© Пикуль В. С., наследники, 2008
© ООО «Издательство «Вече», 2008
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017
Кронштадт… он был какой-то новенький, совсем не такой, как раньше, в дореволюционное время, словно ему надо было пролить кровь нескольких сот человек, чтобы обновиться, помолодеть, расцветиться радужными надеждами.
И. Ясинский. Роман моей жизни
«Виола», легкая как скрипка, посвечивая бортами, купается в усыпляющем плеске. 1 мая 1917 года над кораблем подняли красное полотнище, в центре которого два скрещенных якоря, а по углам – четыре буквы: «Ц», «К», «Б» и «Ф», что означает – Центральный Комитет Балтийского Флота (сокращенно – Центробалт). Это был искристый кристалл в насыщенном растворе, который притягивают к себе все активные элементы…
В президиуме – Павел Дыбенко, матрос с транспорта «Ща».
– Ну, вы меня все знаете, – говорит он при знакомстве и сует цепкую клешню руки, прожигая насквозь своими глазищами.
Двоевластие в стране – Совет и Правительство.
Двоевластие на Балтике – Центробалт и Командование…
По ночам на трепетной «Виоле» – писк, визг, беготня по спящим людям – это крысы, в которых Дыбенко швырнет ботинками.
– Стрихнину вам мало, что ли? – кричит он.
В составе Центробалта 33 депутата, только 12 членов РСДРП(б). Остальные – эсеры, меньшевики, анархисты. Есть и офицеры, которые желают добра, видят это добро в революции, но еще многое неясно для них. Они скользят по поверхности революции, боясь окунуться с головой в ее бушующие недра. Они только «сочувствующие», и спасибо им за это сочувствие…
Флот раскололся на куски, как перезрелый арбуз, который трахнули об мостовую, – каждый корабль вырабатывает на митингах свои местнические решения. Центробалт должен, как пуповина, связать воедино разорванные артерии Балтики, насыщенные бурной кровью, которая вскипает от сумбура событий. Взволнованная страна ждет созыва Учредительного собрания, которое, казалось, разложит по полочкам все чаяния народа. Центробалт мечтает о созыве первого общебалтийского съезда… Как при этом поведут себя офицеры?
Ревель – столица кораблей быстроходных, часто рискующих. Они принимают на палубы и мостики тонны воды; жестокие ветры съедают кожу, наливают одурью глаза. Порывисты и резки, крейсера и эсминцы накладывают отпечаток и на свои команды. Может, оттого-то ревельские офицеры стали действовать активнее других. Там верховодил Дудоров, начальник Балтийской Воздушной дивизии. Дыбенко еще раз перечитал резолюцию съезда офицеров Ревеля:
«Под влиянием неправильно понятой проповеди борьбы с буржуазией, которую ведут среди матросов идейные люди, все офицеры, несмотря на то, что большинство из них фактически принадлежит к интеллигентному пролетариату, считаются буржуями, против которых надо бороться…»
В какой-то степени так: сыновья врачей, педагогов, мелкотравчатых чиновников – вряд ли они станут врагами народа. Но выборности не признают и грозят Центробалту бойкотом. «Выборное начало командного состава в армии и флоте вообще ведет к разрушению военной силы, во время же войны проведение этой реформы является изменой…» Крепко загибают крейсера и эсминцы!
Большие черные крысы скачут через Дыбенку. Среди ночи он вынимает из-под подушки громадный наган, открывает пальбу:
– Надоели вы мне…
Как дети малые, играли матросы со свободой, и эти игры становились порой опасны. Опасны для них же – для самой революции! За бастионами фортов, отрезанные морем, кронштадтцы варились в собственном соку, и сок бродил, грозя закваситься микробами анархии, вредными бациллами самочинств и самостийности.
Арестованных офицеров Кронштадт держал в тюрьме. В листовках писали: «Правда, тюремные здания Кронштадта ужасны. Но это те самые тюрьмы, которые были построены царизмом для нас. Других у нас нет…» Все это так. Но комендант тюрьмы, выбранный из матросов, каждодневно обучал офицеров пению революционных песен. Какой-нибудь каперанг, прошедший через Цусиму, по первому приказу коменданта вскакивал и услужливо запевал:
Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут…
А в глазах стояли слезы. Это было уже издевательство над человеком, но кронштадтцы, ослепленные днями свободы, этого не понимали.
– Мы же пели для них «Боже, царя храни», пусть и они теперь стараются.
Кронштадтцы «драили» свой город, как медяшку перед смотром, как поясную бляху перед любовным свиданием. Город засверкал! Попался ты пьяным – всыплют так, что забудешь опохмелиться. Алкоголиков наказывали полной конфискацией имущества. Плачь не плачь, а последний стул из-под тебя выдернут и в клуб утащат. По вечерам, в море разноцветных огней, подсвеченная с моря прожекторами, Якорная площадь кишела митингами, где каждый говорил что хотел. Чтобы пресечь вздорные слухи в народе, Кронштадт (впервые за всю историю свою) открыл ворота, приглашая к себе гостей.
И потянулись паломники, как пилигримы ко святым местам. Город-крепость поражал людское воображение. Но порядок был идеальный. И при посещениях тюрьмы арестанты в офицерских мундирах дружно пели – по приказу коменданта:
Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных и рабов…
Прибывшие в Кронштадт экскурсанты дружно подхватывали…
Это была уже профанация.
Линейный корабль «Республика» – (бывший «Император Павел I») прибыл в Ревель под красным знаменем. На бортах его был растянут лозунг: «Вся власть Советам!»
Словно того и ждали крейсерские – кинулись на линкор с кулаками, сорвали с мачты «Республики» красный флаг и, вместе с лозунгом, разодрали его в мелкие клочья.
Здесь, на крейсерах, были сильны авторитеты не только эсеровские. На крейсерах чтили Плеханова с его «Единством», крейсерские Керенского за брата считали:
– Сашка-то сказал… А наш Сашка Федорыч не так учит!
Когда откроется Общебалтийский съезд, из Ревеля придут на рейд Гельсингфорса серые, будто обсыпанные золой, крейсера – «Олег» и «Богатырь» с «Адмиралом Макаровым». Защитники министров-социалистов, они сдернут чехлы со своих орудий.
Ты, товарищ, с докладом своим выступай. Ты, товарищ, декларируй себе в удовольствие. Ты резолюцию пиши, конечно. Но все-таки в окно поглядывай… Вот они – крейсера! Вот их калибр!
…Согласия не было. Его предстояло завоевать. В драках. В спорах, когда от ярости из глаз сыплются искры.
Близился кризис.
Вердеревский: Я вижу, что развал идет полным ходом. «Петропавловск» вынес резолюцию с ультиматумом Временному правительству убрать 10 министров в 24 часа и постановил бомбардировать Петроград, если это требование не будет выполнено…
«Слава» отказывается идти в Рижский залив…
Я уже не говорю о доверии к себе. Теперь, в таких серьезных событиях,
личности тонут…
Протокол беседы адмирала с Центробалтом
Опять они уходили – «Новик» отдавал концы… Дунуло ветром слегка. Качнуло эсминец справа. Вот и море!
– Слава богу, – перекрестился Артеньев. – Здесь митингов нет, и брататься корабли еще не умеют. Это тебе не солдаты.
Сунул в карман кителя блокнот, обошел нижние отсеки:
– Товарищи, подписывайтесь на «заем свободы»… Ну? Кто даст? Портнягин, тебя на пять рублей подписать можно? Не похудеешь?
Качнуло еще раз, и матрос уперся сапогами в палубу.
– Чего, чего? – спросил, потускнев лицом.
– Ну, три рубля. Будешь подписываться?
– Нет. На кой?..
Поход продолжался. От носа до кормы. Никто не жертвовал денег на продолжение войны. Артеньев вернулся на мостик, уже весь мокрый от брызг, косо взлетающих из-за борта, и там отряхнулся.
– Хоть бы дали мне кавторанга, и уйти с этой собачьей должности. Визгу много, а шерсти мало, как от поганой кошки…
Балтийский флот вступал в новую полосу испытаний, для многих неприятную: стали тасовать офицерские кадры. Для офицеров чистка кают-компаний была как жупел… Куда денешься?
«Новик» пролетал за Гангэ, берега едва белели вдали.
– За себя я спокоен, – зевнул Грапф. – Меня чистка не коснется, ибо я вступил в демократический союз офицеров… А вы?
Артеньев поднял к глазам бинокль, чтобы не отвечать сразу. В панорамах линз серебристо струилась морская тишь, косо и безнадежно мазнуло по горизонту клочком паруса. Над рыбным косяком кружили чайки – словно пчелы над банкой с вишневым вареньем.
– Какой я политик? – ответил старшой. – Впрочем, если меня выбросят с флота, это станет трагедией всей моей жизни. Буду на Невском, весь в орденах, продавать спички… поштучно!
Неожиданно он вспомнил того пленного немца с крейсера «Норбург», который советовал экономить на спичках. Черт побери, а ведь он был прав тогда – спички на Руси пошли на вес золота, а дрова в Питере ценились чуть ли не в бриллиантовых каратах.
– Пусть вышибают, – сказал Мазепа, – меня примет Колчак! Черноморский комплектуется из украинцев, и над его флагманом скоро уже взовьется желто-блокитное знамя великой Украинской Рады.
Из штурманской рубки с юмором откликнулся Паторжанский:
– Рада и сама не рада, что она Рада!
– Не смешно, – злобно отвечал Мазепа. – Украина способна стать великой мировой державой. Она засыплет всю Европу дешевым хлебом, даст свой уголь, свое железо, свой интеллект Пилипенок…
В белом кителечке скатился по трапу артиллерист Петряев:
– Мало вам политики, так вы еще в этот щербет навоз мешать стали. Я вот русский и знаю только одну Раду – Переяславскую!
Грапф подтянул на руках истертые старые перчатки:
– Одно могу сказать: раньше, в так называемое проклятое царское время, русский флот подобных вопросов не ведал…
Минер, поняв свою отверженность, с вызовом нырнул в люк.
– А мы вот посмотрим, – выпалил снизу, – как запоет великая Россия, когда миллион солдат-малороссов откажется за нее воевать и ногою не ступит дальше своей Украины…
«Новик», легко кренясь, шел на среднем. Артеньев машинально глянул в репитер гирокомпаса, спросил Паторжинского:
– Вацлав Юлианович, отчего мы изменили курс?
– Не меняли – сто восемнадцать.
– А на румбе – тридцать четыре.
– Может, гирокомпас у нас скис?
В низу корабля, в кардановых кольцах, гудел ротор гирокомпаса. Возле него вахтенный электрик читал Дюма.
– Ты его не ударил ли? Или перегрелся ротор?
– Нет. Точно держимся в меридиане…
На руле, невозмутим, стоял кондуктор Хатов.
– Хатов, – спросил его Артеньев, – какой был дан тебе курс?
– Сто восемнадцать.
– А на румбе?
– На румбе – тридцать четыре.
Сергей Николаевич не находил слов:
– Под монастырь нас подводишь? Куда гонишь?
– На базу, и не кричи на меня.
– Кто тебе приказывал?
– Команда устала шляться без толку, – ответил Хатов. – А ревком «Новика» плевать хотел на ваши приказы. Гоню в Гангэ…
Кулак Артеньева ловко перехватил сзади фон Грапф:
– Спокойно, Сергей Николаич, спокойно… Или вы не знаете, какие сейчас настали счастливые времена?
Артеньев в яростном бешенстве наблюдал, как наплывает на корабль финский берег. Его похлопал по плечу штурман:
– Хочешь, развеселю последним анекдотом?
– Вот самый веселый анекдот, – показал Артеньев вниз.
На шкафуте стоял механик Дейчман и подхалимски подхохатывал в окружении матросни. Было в его фигуре что-то мерзкое.
– А ведь был человек, – сказал Артеньев. – Вот до какого скотства может довести подленький страх за свою шкуру.
– Зато наш мех понимает, что тебя вот с «Новика» выкинут, а он останется. Потому что ты – сатрап, а он – демократ…
Едва зашвартовались в Гангэ, как Артеньев сразу спустился в каюту, нажал педаль на расблоке. Явился рассыльный.
– Гальванера Семенчука… быстро!
Семенчук явился. Сесть ему он не предложил, но, учитывая новые времена, и сам не садился. Расхаживал, словно зверь в клетке:
– Это ваша работа? Комитетчиков? Можно ли до такой степени разорять дисциплину? Самовольно снялись с дозорной линии и обнажили перед врагом громадный кусок моря…
Семенчук шагнул на середину каюты:
– А разве я развернул эсминец на Гангэ?
– Ты большевик, – ответил ему Артеньев. – Это ваше влияние. Кто, как не вы, замудриваете лукаво насчет ненужности войны… Вот и результат! Чего ваша левая пятка еще пожелает?..
Семенчук, не дослушав, хлестанул за собой дверью.
Жилую палубу забили матросы. Пришли офицеры, подавленные, одетые на новый манер – английский: без погон, с нашивками на рукавах, без кантов на фуражках. Сейчас их жизнь, их судьба зависят от этих зубастых и вихрастых парней, которые раньше по ниточке у них бегали, а сейчас – господа положения! – бросают окурки в иллюминаторы, кричат весело, будто собрались в цирке:
– Начинай! Кто первым номером у нас?
Заслуга Артеньева, как старшего офицера, что «Новик» не знал мордобоя, – это обстоятельство, которому раньше даже не придавали значения, сейчас, после революции, стало весьма существенным. Судя по настроению матросов, офицеры поняли, что сегодня их семья кого-то лишится… Знать бы – кого? Артеньев даже не удивился, когда поднялся Хатов и доложил собранию:
– Итак, братишки, всю нечисть, доставшуюся нам в наследство от Николая Кровавого, покидаем сегодня за борт. Чего молчите? Выдвигай кандидатуры на удаление с флота… – И сам бросил в галдеж кубрика, как бомбу: – Старлейт Артеньев – рази не деспот? Доколе же терпеть мы его тиранство станем?
– Постой, – встал Семенчук, – о старлейте потом. О нем разговор особый. Сначала профильтруем спецаков…
Грапфа не тронули как «демократа». Дружно перетирали кости минеру и артиллеристу. Решили не вышибать. Только продраили с песком и с мылом за привычку не «выкать» матросу, а «тыкать». Ладно, еще молодые – исправятся. Дейчман демонстративно отошел от трапа, возле которого собрались все офицеры эсминца. Инженер-механик решил окончательно «слиться с народом»; забился в самую гущу своих машинных да котельных, дымил оттуда (вполне демократично) козьей ножкой, даже покрикивал на офицеров:
– Ничего. Этих можно. В случае чего – поправим!
И вот тут поднялся Портнягин.
– А вот наш мех! – сказал про Дейчмана. – Как его прикажете обсуждать – за матроса или за… офицера? В котельных у нас беспорядок, только жабы еще не скачут. Кочегары изленились. Холодильники текут. А мех из нашей же махры цигарки себе крутит…
– Хоб што ему! – раздался голос. – Бессовестный!
– Верно, ребята. Зачем нам такого? Мы раньше тридцать два узла давали играючи. А сейчас? Двадцати пяти не вытянем.
– Я думаю, – сказал Семенчук, косо посмотрев на Артеньева, – такие, как Дейчман, не нужны. Флот без порядка – не флот, а шалтай-болтай. Приятелев разных мы и сами себе сыщем. Не за тем ты офицером сделан, учился стока, чтобы покуривать с нами…
Веселые скрипки запели в душе Артеньева. Он крикнул:
– Встаньте, мех! Это ведь про вас говорят…
Дейчман поднялся, крутя в пальцах бескозырку. Кителечек раздрызган, без пуговиц, без воротничка, весь в маслах едучих. Чувство золотой середины дается не каждому, нужен для этого талант. А бездарные актеры всегда переигрывают.
– Я же за вас, братцы! – провозгласил он плачуще.
И тут раздался хохот. Страшный. Издевательский.
– Гляди-ка! Он за нас… Ну, комик-зырянин! Сченушил!
– Долой его с эсминца, чтобы пайка даром не трескал. В стране бабы сидят голодные, детишки. А он жрет здесь… за что?
– Убрать с флота! Сами справимся.
– Я с вами, – взывал Дейчман, – как матрос с матросом!
– А коли матрос ты, – отвечали разумно, – так валяй в боевое расписание по графику. К форсункам вставай!
Дейчман поплелся к трапу, и офицеры расступились перед ним, как перед прокаженным. Один вылетел из их компании. Что ж, решение справедливое. А сейчас будет несправедливое, и Артеньев уже внутренне сжался в комок, беду предчувствуя.
– Теперь о старлейте, – настырно тащил за собой собрание Хатов. – Ведь он, когда послабление всем нам от революции выпало, гайку эту самую взял и… крутит, крутит, крутит. – Исказив лицо, Хатов показал, как Артеньев крутит гайку. – Ведь он – садист! Ведь он наслаждается, когда мы с вами дисциплинированны!
Кубрик надсаженно орал сотнею здоровых глоток:
– Давай контру за старши́м, чтобы по всей важности…
– Контра будет! – пообещал Хатов, поворачиваясь к Артеньеву. – Вот вы нам и обрисуйте в красках свое отношение к борцу за народную свободу – министру Керенскому… Пожалте!
Артеньев скупо кашлянул в кулак.
– Видите ли, – начал с сердцебиением, – Александр Федорович – это в моем понимании – как политик пока не дал ясных решений. Он отделывается речами, которые способны удовлетворить каждого в принципе, но никого на практике. Что же касается моего личного – я подчеркиваю это – отношения к нему как к военному деятелю, то… пока он себя не проявил в этой области.
– Во! – расцвел Хатов, довольный. – Видели, как он гнусную контру плетет? Такого голыми руками за хвост не поймаешь.
– А ты бы за шею хотел его? – спросил Хатова Семенчук.
– Ответ давай, – ревела палуба, – конкретно о Сашке!
Артеньев позеленел от гнева. Стоит ли осторожничать?
– Даю ответ по существу, – объявил он команде. – К вашему Сашке Керенскому я отношусь как к жалкому фигляру… Политическая проститутка! Вот я сказал, а теперь вышибайте меня с флота!
Ему сразу стало легко. В палубе наступила тишина.
– Опять гайку законтрил, – вздохнул кто-то, будто сожалея.
Подал голос боцман эсминца – «шкура» Ефим Слыщенко:
– А чего вы в Сашку-то вклещились? Нам с Керенским не воевать, не плавать. Старшо́й здесь фигура, вот о нем и рассуждайте.
Неожиданно завел речь больной матрос из минной команды. Лежал он на втором ярусе стандартных коек, говорил тихо с высоты:
– Старшо́го-то как раз и надобно поберечь. А за гайки евоные спасибо надо сказать. Крутит, и верно делает, что крутит. У него такая собачья должность. Нам волю дай, так мы в два счета все тут раздрипаемся… Не понимаю, – говорил больной, – чего вы так дисциплины пужаться стали? Не волк же – не сожрет она вас…
– Замашки старорежимные, – начал было Хатов наседать снова.
Но тут Артеньев бросился от трапа в контратаку:
– Врешь! Дисциплина воинская – это не замашка тебе. Режим старый, режим новый, а дисциплина всегда будет основным правилом службы… Я не против революции, но я враг разгильдяйства, которое некоторые прикрывают именем свободы! Что за дурная появилась манера? Если я говорю, что палуба грязная и ее надо прибрать, вы устраиваете митинг. На тему: убирать или не убирать? Я ненавижу ваше словоблудие. Морду бы вам бить за такие вещи…
– Слышали? – спросил Хатов. – Он еще вас закрутит.
– Закручу! – открыто признался Артеньев и взялся за поручни трапа. Следом за ним поскакали наверх и другие офицеры.
Артеньев не любил споров на политические темы, но после этого собрания он разговорился…
– Я не совсем понимаю, как мыслят себе большевики дальнейшее. Оттого, что они провозглашают конец войне, война ведь сама не закончится. Иной раз финал войны гораздо труднее ее прелюдии. И что будет? – спрашивал Артеньев. – Что будет, если немец пойдет на большевика со штыком наперевес?
– Он побежит, – огорчился Петряев.
– Да! А за ним, увлеченные его пропагандой, побегут и другие. Вот что страшно, вот что преступно!
– Маркс учит, – заметил Грапф, – что у пролетария нет отечества, нет любви к родине. Патриотизм коммунисты причисляют к серии буржуазных извращений ума и сердца…
Вестовой Платков сбросил с плеча полотенце, навестил Хватова.
– А там опять… контрят! До чего мне надоело посуду для них перемывать. Петряев-гад сейчас сразу две тарелки испачкал. Хлеба кусок возьмет – давай под него тарелку. Ведь скатерть чистая. Взял бы да положил хлеб на стол, как все порядочные люди делают. Так нет, ему еще тарелку подавай. Мне уж так опротивело, что я плюну, бывает, полотенцем по тарелке, плевок разотру и подаю к столу – «чисто, ваше благородие!».
Хатов собирался ехать в Петроград. Набрав в рот сахарного песку, он разжевывал его до сиропного состояния, потом клейкую жижицу искусно размазывал языком по своим ботинкам. Обувь на глазах преображалась – становилась лаковой, как из магазина.
– Еду по делам, – сообщил. – Князь Кропоткин, наш вождь, из эмиграции возвращается. Сорок один годочек не бывал дома человек. Большевики Ленина своего на ять встречали. Мы тоже не подгадим… вот, еду! Ежели не приду встречать – старикашка обидится.
Солнце плавило гельсингфорсский рейд, на котором в томительном зное застыли раскаленные утюги дредноутов. Броня палуб обжигала матросам пятки. Купались много: прямо с мостиков в воду – бултых. Потом лезли на корабль по балясинам штормовых трапов; голые, плясали на шкафутах, вытряхивая из ушей воду. Когда солнце уходило за античную храмину финляндского сената, над рейдом свежело.
Вечерами эскадра отдыхала от митингов, от ораторов и резолюций, от которых команды уставали гораздо больше, чем раньше от вахт, боев и приборок. Заводили граммофоны. Каждый корабль имел свою любимую пластинку. Ее гоняли часами, радуя себя и досаждая другим. О, российские граммофоны, вас никогда не позабыть!..
С учебной авиаматки «Орлица» жалобно выстрадал Морфесси:
Вы просите песен – их нет у меня,
На сердце такая немая тоска…
А затем и полилось… До глубокой ночи рыдала на дредноуте «Петропавловск» Настя Вяльцева:
Дай, милый друг, на счастье руку,
Гитары звук разгонит скуку…
На посыльной «Кунице» дурачились в грамзаписи популярные клоуны Бим и Бом, а на благородной «Ариадне», борта которой были украшены красными крестами, гоняли по кругу, как шахтерскую лошадь, еврейского куплетиста Зангерталя:
Армянин молодой
рядом в комнате жил,
и он с Саррой моей
шуры-муры крутил…
Из кают-компании элегантной яхты «Озилия» слышался изнуренный надлом Вертинского:
К мысу радости, к скалам печали ли,
к островам ли сиреневых птиц,
все равно, где бы мы ни причалили,
не поднять нам усталых ресниц…
Эсминец «Эмир Бухарский» обожал Надю Плевицкую:
Средь далеких полей на чужбине,
на холодной и мерзлой земле…
Разведя высокую волну, прошел «Поражающий», изо всех иллюминаторов которого, словно воду через дырки дуршлага, выпирало глуховатый цыганский басок Вари Паниной:
Стой, ямщик! Не гони лошадей,
Нам некуда больше спешить,
Нам некого больше любить…
А из отдаления, с захудалых и грязных тральщиков, обиженных пайком и жизнью, проливался на рейд Гельсингфорса, широко и свободно, сладостный сироп голоса Лени Собинова:
Слезами неги упиваться,
Тебя терзать, себя томить,
Твоей истомой наслаждаться —
Вот так желал бы я любить…
…Разом смолкли граммофоны. Дредноуты провернули башни.
Дмитрий Николаевич Вердеревский из начальников бригады подплава стал пятым комфлотом на Балтике с начала войны. Неглупый человек, он понимал, как будет ему трудно.
– Андрей Семеныч, – сказал Вердеревский, поблескивая лысою головой, – я должен исполнить свой долг.
– Сейчас, – ответил ему Максимов, – помимо долга воинского, существует еще и понятие долга революционного. Как-то воспримут на эскадре Гельсингфорса мое «повышение» и ваше назначение?..
Ставка не простила балтийцам выборности комфлота. Сам принцип голосования приводил в ярость генералов из Могилева, еще вчера пивших-евших на походном серебре императорского двора. Ставка нажала на Керенского, и он назначил в командующие Балтийским флотом контр-адмирала Вердеревского; Максимова же, чтобы не остался человек на обсушке мели, перепихнули в начальники Морштаба.
Вердеревский щелкнул себя перчатками по ладони:
– Обойдем корабли эскадры… вместе.
На катере, стоя рядом, два адмирала (приходящий и уходящий) выкрикивали в мегафоны обращения к эскадре.
– Будем работать рука об руку! – обещал Вердеревский, проплывая мимо дредноутов, тяжко лежащих на воде, словно черепахи.
«Андрей Первозванный» отвечал ему:
– Долой Вердеревского… вернуть Максимова!
– Андрей Семеныч, что мне ответить на это?
– А лучше промолчите…
Вердеревский опустил бинокль, обеспокоенный:
– По антеннам «Петропавловска» пробежала искра передачи…
Линкор по радио оповещал «всех, всех, всех», чтобы министры признали за балтийцами право избирать для себя начальников. 78 кораблей гельсингфорсской эскадры поднимали флаги, тут же голосуя в реве сирен за выборное начало. Адмиральский катер пролетал, весь в брызгах пены, под стволами главного калибра линейных сил, грозивших Вердеревскому полным непризнанием, и новый комфлот покорно выслушивал брань с корабельных палуб.
– Труднейшие времена, – сказал он на пристани. – И подскажите, как мне выгнать эти линкоры в море?
– Даже «Слава», – печально ответил Максимов, – даже «Слава», столь геройски воевавшая, не желает больше держать позицию. Чтобы сдвинуть линкоры с места, надо будить в матросах самолюбие и гордость. Я верю: они встанут на позицию, когда будет затронута честь революции и ясен оперативный план.
– А если затронута честь России?
– Сейчас им на это плевать с фок-мачты…
Два адмирала еще раз окинули панораму рейда. Незабываемая картина – оскорбляющая одного и ставящая в неловкое положение второго. На мачтах линкоров не был спущен флаг Максимова (вице-адмиральский), а делегация матросов пыталась сорвать с «Кречета» флаг Вердеревского (контр-адмиральский).
– Познакомьтесь с Дыбенкой, – советовал Максимов. – Он человек сильной воли, ловко схватывающий суть любой мысли. Но предупреждаю, что Дыбенко – человек с капризами и крайне честолюбив. Понравитесь ему – будет верить и поможет. Если не понравитесь, тогда…
– Простите, а что тогда? – спросил Вердеревский.
– Тогда он станет пожирать вас на каждом углу. Именно так он поступает сейчас с Керенским, и нет врага для Дыбенки более страшного, чем наш министр. Он его жрет ежедневно, ежечасно, ежеминутно, ежесекундно, и вся эскадра слышит хруст костей Керенского… Челюсти же у Дыбенки необыкновенно здоровые, как у негра!
Керенский совершал массу глупостей… Зачем-то сделал своим помощником лейтенанта Лебедева, которого флот совсем не знал. Да и откуда знать, если этот Лебедев был лейтенантом французской службы! Матросы крайне возмущались этим и говорили так:
– Ну, разве можно чужака к нашим секретам подпущать?
Офицеры вполне соглашались с матросами.
– Уважающий себя человек, – рассуждали флотские эстеты, – не станет носить черный мундир при белых штанах. Когда смотришь на Лебедева, испытываешь лишь одно желание: перевернуть его с ног на голову, чтобы черное – внизу, а белое наверху…
Первый съезд Балтфлота собрался, и грызня началась сразу же. Партийные распри – это тебе не дележ бачка с кашей. Бой для большевиков слишком неравен: поджимают эсерствующие товарищи, анархиствующие и прочие. Павел Дыбенко совершенно спокоен за Гельсингфорс, за Кронштадт, даже за Або и Аренсбург.
– Но зато Ревель ведрами мою кровь пьет!
Ох уж эти ревельцы… На высоких скоростях носятся по морю как ошалелые. Для них Милюков – авторитет (профессор, как же!). Резолюции свои Керенскому пересылают, он для них – непогрешим.
– Где Лебедев? – спрашивал Дыбенко на собрании.
Нет Лебедева. Устав Центробалта утвердили (со скрипением стульев) без него. Слово взял Дыбенко – как берут быка за рога:
– Предлагаю лейтенанта Лебедева вычеркнуть из списка почетных председателей. Семеро одного не ждут, а эскадра, когда она движется, не станет волокитничать, ежели один тралец отстал…
Выбросили Лебедева! Заодно и Керенскому наука.
Приехал опоздавший Лебедев, сразу поперся на трибуну:
– Утверждение устава Центробалта в таком большевистском виде есть предательский акт, означающий непризнание правительства.
Дыбенко, мрачный, шлепнул перед Вердеревским устав:
– Ваша очередь… перышко есть? Подпишите.
– Не могу, – отвечал комфлот.
– Чернил нет, что ли?
– Министр еще не подписал – Керенский!
– Вы же клялись, что «рука об руку».
– И будем работать дружно, но… не могу, Павел Ефимыч! Поймите и меня: Керенский подмахнет, тогда и я «добро» спущу.
В середине съезда на трибуну поднялся матрос. Седой. С тиком на лице. Еще не обсохший.
– Я прямо со дна моря, – сообщил он. – Пролежала наша лодка на грунте в шхерах пять часов. Затонула! На глубомере тридцать два показывало. Воздух кончился. Амба пришла. Тогда жребий бросили: кому какая судьба? Восемнадцать ребят остались лежать на грунте. А пятерым лафа выпала… по жребью через люк всплыли мы! Пятый – это я. А те восемнадцать, может, и сейчас стоят на цыпочках, в воде по уши. Добирают с подволока последние граммы воздуха. Пятеро нас… поседел вот некстати. Братцы! – выкрикнул подводник. – Уж вы постарайтесь общим решением: кончайте войну…
Вердеревский склонился к уху Максимова:
– А я хотел ее начинать.
Керенский прибыл. На перроне Гельсингфорса выли оркестры.
Дамы просили своих кавалеров поднять их, чтобы взглянуть на «министра-социалиста». «Ах, душка! Как он демоничен…»
Керенского уже завинчивало в гулком зените славы:
Пришит к истории,
онумерован и скреплен,
и его рисуют —
Бродский и Репин.
Вердеревский был со штабом и скомандовал Дыбенке:
– Центробалт – в кильватер… ходу!
С рукою на черной перевязи, в гетрах и бриджах, во френче британского покроя, жестковолосый, Керенский шел не улыбаясь, а за ним из вагона сыпало, сыпало, сыпало… как из дырявого мешка мусор! Это его адъютанты. Изредка, встретив просьбу или заметив непорядок, министр бросал уголком скептического рта:
– Адъютант, запишите… – и шествовал дальше.
Павлу Дыбенко он сказал с угрозой:
– Ну, хорошо. Я приду на «Виолу». Адъютант, запишите…
Встретили его на «Виоле» честь честью. Как министра. За Керенским по трапу просигналили белые штаны Лебедева. Министр сказал:
– У меня двадцать три минуты свободного времени.
– Ничего. Справимся, – утешил его Дыбенко.
И подсунул для подписи устав Центробалта.
Керенский даже не глянул – подписал: «Утверждаю».
Лебедев, которого перед употреблением надо было переворачивать с ног на голову, был удивлен.
– Но я своих решений не отменяю. Адъютант, запишите…
Дыбенко, радуясь, что так обошлось, объявил Центробалту:
– Слово для приветствия народному министру…
Поговорить Керенский любил, и двадцать три минуты прошли.
– Вы же уходить собрались. Не опоздайте…
Керенский растерянно замолчал. Повернулся к свите:
– Состав Центробалта пересмотреть. Адъютант, запишите!
Вдогонку ему гаркнул Дыбенко:
– Состав Временного правительства тоже пересмотреть… Адъютант, запишите!
И записали.
Анархисты собирались встречать князя Кропоткина. О широте их натуры можно было судить по ширине клешей. Шестьдесят пять сантиметров – это еще не предел анархических возможностей.
– Могим и больше, да тряпок не нашли… Обедняла Русь!
Хатов с «Новика», готовясь к церемониалу встречи, повесил на грудь себе кулончик из сапфира (между нами говоря, в Ревеле одну дамочку вечерком обчистил, потому как – свобода!). Золотой, браслет с сердоликом крутился на волосатой руке котельного машиниста с эсминца «Разящий». Пили денатурат из графина хрустального, который в 1813 году забыл в Митавском дворце король Франции Людовик XVIII. Закусывали хамсой, разложенной на газетке.