Сергей Труфанов (бывший Илиодор) выбрал в жены красивую девушку из крестьянок, и газеты Синода сразу забили в набат: вот зачем он отрекся от бога – чтобы бог ему блудить не мешал! Между тем Серега вел здоровый образ жизни, жену любил, вином не баловался, по весне поднимал на хуторе пашню. Газеты публиковали его фотографии, где он в пальто и в меховой шапке сидит возле избы, а подле него стоит ядреная молодуха в белом пуховом платке. В руке Сергея Труфанова – палка вечного странника, а узкие змеиные глаза полны злодейского очарования и хитрости…
Неожиданно, будто с луны свалился, притопал на Дон корреспондент американского журнала «Метрополитэн».
– Америка заплатит шесть тысяч долларов. Продайте нам свои мемуары о похождениях вместе с Гришкой Распутиным.
– Я не пишу мемуаров, – скромно отвечал Илиодор…
Он писал их по ночам, когда на полатях сладко спала юная жена. Изливая всю желчь против «святого черта», выплескивал на бумагу яростные брызги памяти. Заодно с Гришкой он крамольно изгадил и царя с царицей, а это грозило по меньшей мере сразу тремя статьями – 73, 74 и 103… Ночью в оконце избы постучали, из тьмы выступило безносое лицо Хионии Гусевой.
– Благослови, батюшка, – сказала она, показав длинный кинжал. – Есть ли грех в том, что заколю Гришку во славу божию, как пророк Илья заколол ложных пророков Вааловых?
– Греха в том нету, касатушка, – отвечал Серега.
Еще зимой он организовал женский заговор против Распутина, во главе заговора встала одна врачиха из радикальной интеллигенции, желавшая охолостить Гришку по всем правилам хирургии, но заговор был раскрыт полицией в самом начале, и по слухам Серега знал, что Распутин сделался малость осторожнее. Он дал Хионии денег, проводил убогую странницу до околицы.
– Кишки выпускай ему не в Питере, а в Покровском: дома он всегда чувствует себя в полной безопасности…
Гусева заехала на рудники сибирской каторги, где с 1905 года сидел ее брат-революционер, сосланный за убийство полицейского. Хиония раскрыла ему свои планы, и брат ответил:
– Жалко мне тебя, Хионюшка, бабье ль это дело – ножиком распутника резать? Но я знаю, ты ведь упрямая…
Она появилась в Покровском и стала выжидать Распутина. Русские газеты называли ее потом – «героиня наших сумерек».
Настало роковое лето 1914 года, душное и грозовое.
Распутин, как солдат со службы, приехал на побывку в родное село, усердно высек сына Дмитрия, потаскал за волосы Парашку («чтоб себя не забывала»), потом остыл, и Хиония Гусева видела его едущим на телеге с давним приятелем монахом Мартьяном, причем Гришка сидел на мешке со свежими огурцами, а Мартьян держал на весу полное ведро с водкой, которая расплескивалась на ухабах, а Распутин при этом кричал: «Эх, мать-размать, гляди, добро льется…» Вечером, никому не давая уснуть, Распутин заводил сразу три граммофона, а потом пьяный вышел на двор, где рассказывал прибывшим из Питера филерам, как его любит Горемыкин, зато не любит великий князь Николай Николаевич. Дневник филерского наблюдения отметил приезд в Покровское жены синодского казначея Ленки Соловьевой – толстая коротышка, она скакала вокруг Гришки, крича: «Ах, отец… отец ты мой!» Распутин тоже прыгал вокруг коротышки, хлопая себя по бедрам, восклицая: «Ах, мать… мать ты моя!» Через несколько дней в далеком Петербурге Степан Белецкий знакомился с подробностями:
«В 8 часов вечера Распутин вышел из дома с красным лицом, выпивший, с ним Соловьева, сели в экипаж и поехали далеко за деревню в лес; через час вернулись, причем Распутин был очень бледным… Приехала еще Патушинская, жена офицера. Соловьева и Патушинская, обхватив Распутина с двух сторон, повели его в лес, а он Патушинскую держал за… Обедал из одной тарелки с сыном, руками доставал из тарелки капусту и клал ее себе в ложку, а потом отправлял в рот… Был дождь, в селе много грязи. Жена сказала, чтобы не шлялся. Он послал ее к черту и долго шлялся по грязи… Вечером вылез в окошко на двор, а Патушинская вылезла через другое окно, она подала ему знак рукою, после чего они оба удалились во мрак и до утра пропали…»
Случайно Распутин повстречал на улице села питерского репортера Абрама Давидсона, спросил – чего он здесь шныряет?
– Да так, Ефимыч, занесло к тебе в поисках темы. Не дашь ли мне сам матерьяльца похлеще?
– Я вот как дам тебе сейчас… Убирайся вон!
Давидсон не уехал, а засел в соседней избе возле окошка и все видел… Все! Распутину сказали, что пришла телеграмма. Он встал из-за стола в одной рубахе и пошел к воротам, где его поджидала Хиония Гусева, накрытая большим черным платком.
– Тебе чего, безносая, надоть? – спросил Гришка.
– Подай милостыньку, – просипела Гусева.
Гришка достал кошелек из штанов, ковырялся в нем пальцем, отделяя медь от серебра. Вдруг черный платок слетел с Гусевой и накрыл его с головой. Последовал удар кинжалом прямо в живот, и Распутин со страшным криком побежал. Смахнув с себя платок, он увидел, что из распоротого живота волочатся кишки. Тогда, остановясь, он стал поспешно запихивать их в свою утробу.
– Нет, милый, не уйдешь! – настигла его Гусева.
Распутин схватил полено и одним мощным ударом выбил нож из ее руки. Тут набежали люди, Гусеву схватили и стали избивать насмерть. Давидсон спас женщину от самосуда и, придерживая Гришку за локоть, помог ему подняться на крыльцо.
– А-а, это ты, Абрашка! – узнал его Распутин. – Оно и ловко, что ты не уехал… Давай, стропали в газеты по всему миру, что меня хотели убить, но я выживу, выживу, выживу…
В царский дворец полетела телеграмма: КАКА ТА СТЕРВА ПРНУЛА В ЖИВОТ ГРЕГОРИЙ. Телеграф отстучал немедленный ответ: СКОРБИМ И МОЛИМСЯ АЛЕКСАНДРА… Гришку срочно отвезли в тюменскую больницу, а Хионию запихнули в одиночку тюменской тюрьмы. По рукам придворных дам ходила тогда фотография: Распутин в кальсонах сидит на больничной кровати, низко опустив голову и уронив безвольные руки, из густой бороды торчит длинный унылый нос, а по низу карточки его рукой писано: НЕВЕДАМО ЧТО С НАМИ УТРЕ ГРЕГОРИЙ. Врачи находили его положение серьезным, была сделана сложная операция. Распутин твердил:
– Выживу… выживу… выживу…
Газеты публиковали телеграммы-бюллетени о здоровье «нашего старца» в таких почтительных тонах, будто речь шла о драгоценном здравии государственного мужа. Николай II вызвал Влюбленную Пантеру и учинил разнос за это покушение:
– Чтобы впредь подобного никогда не было!
– Слушаюсь, ваше величество, – отвечал Маклаков…
Поправившись, Гришка со значением говорил:
– Безносая – дура, сама не знала, кого пыряет. Чую, что тут рука видна Илиодора… Серега-то, гад, гуляет! Опередил меня: не я ему, а он мне, анахтема, кишки выпустил…
Газеты тут же подхватили эти слова. Труфанов, ощутив опасность заранее, начал собираться в дальнюю дорогу. Первым делом он побрился, примерил на себя платье жены, повязался ее платком, и получилась баба… Не просто баба, а красивая баба!
Витте по обыкновению проводил летний сезон на германских курортах близ Наугейма. Уже попахивало порохом, и разговоры отдыхающих, естественно, вращались вокруг политики… Среди фланирующей публики Витте случайно встретил питерского чиновника из министерства земледелия – Осмоловского.
– Сейчас, – сказал ему Витте, – в России только один человек способен распутать сложную политическую обстановку.
– Кто же этот человек-гений?
– Распутин, – убежденно отвечал Витте.
Бедного человека даже зашатало, и он, горячась, стал доказывать графу, что это чепуха: если даже политики мира бессильны, то как может предотвратить войну безграмотный мужик, едва умеющий читать по складам? Витте ответил ему так:
– Вы не знаете его большого ума. Он лучше нас с вами постиг Россию, ее дух и ее исторические стремления. Распутин знает все каким-то чутьем, но, к сожалению, он сейчас ранен, и его нет в Царском Селе…
Эти слова Витте насторожили наших историков. Они стали сверять и проверять. С некоторыми оговорками историки все же признали за истину, что, будь Распутин тогда в Петербурге, и войны могло бы не быть! Академик М. Н. Покровский писал: «Старец лучше понимал возможное роковое значение начинавшегося!» Я просматривал поденные записи филеров, ходивших за Распутиным по пятам, и под 1915 годом наткнулся на такую запись: «Год прошлый, – говорил Гришка филерам, – когда я лежал в больнице и слышно было, что скоро будет война, я просил государя не воевать и по этому случаю переслал ему штук двадцать телеграмм, одну послал очень серьезную, за которую хотели меня предать суду. Доложили об этом государю, а он ответил: „Это наши семейные дела, и суду они не подлежат…“»!
А наша «красивая баба» с узкими змеиными глазами, источавшими зло и лукавство, благополучно добралась до Петербурга, где с Николаевского вокзала на извозчике прокатилась до Финляндского, откуда утренний поезд повез «ее» дальше, минуя лесистые просторы прекрасной страны Суоми. Имея на руках подложный паспорт и два заряженных браунинга, «красивая баба» сошла с поезда в Улеаборге, отсюда «она» пароходиком добралась до пограничного города Торнео… Ночью пограничник видел, как в четырех верстах выше таможни тень женщины метнулась к реке.
– Стой, зараза! Стрелять буду…
Но «баба» отвечала ему уже с другого берега:
– Эй, парень! Скажи своему начальству, что Серега Труфанов, бывший иеромонах Илиодор, благополучно пересек границу Российской империи, и теперь я плевать на всех вас хотел…
За пазухой он таил драгоценное сокровище – рукопись книги по названию «СВЯТОЙ ЧЕРТ, или ПРАВДА О ГРИШКЕ РАСПУТИНЕ».
А пока Гришка валялся в больнице, залечивая распоротый живот, в Сараеве грянул суматошный выстрел сербского гимназиста Гаврилы Принципа, который позже позволил Ярославу Гашеку начать роман о похождениях бравого солдата Швейка такими словами: «А Фердинанда-то ухлопали…»
Сейчас читать Гашека смешно. Но тогда люди не смеялись. Начинался кризис. Июльский. Трагический. Неповторимый.
С тех пор как существует история человечества, королей и герцогов резали, топили, прищемляли в воротах, травили словно крыс, и это было в порядке вещей. Но теперь в убийстве эрцгерцога Фердинанда германские политики увидели удобный повод для развязывания войны…
Впрочем, пока все было спокойно, и Сазонов лишь 18 июля вернулся с дачи; чиновники встретили его словами:
– Австрия ожесточилась на Сербию…
Сазонов повидался с германским послом Шурталесом.
– Если ваша союзница Вена желает возмутить мир, то ей предстоит считаться со всей Европой, а мы не будем спокойно взирать на унижение сербского народа… Еще раз подтверждаю, что Россия стоит за мир, но мирная политика не всегда пассивна!
20 июля ожидался приезд в Петербург французского президента Пуанкаре, и в Вене решили подождать с вручением ультиматума Белграду, чтобы вручить его лишь тогда, когда Пуанкаре будет находиться в пути на родину, оторванный от России и от самой Франции… Это был ловкий ход венской политики!
20 июля… Газеты в этот день писали об устройстве шлюзов на реке Донец, о пожаре моста возле Симбирска, о судебном процессе г-жи Кайо, застрелившей редактора газеты за клевету на ее мужа. Николай II во флотском мундире поднялся на борт паровой яхты «Александрия»; с ним были жена и дочери. Подали завтрак, во время которого император много курил, бросая папиросы за борт. Французскому послу Палеологу он сказал:
– Говорят, у моего кузена Вилли что-то давно болит в ухе. Я думаю, не бросилось ли воспаление уже на мозг?
За кофе было доложено о подходе эскадры. Воды финского залива медленно утюжил громадный дредноут «Франс», за ним шел «Жан Барт», рыскали контрминоносцы эскорта. Кронштадт глухо проворчал, салютуя союзникам. Раймонд Пуанкаре подошел на катере, принятый у трапа самим царем. «Александрия» взяла курс на Петергоф, и дивная сказка открылась во всем великолепии. Обмывая золотые фигуры скульптур, фонтаны взметали к небу струи прохладной сверкающей воды, просвеченной лучезарным солнцем.
– Версаль, – сказал Пуанкаре. – Нет, Версаль хуже…
Вечером в старинном зале Елизаветы президента ошеломили выставкой придворного света. Женские плечи несли на себе полыхающий ливень алмазов, жемчугов, бериллов и топазов. Алиса ужинала подле Пуанкаре, одетая в белую парчу с глубоким декольте, которое было закинуто бриллиантовой сеткой. «Каждую минуту, – отметил Палеолог, – она кусает себе губы, видимо, борется с истерическим припадком…» Пуанкаре произнес речь по вдохновению, а Николай II – по шпаргалке. Возвращаясь из Петергофа ночным поездом, Палеолог просмотрел свежие питерские газеты.
– Обратите внимание, – подсказал секретарь, – сегодня забастовали в столице заводы, работающие на военную мощь.
– Их подстрекают германские агенты, – ответил посол.
21 июля… Пуанкаре в Зимнем дворце принимал послов и посланников, аккредитованных в Петербурге. Первым подошел граф Пурталес, и президент задержал его руку в своей, расспрашивая немецкого посла о его французских предках. Палеолог подвел к президенту английского посла, сэра Джорджа Бьюкенена; это был спортивного вида старик с надушенными усами и с неизменной свастикой в брошке черного галстука. Пуанкаре заверил Бьюкенена в том, что русский царь не будет мешать англичанам в делах персидских. Наконец, ему представили графа Сапари – посла австрийского, которому Пуанкаре выразил вежливое сочувствие по случаю убийства сербами герцога Фердинанда.
– Но случай в Сараеве не таков, чтобы его раздувать. Не забывайте, посол, что в России у сербов много друзей, а Россия издавна союзна Франции. Нам следует бояться осложнений!
Сапари откланялся молча, будто не имел языка.
Сербскому послу Спалайковичу Пуанкаре сказал:
– Я думаю, все обойдется…
Вечером французское посольство давало обед русской знати, а петербургская Дума угощала офицеров французской эскадры. Играли оркестры, дамы много танцевали, от изобилия свезенных корзин с розами и орхидеями было тяжко дышать… В этот день полиция провела массовые аресты среди рабочих, выступавших за мир. Берлин получил депешу Пурталеса, в которой тот докладывал кайзеру о беседе с Сазоновым: «Вы уже давно хотите уничтожения Сербии!» – говорил Сазонов. Возле этой фразы Вильгельм II сделал отметку: «Прекрасно! Это как раз то, что нам требуется».
22 июля… Страшная жара, а в Петергофе свежо звенят фонтаны. После завтрака Пуанкаре отбыл в Красное Село, где раскинули шатры для гостей, а гигантское поле на множество миль заставили войсками – вплотную. На трибунах полно было публики, белые платья дам казались купами цветущих азалий. Пуанкаре в коляске объезжал ряды солдат, рядом с ним скакал император. Потом был обед, который давал президенту Николай Николаевич – будущий главковерх. Палеолога за столом обсели по флангам две черногорки, Милица и Стана Николаевны, непрерывно трещавшие:
– Вы возьмете от немцев обратно Эльзас и Лотарингию, а наш папа, король Черногорский, пишет, что его армия соединится с русской и вашей в Берлине… Германию мы уничтожим! – Внезапно они смолкли, будто их мгновенно запечатали пробками. – Простите, посол, но… сюда смотрит императрица!
Палеолог посмотрел на Алису: она медленно покрывалась красными пятнами, и черногорки более уже не беспокоили посла.
Потом был балет (Кшесинская свела всех с ума)…
Русские войска сегодня маршировали перед Пуанкаре под звуки лотарингского марша, ибо президент был родом из Лотарингии, которую в 1871 году Бисмарк похитил у Франции.
23 июля… Прощальный обед на палубе дредноута «Франс»: над банкетными столами, простираясь в сизые хляби морей, вытянулись стальные хоботы башенных установок; короткий и теплый шквал растрепал цветочные клумбы на палубе корабля… Пуанкаре бросил последнюю фразу: «У наших стран один общий идеал мира!» После чего вместе с царем он поднялся на мостик, чтобы в тиши штурманских рубок обкатать последние сомнения перед решительным прыжком в пропасть. Императрица, сидя на палубе в кресле, указала Палеологу на соседнее, приглашая посла к беседе.
– Я ужасно боюсь грозы. Эта музыка…
«Со страдающим видом она указывает мне на оркестры эскадры, которые близ нас начинают яростное аллегро, подкрепляемое медными инструментами и барабанами». Палеолог велел капельмейстеру играть потише, но тот, не поняв, совсем остановил оркестр.
– Так лучше, – сказала императрица.
Взрослая дочь Ольга подошла к матери и учинила ей, кажется, выговор за бестактное поведение в гостях. Посол отметил «надутые губы» Алисы и завел пустую речь об удовольствии морских путешествий. С мостика, жестикулируя, спустились Николай II и Пуанкаре, оркестры снова заполнили рейды гимнами. Караул матросов, крепко шлепая ладонями по прикладам, отбил салютацию, президент стал прощаться… Тысячи людей проводили глазами эскадру, за которой низко над водою стлался бурый неприятный дым.
А когда эскадра растворилась в сумерках моря, Австрия вручила Сербии ультиматум – провокационный! Эту бумагу состряпали в Вене так, что, не имей Белград даже крупицы гордости, он все равно отказался бы принять венские условия. Принять такой ультиматум равносильно отказу Сербии от своей независимости… В этот же день кайзер очень крупно проболтался:
– Разве Сербия государство? Ведь это банда разбойников… Надо покрепче наступать на ноги всей этой славянской сволочи!
Сербские министры, прижатые к стенке, переслали ультиматум в Петербург, прося о помощи, а сами сели составлять ответную ноту, на писание которой Вена отпустила им 48 часов.
24 июля… В полдень Сазонов посетил французское посольство, где за завтраком встретился с Палеологом и Бьюкененом.
– Нам нужно быть твердыми, – сказал Палеолог.
– Твердая политика – война, – ответил Сазонов.
Бьюкенен дал понять, что Англия желала бы остаться нейтральной («Но мы постараемся сдерживать германские притязания»). В три часа дня в Елагином дворце собрался совет министров. Коллегиально решили: провести мобилизацию округов, направленных против Австрии, а Сербии дать отеческий совет – в случае вторжения австрийцев отступить, сразу призывая в арбитры великие державы. На крыльце Елагина дворца поджидал решения посол Спалайкович.
– Пока еще ничего не ясно, – сказал ему Сазонов, садясь в автомобиль. В министерстве у Певческого моста его ждал германский посол Пурталес с красным носом и слезящимися глазами. – А мы не оставим сербов в беде, – предупредил его Сазонов.
– А мы не оставим нашу союзницу Австрию.
– Ради чего? Ради ее балканских аппетитов?
– Послушайте, – нервно заговорил Пурталес, – австрийскому императору Францу-Иосифу осталось жить совсем немного, и неужели Петербург не даст ему умереть спокойно?
– Ради бога! – воскликнул Сазонов. – Пускай он помирает! Весь мир только и делает, что удивляется его долголетию.
– Вы, русские, просто не любите Австрии…
– А почему мы, русские, должны любить вашу Австрию, которая принесла нам зла больше, чем турки?
Сазонов отдал распоряжение, чтобы (втайне) срочно вычерпали 80 000 000 рублей, хранившихся в германских банках. В этот день германские послы в Лондоне и Париже, угрожая Европе «неисчислимыми последствиями», вручали ноты, в которых было сказано: в конфликте пусть разбираются Вена с Белградом.
25 июля… Столичные вокзалы уже трещали; дачники метались как угорелые, не в силах решить, что им делать – отдыхать на дачах или трепыхаться в городском пекле; масса офицеров, загорелых и восторженных, скрипя новенькими портупеями, осаждали поезда дальнего следования, их провожали сородичи – с цветами, веселые, нервно-приподнятые. Никто ничего не знал, а пресса крупно выделила слова Сазонова: АВСТРО-СЕРБСКИЙ КОНФЛИКТ НЕ МОЖЕТ ОСТАВИТЬ РОССИЮ БЕЗУЧАСТНОЙ… В Царском Селе было уже известно, что Германия проводит скрытую общую мобилизацию. Царь на общую не решился – он стоял за частичную. Тринадцать армейских корпусов против Австрии были подняты по тревоге. Но было еще не ясно туманное поведение туманного Альбиона…
Бьюкенену Сазонов сказал конкретно:
– Ваша четкая позиция, осуждающая Германию, способна предотвратить войну. Если вы заявите на весь мир, что поддержите нас и Францию, войны не будет. Если не сделаете этого сейчас, прольются реки крови, и вы, англичане, не думайте, что вам не придется плавать в этой крови… Решайтесь!
Лондон не сказал «нет». Лондон не сказал «да».
В это время сербский президент Пашич (точно в назначенный срок) вручил ответное послание на австрийский ультиматум венскому послу в Белграде – барону Гизлю. Сербское правительство выявило в своей ноте знание международных законов и кровью своего сердца, омытого слезами матерей, создало такой документ, который можно считать самым блистательным актом всей мировой дипломатии… Это был подлинный шедевр! Белград с тонкими оговорками принял девять пунктов ультиматума. И не принял только десятого пункта, в котором Вена требовала силами австрийских войск навести «порядок» на сербской территории. Венский посол мельком глянул на ноту, увидел, что там что-то не принято, и… потребовал паспорта. У них все уже было готово к отъезду: багаж увязан, архивы заранее упакованы. Вечером австрийская миссия покинула Белград, а это означало разрыв отношений…
Киевский, Одесский, Казанский и Московский военные округа вставали под ружье; по России катились грохочущие эшелоны.
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели;
Молчали желтые и синие,
В зеленых плакали и пели.
26 июля… Сазонов жаловался Палеологу:
– Неужели события уже вырвались из наших рук и мы, дипломаты, больше не можем управлять политикой? Петербург еще в силах уговорить австрийцев, но… подозреваю, что Германия обещала Вене слишком большой триумф самолюбия. Больше уступать нельзя! Уступив еще раз, Россия теряет титул великой державы и скатится в болото держав второстепенных… У нас тоже есть самолюбие!
В этот день царь вместе с дядей Николашей появился в Думе, дабы внушить стране мысль о своем единении с народом. Было много речей, много слез и ликований. Но встала и покинула зал заседаний фракция социал-демократов, которая имела смелость по-ленински твердо выступить против войны. «Эта война, – говорили думцы-ленинцы в своей декларации, – окончательно раскроет глаза народным массам Европы на действительные источники насилий и угнетений, от которых они страдают, и… теперешняя вспышка варварства будет в то же время и последней вспышкой!»
27 июля… Сазонов так издергался, что от него остался один большой нос, уныло нависавший над галстуком-бабочкой. Он еще был способен предвидеть события. Но уже не мог управлять ими. Время виртуозных комбинаций, где не только одно междометие, но даже пауза в разговоре имели значение, – это золотое время дипломатии кончилось… В кабинет министра ломилась яростная толпа журналистов. «Что им сказать? Я уже сам ничего не знаю…»
Он долго кашлял, потом сказал:
– Можете метать стрелы и молнии в Австрию, но я вас умоляю не трогать пока в печати Германию – этим вы разрушите мою комбинацию, которая еще способна спасти нам мир.
Увы, никакой «комбинации» у него уже не было…
28 июля… Бьюкенен совещался с Сазоновым, а в приемной министра встретились Палеолог и Пурталес.
– Еще день-два, – сказал Палеолог немцу, – и, если конфликт не будет улажен, возникнет катастрофа, какой мир еще не ведал. Если ваше правительство столь миролюбиво, как об этом оно не раз заявляло, так окажите воздействие на Австрию.
– Я призываю бога в свидетели, – отвечал Пурталес, за-жмурившись, – что Германия всегда стояла на страже мира. Мы не злоупотребляли силой. История покажет, что Германия всегда права.
– Очевидно, – пикировал Палеолог, – положение очень дурное, если возникла необходимость уже взывать к суду истории…
Бьюкенен выходит от Сазонова, Пурталес входит к Сазонову, а в приемной министра появляется австрийский посол Сапари.
– Можете ли вы сообщить, что происходит?
– Коляска катится, – прищелкнул пальцами Сапари.
– Это уже из Апокалипсиса, – ответил ему Бьюкенен…
Сазонов признался Палеологу, что ему стало трудно сдерживать горячку Генштаба: там боятся опоздать с мобилизацией. Пуанкаре еще плыл во Францию на дредноуте, и Палеолог не имел с ним связи. Он, как и Бьюкенен, умолял Сазонова не давать повода Германии для активных действий.
– Немцы уже мобилизуются! – отвечал Сазонов. – А мы еще гуляем, сунув руки в карманы, и поплевываем, как франты…
Кайзер (с большим опозданием) ознакомился с ответом Сербии на венский ультиматум. Он был потрясен железной логикой и примирительным тоном. Белградская нота мешала кайзеру катить бочку с порохом дальше. Он крепко задумался и даже признал:
– Это вполне достойный ответ. Если б я получил такую ноту, я бы на месте Вены счел себя вполне удовлетворенным…
Вильгельм II посоветовал Вене ограничиться захватом Белграда и сразу же начать мирные переговоры с сербами. Белград в те времена лежал на самой черте границы с Австрией (его отделяла от Австрии только река Сава). Совет кайзера запоздал: австрийцы уже понаставили на берегу Савы батареи и по телеграфу передали сербам объявление войны… Но еще никто не верил, что война началась. Не верил и Николай II, отправивший кайзеру телеграмму, в которой умолял его помешать австрийцам «зайти слишком далеко».
29 июля… Пурталес пришел к Сазонову и зачитал ему наглое требование германского рейхсканцлера, чтобы Россия прекратила военные приготовления, иначе Германия, верная своей миролюбивой политике, ополчится против варварской агрессии России.
Сазонов вскочил из-за стола – весь в ярости:
– Теперь я понял, отчего Австрия так непримирима… Это вы! Вы стоите за ее спиной и подталкиваете на бойню…
В ответ Пурталес, натужно и хрипло, прокричал:
– Я протестую против неслыханного оскорбления…
На стол министра легла свежая телеграмма: австрийцы открыли огонь по Белграду, рушатся здания, в огне погибают жители.
– Первая кровь наша, славянская, – сказал Сазонов.
Янушкевич, начальник Генштаба, все же уговорил царя на всеобщую мобилизацию. Палеолога об этом предупредили: «Россия не может решиться на частичную мобилизацию, ибо наши дороги и средства связи таковы, что проведение частичной мобилизации сорвет планы общей, когда явится нужда в ее необходимости…» Вечером генерал Добророльский прибыл на Главпочтамт, имея на руках указ царя о всеобщей мобилизации. Всю публику из здания попросили немедленно удалиться. В пустынном зале сидели притихшие телеграфистки, понимая, что сейчас произойдет нечто ужасное. Добророльский, поглядывая на часы, взволнованно гулял по каменному полу почтамта. Остались считанные минуты, и вся Россия ощетинится штыками… Звонок! Вызывали его к телефону. Говорил Сухомлинов:
– Отставить передачу указа! Государь император получил телеграмму от кайзера, который заверяет, что сделает все для улаживания конфликта… Мобилизация возможна лишь частичная!
Император принял это решение личной (самодержавной) властью. Он поверил, что Вильгельм II озабочен сохранением мира.
30 июля… «Не стройте крепостей – стройте железные дороги», – завещал Мольтке-старший своему племяннику Мольтке-младшему, который стоял сейчас во главе германской военной машины. Одно дело – мобилизация в России, другое – в Германии, где эшелоны катятся как по маслу. Утром встретились Сазонов, Сухомлинов и Янушкевич, удивленные, что царь так легко подпал под влияние Берлина. Но частичная мобилизация срывала план всеобщей – об этом и рассуждали… Сазонов сказал Шантеклеру:
– Владимир Александрович, позвоните государю.
Сухомлинов позвонил в Петергоф, но там ответили, что царь не желает разговаривать. Вторично барабанил туда Янушкевич.
– Ваше величество, я опять об отмене общей мобилизации, ибо ваше решение может стать губительным для России…
Николай II резко прервал его, отказываясь говорить.
– Не вешайте трубку… здесь и Сазонов!
Тихо свистнув в аппарат, царь сказал:
– Хорошо. Давайте мне Сазонова.
Сазонов настоял на срочной с ним аудиенции, царь согласился принять его. Но до отъезда в Петергоф он повидал Пурталеса, крайне растерянного и жалкого, который пробормотал ему:
– Я должен что-то сообщить Берлину, однако моя голова уже не работает. Весьма нелепо, но я прошу вас посоветовать мне, что я могу предложить своему правительству.
Это было даже смешно. Сазонов взял лист бумаги, быстро начертал ловкую формулу примирения, которая обтекала острые углы конфликта, как вода обтекает камни в горной реке: «ЕСЛИ АВСТРИЯ, ПРИЗНАВАЯ, ЧТО АВСТРО-СЕРБСКИЙ ВОПРОС ПРИНЯЛ ОБЩЕЕВРОПЕЙСКИЙ ХАРАКТЕР, ОБЪЯВИТ СЕБЯ ГОТОВОЙ ВЫЧЕРКНУТЬ ИЗ СВОЕГО УЛЬТИМАТУМА ПУНКТЫ, КОТОРЫЕ НАНОСЯТ УЩЕРБ СЕРБИИ, РОССИЯ ОБЯЗЫВАЕТСЯ ПРЕКРАТИТЬ ВОЕННЫЕ ПРИГОТОВЛЕНИЯ…» Он вручил запись Пурталесу.
– Пожалуйста. Я всегда к вашим услугам.
– Благодарю, – с мрачным видом отвечал посол.
Потом министр отъехал в Петергоф, где его поджидал удрученный император. Сазонов стал доказывать, что приостановкой общей мобилизации расшатывается вся военная система, графики трещат, военные округа запутаются. Война, говорил министр, вспыхнет не тогда, когда мы, русские, ее пожелаем, а лишь тогда, когда в Берлине кайзер нажмет кнопку… Николай II ответил ему:
– Вилли ввел меня вчера в заблуждение своим миролюбием. Но я получил от него еще одну телеграмму… угрожающую! Он пишет, что снимает с себя роль посредника в споре, и, – прочитал царь далее, – «вся тяжесть решения ложится на твои плечи, которые должны нести ответственность за войну или за мир»!
Сазонов разъяснил, что кайзер только затем и взял на себя роль посредника, дабы под шумок, пока мы тут с вами балаганим, закончить военные приготовления. В ответ на это царь спросил:
– А вы понимаете, Сергей Дмитриевич, какую страшную ответственность возлагаете вы сейчас на мои слабые плечи?
– Дипломатия свое дело сделала, – отвечал Сазонов.
Царь долго молчал, покуривая, потом расправил усы:
– Позвоните Янушкевичу… пусть будет общая!
Было ровно 4 часа дня. Сазонов передал приказ царя Янушкевичу из телефонной будки, что стояла в вестибюле дворца.
– Начинайте, – сказал он, и тот его понял…
Схватив телефон, Янушкевич вдребезги разнес его о радиатор парового отопления. Еще и поддал по аппарату сапогом.
– Это я сделал для того, чтобы царь, если он передумает, уже не мог бы повлиять на события. Меня нет – я умер!
Все телеграфы столицы прекратили частные передачи и до самого вечера выстукивали по городам и весям великой империи указ о всеобщей мобилизации. Россия входила в войну!
31 июля… На улицах, хотя еще никто и никого не победил, уже кричали «ура», а между Потсдамом и Петергофом продолжалась телеграфная перестрелка: «Мне технически невозможно остановить военные приготовления», – оправдывался Николай II, на что кайзер тут же ему отстукивал: «А я дошел до крайних пределов возможного в моем старании сохранить мир…» День прошел в сумятице вздорных слухов, в нелепых ликованиях. Этот день имел ярчайшую историческую концовку. Часы в здании у Певческого моста готовились отбить колдовскую полночь, когда явился Пурталес.