у тебя к ней больше – похоти или презрения?
Катулл молчал, опустив голову. После вспышек досады и гнева ему становилось грустно.
– Ну, теперь, – продолжал Кальв, – тебе придется по утрам заниматься фехтованием, а по вечерам ходить в харчевню на Фламиниевой дороге и есть там кушанье из бычьих ядер и петушиных гребешков[97], чтобы победить и в первом, и во втором случае. Боюсь, эти сенаторские сынки не отважатся на поединок, а просто наймут гладиаторов, чтобы они отправили тебя к Харону.
Катулл не выходил из дома, ожидая приглашения к любовному состязанию или к игре со смертью. Он одолжил у своего домохозяина Стаберия тяжелый кавалерийский меч, неловко подержал его в руке и велел Титу наточить.
Аллий, узнав обо всем, возмутился:
– Хорошо, нежное послание я тебе с радостью перешлю… Но биться мечом из-за глупой чванливой бабы! Клянусь Юпитером, если тебе надоело жить, запишись в легион и отправляйся воевать с парфянами. А лучше всего, выкинь-ка мусор из головы – пей, веселись и пиши стихи!
Постепенно тревога в душе Катулла утихла. Он стал опять встречаться с друзьями, обходить книжные лавки и посещать зрелища. Однако мысли о Постумии часто наплывали дурманящим облаком, и нетерпение жгло его по ночам.
Недели через две в дверь постучал мальчик, раб Аллия.
– Мой господин приказал передать это тебе, – сказал он, протягивая перевязанный лентой папирус. Дрожащими руками Катулл сломал печать из красного воска и, кусая губы, прочел благоухающее письмо Постумии.
Гаю Валерию Катуллу.
S.V.B.E.V. (сокращенно: «Если ты здоров – хорошо, я – здорова»)
Мой Валерий, я хотела бы видеть тебя завтра в доме Фульвия Нобилиора на Палатине. Общество будет самое избранное, всего человек десять. Программа собрания весьма изысканная: выступление Кифериды[98] с чтением монологов Медеи и Электры, бой трех пар гладиаторов (до смертельного исхода), последние стихи Катулла (читает сам молодой поэт) и совместное купание гостей в бассейне. Уверена в твоем согласии и буду рада выразить тебе свое благорасположение.
Катулл смял письмо в кулаке и повалился на ложе. Скоро он справился с собой, подавил стоны ярости и печально задумался, слушая воркотню Тита и звонкий смех мальчика.
А чего, собственно, он ожидал от избалованной красавицы? Нежных чувств? Скромности? Напрасно. Весь ее внешний лоск лишь прикрытие настоящей сущности: тщеславия, ограниченности и самого низменного сластолюбия.
Мелькнула мысль ответить ей беспощадно злой эпиграммой, которую завтра со смехом станут повторять на всех углах. Однажды он не принял чести оказаться среди ее случайных любовников и, слава великим богам, теперь он доволен, что так случилось. Учить вежливости и благородству надменную знать? Бесполезно. Эти люди считают себя средоточием вселенной и красой республики. Они не поймут негодования его оскорбленного достоинства.
– Подожди ответа, малыш! – крикнул Катулл посланцу Аллия. Он оторвал от папируса лоскут и небрежно, наискось написал по-гречески:
Постумии,
супруге счастливого Сервия Сульпиция,
хайретэ (желает радоваться) Гай Катулл.
Я не смогу засвидетельствовать почтение тебе и твоим друзьям, потому что врачи запретили мне купаться в бассейне. К тому же я не сочинил для тебя ни единой строчки.
Цезарь благодарил Марка Красса за прошлогоднее ручательство в восемьсот талантов, без которого ему, пожалуй, не удалось бы вырваться в Испанию, – кредиторы собирались привлечь его к суду. Вернувшись императором[99], он расплатился с долгами и сделал щедрые пожертвования в храмы. Солдаты испанских легионов награждены, офицеры и сподвижники Цезаря обогатились.
За его счет устраивались роскошные пиршества для народа, гладиаторские состязания и всевозможные зрелища с участием мимов, фокусников, танцовщиц и акробатов. В щедром дожде расточаемых Цезарем денариев и аурей[100] наживались ловкие хищники – подрядчики и ланисты[101]. Римские оборванцы тоже старались уловить хоть что-нибудь в свои дырявые кошельки, но вынуждены были довольствоваться крепкими винами и обильной едой.
Улыбающийся, любезный Цезарь вместе с Крассом и Помпеем являлся под базиликами Палатина и Форума. В сенате его встречали ледяным молчанием, зато комиции[102] бурными рукоплесканиями приветствовали победителя лузитанов[103]. Дом Цезаря ежедневно гудел от грандиозных оргий, на которые сходились многочисленные гости – от известнейших нобилей до кавалерийских центурионов. В его триклинии, среди римлян, иберийцев и греков, пировали приехавшие для переговоров с сенатом галльские князья и вождь германского племени свевов, огромный косматобородый Ариовист.
Впрочем, Цезарь проявлял щедрость не только в интересах политики. Красавице Сервилии он подарил эритрейскую жемчужину стоимостью более шести миллионов сестерциев.
В сопровождении Клодия Пульхра он ходил по вонючим переулкам Эсквилина и Целия, беседовал с хмурыми ремесленниками, хлебал с ними ячменную похлебку и грыз жареные каштаны. Он посещал больницы и раздавал деньги беднейшим семьям. Его популярность среди народа росла с каждым днем, и, не заняв еще консульское кресло, он мог бы с успехом ставить на голосование новые законопроекты.
В глазах римского общества Цезарь несколько скрашивал своим изяществом застывшую надменность прославленного завоевателя и сердитое брюзжание банкира. Говорили, что время Помпея и Красса прошло. Молодые Цезаревы друзья, разогретые успехами и фалернским, провозгласили их безнадежными посредственностями. Цезарь слушал развязную болтовню этих выпивох и рубак и саркастически приподнимал уголки губ. Он-то знал, что Красс и Помпей – его нынешние покровители и соратники – наиболее дальновидные политики Рима и могут быть опаснейшими врагами.
Союз трех полководцев встревожил не только оптиматов. По городу ползли слухи – один страшнее и нелепее другого. Говорили, что в одну из ночей солдаты Цезаря и Помпея устроят невиданную резню, после чего республика будет отменена. Помпея провозгласят монархом в Риме, Цезарь будет царствовать в Испании, а Красс – на Востоке.
Подобные ядовитым испарениям Сиптонтинских болот, сплетни отравляли праздничное ликование римлян. На стенах домов появились ругательные надписи в адрес Красса, Помпея и Цезаря. Цицерон произнес в сенате речь, полную туманных, но предостерегающих намеков. Сенаторы разгоняли мрачные мысли роскошными увеселениями на легендарных пирах Лукулла.
И все-таки Рим пока оставался республиканским, в нем еще жили граждане, открыто выражавшие свое возмущение триумвиратом. Но их выступления не находили поддержки ни у плебса, довольного щедростью Цезаря, ни у всадничества, отколовшегося от сената и поощрявшего своего представителя – Красса.
В один из дней середины февраля Валерий Катон пригласил друзей для празднования Фераллий – поминания умерших.
Гости проходили в атрий[104], где был установлен жертвенник со статуями богов и чернели ветви погребального кипариса[105]. Курился ладан, киннамон и бальзам[106]. Ароматный дымок бледнел и рассеивался в квадрате яркого солнечного света, проникавшего через отверстие в крыше. Взяв на себя обязанность жреца, хозяин прочитал положенные молитвы и в скорбных выражениях вспомнил общих знакомых, уже оказавшихся во власти беспощадного Орка[107]. Затем Катон с озабоченным выражением лица направился в триклиний. Гости молча последовали за ним.
Обед в триклинии, согретом переносными жаровнями и украшенном пахучей туей, был, как всегда, обилен и прост. Все знали: поминание усопших – только повод, чтобы сообща обсудить тревожные события, происходящие в Риме.
Гелланик отослал служанок и мальчика-виночерпия. Катон произнес значительно:
– Сейчас следует вспомнить достославных ревнителей республики – Курия, Фабриция и старого Катона[108] – как образцы истинной римской добродетели.
– Еще своевременнее воззвать к душам тираноубийц Гармодия и Аристогитона[109]… – сказал Целий Руф и твердо сжал красивые губы.
Гелланик наполнил чаши. Катон исподволь разглядывал обычно пылких и жизнерадостных друзей-поэтов. Пили сегодня без воодушевления, общее настроение не располагало к веселью. Кроме того, большинство еще не пришло в себя после излишеств, которым они предавались накануне.
Тицид сидел, опустив голову, его коричневое лицо с остроконечной бородкой казалось совсем египетским. У Цинны опухли глаза, и вокруг щек появилась нездоровая одутловатость. Стройный Руф, с типично римскими, решительными и правильными чертами лица, сердито хмурился. Он разделял мнение своего учителя Цицерона о недопустимости противодействия сенату. Руф был полон бесстрашного негодования и томился бездействием. Отсутствовал Меммий, он находился сейчас в клокочущей пучине политических страстей. Странно, что неуемное тщеславие, распутство и расточительство не мешают ему оставаться тонким ценителем поэзии и самому сочинять порой недурные стихи. Пустовало и место историка Непота. Фурий и Аврелий угрюмо нахохлились, их полудетские лица портили ранние морщины, как на изображениях развратных фавнов. До неприличия растолстевший кутила Аллий вполголоса говорил что-то неподвижно нависшему над ним, притворно-сонному Вару. Выражение лица у адвоката показалось Катону несколько двусмысленным. Скорее всего сын кремонского башмачника совещался со своим адвокатским практицизмом по поводу пользы, которую можно извлечь для себя из сложившихся в правительстве опасных перипетий. В часы досуга он пишет изящные элегии, совсем непохожие на его щеголяние простонародной грубостью.
Очень сумрачен Гай Катулл. Беспорядочный образ жизни вреден хрупкому веронцу. Из застенчивого провинциала он превратился в любимца аристократической молодежи, приходящей в восторг от его хлестких эпиграмм и насмешливых замечаний. Катулл соревнуется с гуляками в поглощении немыслимого количества вина. Может быть, только он, Катон, искренне полюбивший непоседу Катулла, замечает, каким тот выглядит одиноким и разочарованным. Жаль, что Катулл не хочет оставить бесконечные пиры и забавы. Ведь из-под его стиля иной раз выходят строки, от которых у Катона перехватывает дыхание. Если боги позволят, то Катулл будет… великим поэтом. Но каким образом проявится божественный гений среди суеты и беспутства?..
Задумчив и другой веронец, ясноглазый Квинт Корнифиций. Последним пришел стремительный Кальв – примчался с Форума. Катон ласково смотрел на резкий и сухой профиль маленького оратора. Удивительный человек этот Кальв! С беспощадной логикой, железной волей и нежным, как у девушки, сердцем.
Встретив пристальный взгляд хозяина, Кальв сказал:
– Кое-кто несколько месяцев назад советовал мне напрасно не беспокоиться в отношении консульства Цезаря… Теперь можно наконец разобраться, кто оказался прав.
Катон отвел глаза:
– Я не предполагал, что эти знатные предводители толпы начнут свои действия так поспешно.
– Представляю себе, как взъелся сенат! – Вар захохотал деревянным смехом. На него посмотрели с недоумением: Вар словно радовался коварству Цезаря.
– Не вижу ничего смешного! – обозлился Кальв. – Скоро начнется настоящая драка, и в итоге созреют условия для отмены республиканских свобод.
Как человек, склонный к спокойному размышлению, Катон хотел было несколько смягчить резкость Кальва.
– И предупреждаю: на Форуме вьется Веттий, – сердито перебил его Кальв.
– Кто такой Веттий? – спросил Цинна. – Какой-нибудь продажный оратор?
– Луций Веттий – гнуснейшее порождение римских междоусобиц. Его ремесло – доносы на магистратов, сенаторов и других правителей государства. Ну, конечно, он занимается таким опасным ремеслом в чьих-то корыстных интересах. Этот негодяй настолько подл, что превозмогает даже свою трусость.
Катулл лениво усмехнулся. Иногда он становился несносно рассеянным, будто его занимали только собственные мысли и вовсе не интересовали новости, волновавшие друзей.
– Когда Цицерона провозгласили «отцом отечества», Веттий всячески пресмыкался перед ним. Марк Туллий падок на лесть, как все знают. Он опрометчиво назвал Веттия «честным и самоотверженным гражданином…».
Катулл расхохотался безудержно, зажмурившись и откинув голову. Всякая натянутость, амбиции государственных деятелей и ханжеские фанфары всегда его веселили. А энтузиазм римских посредственностей в нем, веронце, вызывал лишь иронию.
Корнифиций и Руф укоризненно смотрели на Катулла. Иногда они тоже были непрочь позлословить по поводу преувеличенного тщеславия Цицерона, но на деле считали себя учениками великого оратора и вполне разделяли его политические взгляды.
– Тогда Веттий решился на рискованный шаг, – продолжал рассказывать Кальв. – Он выступил перед сенатом, обвиняя Цезаря в сговоре с мятежниками-катилинарцами, и обещал представить его письмо к Каталине[110], написанное будто бы накануне мятежа…
– Цезарь не дурак, чтобы терять такие опасные документы, – вставил Тицид.
– Письмо Веттий представить не смог. Его объявили клеветником и отправили в тюрьму, хотя он, возможно, был близок к истине. Года два он не показывался и вот опять всплыл, – закончил Кальв.
Руф привстал и поднял полную чашу:
– Квириты[111]! Друзья! Вы видите, триумвират надменного Помпея, лицемерного Цезаря и алчного Красса угрожает римской свободе. Поклянемся друг другу смело противодействовать тирану, кто бы им ни оказался. Не все потеряно: еще постоят за республику старые бойцы! Клянемся и мы заслужить себе посмертный памятник не хуже греков Гармодия и Аристогитона!
– Недурно сказано, Марк Целий Руф, – произнес задумчиво Кальв.
Валерий Катон молча, с торжественным выражением лица, кивнул головой.
– Клясться, так клясться! – весело крикнул Вар и влил в себя содержимое своей чаши.
Через месяц на Форуме разыгралась комедия с пресловутым Веттием в главной роли, действующим на этот раз в интересах триумвирата. Веттий выступил с доносом на Цицерона, Лукулла и Катона, якобы толкавших его на убийство Гнея Помпея. Цезарь собирался начать громоподобный судебный процесс, но Веггий опять не смог выдвинуть перед судебной комиссией ни одного веского доказательства. Цезарь кусал губы с досады. Веселая молодежь издевательски хохотала. Даже приверженцы триумвиров криво усмехались и отплевывались. Веттий был омерзителен всем.
И в эти дни совершенно неожиданно для друзей-поэтов по городу разлетелась эпиграмма Катулла:
Веттий-подлец, о тебе скажу я по полному праву
То, что о льстивых глупцах люди всегда говорят:
Выгоду чуя свою, любому не только что пятки –
Задницу ты облизать грязным готов языком.
Если же нас погубить ты тоже задумаешь, Веттий,
Рот приоткрой лишь, дыхни – сразу нам всем и конец.
Доносчика-клеветника отвели в тюрьму. Там его отравили по тайному приказу Цезаря. Но тайна оказалась разглашенной, и Кальв говорил друзьям:
– Конечно, воздух в Риме стал чище, но… Вот вам еще один пример беззакония: без суда, следствия и согласия комиций гражданина умерщвляют велением всесильного владыки. Каково, свободные квириты?
События продолжали стремительно разворачиваться. Минуя сенат, Цезарь провел закон, по которому египетский царь Птолемей Авлет провозглашался союзником римского народа. Ночью от посла Авлета в дом Цезаря под усиленной охраной доставили носилки с золотом. Сумма оказалась огромной, в шесть тысяч талантов, и Цезарь справедливо разделил ее с Помпеем. Затем он удовлетворил просьбу откупщиков и на треть сбавил откупы налогов в азийских провинциях. Доходы римских банкиров невероятно возросли. Благодарное сословие всадников преподнесло Цезарю и Крассу по массивной золотой цепи, украшенной крупными самоцветами. Кроме того, они получили многочисленные подношения от частных лиц.
Цезарь входил на заседания сената, бесцеремонно топая красными консульскими башмаками, с размаху садился в кресло слоновой кости и объявлял принцепсом (первым сенатором) попеременно то Помпея, то Красса. Он громко разговаривал и вызывающе смеялся в то время, когда Цицерон оплакивал в своей речи положение государства. Под его беззастенчивым нажимом сенат утвердил неслыханное решение о переводе смертельного врага Цицерона, святотатца и бунтаря Клодия Пульхра из патрициев в плебеи. Теперь Клодий имел право добиваться должности народного трибуна, к чему он давно стремился. Катона и Лукулла, резко возражавших ему на одном из заседаний, Цезарь приказал под конвоем отправить в тюрьму. Сенаторы бледнели и втягивали головы в плечи: такого неуважения к авторитету «отцов города» не допускал даже свирепый Сулла.
Однажды в театре, на представлении «Близнецов»[112], Катулл неожиданно вмешался в разговор знакомых молодых людей:
– Что вы там путаете, называя нынешнее консульство – консульством Цезаря и Бибула, тогда как у нас теперь консульство Юлия и Цезаря? Я придумал об этом пару строчек…
Длинный, испитый щеголь Порций вытащил из-под тоги табличку и протянул Катуллу:
– Прошу тебя, любезный Валерий, напиши здесь свое двустишие.
Едва Катулл кончил писать, как другой вылощенный бездельник, Луцик Калькой, выхватил у него табличку и громко прочитал:
В консульство Цезаря то, а не в консульство Бибула было,
В консульство Бибула, друг, не было, знай, ничего.
Остроумное выражение Катулла о «консульстве Юлия и Цезаря», а также его двустишие пошли гулять по рядам, вызывая в разных местах взрывы смеха.
Сидевший с Катуллом Тицид, понизив голос, сказал:
– Напрасно ты пренебрегаешь осторожностью. Я слышал, что Цезарю известны твои эпиграммы. Пока он не придает им серьезного значения, но если ты будешь и впредь поносить его друзей, то… всего можно ожидать от человека с тираническими склонностями.
– Оставь, напомаженный Тицид. Ты просто завидуешь моей шутовской славе, – с беспечной иронией возразил Катулл. – Да, кстати, разве ты забыл о нашей священной клятве? Ах, как страшны эти заговоры с обильным возлиянием тускульского!
На стенах многих домов появились насмешливые слова Катулла, и римляне долго ими потешались.
Сатиры и эпиграммы распространялись не только изустно. Знаменитый ученый, историк и поэт Теренций Варрон издал прекрасно оформленный памфлет, в котором называл могущественный триумвират «трехглавым чудовищем», сравнивая его с мифическим псом Плутона, ужасающим, кровожадным и мерзостно-грязным Цербером.