В комнате, похожей на келью, царил порядок, присущий русской курсистке: все чистенькое, прикреплены к стенам портреты (тут и неизбежный Блок, со взглядом прокуратора, и Диккенс, и Максим Горький в мятой шляпе). Небольсину вдруг стало так стыдно, так неловко за вторжение, что он растерялся и понес какую-то солдафонскую чепуху…
– Ах, опять эта казарма… – поморщилась Соня. – Отчего вы, офицеры, не бываете естественны? Что за тон?
– А что вы хотите от фронтового офицера?
– Вы мне так не говорите, – ответила девушка. – Декабристы прошли с боями от Бородина до Парижа. Но они после фронта стали… декабристами, а не пошляками!
– Другое время, – ответил Небольсин, поникнув.
Мимо окон коттеджа в пудовых сапожищах протопала Машка Бочкарева, а за нею быстроногой ланью пронесся по клумбам нежно-пламенный грузин Джиашвили, соблазнительно напевая:
Весь мир – гостиница, Динжан,
А люди – длинный караван;
Придут – уйдут, придут – уйдут,
Придут – уйдут, придут – уйдут…
– Хи-хи, – ответила «ударница» Бочкарева из кустов жасмина, и все эти звуки, долетавшие в чистоту этой комнаты, налипали на душу, словно грязь…
С большим опозданием Небольсин решил постоять за себя.
– Извините, – сказал, – но я офицер не кадровый. Вы правы, однако: налет этой жизни еще долго будет сходить с меня слоями, словно парша с негодной собаки. – Подумал и добавил: – Я верю: жизнь была бы невыразимо прекрасна, если бы на земле не было человека…
– Как можно?! – ужаснулась девушка.
– Можно! – дерзко отвечал Небольсин. – И не делайте, пожалуйста, таких больших глаз. В жизни каждого бывают моменты, когда он ненавидит все человечество! Вот такой момент как раз переживаю и я. И я не прошу у вас прощения.
– Не надо, – сказала она.
Молчание стало тягостным, и Небольсин заговорил дальше:
– Я ведь когда-то жил очень хорошей и разумной жизнью. Были вот на Руси интересные квартиры… Да, не надо этого слова избегать. Именно не семьи, а – квартиры. Семья – это нечто обособленное, замкнутое. А когда человек владеет квартирой и открывает ее для всех, кто обладает оригинальностью ума и сердца, тогда…
– Вот у моего папы в Москве как раз и была такая квартира, – сказала Соня. – Я все-таки поставлю чай…
Они пили чай с неизбежным в Англии джемом. Небольсину было очень уютно, и тонкие руки Сони двигались над столом, как взмахи крыл. И он невольно рассмеялся, смутившись.
– Знаете, Соня, ведь это впервые за четыре года я пью чай вот так хорошо и спокойно. Чистая скатерть, присутствие женщины, запахи увядающего сада… Не хватает нам с вами только России! Вы, значит, москвичка?
– Да. Я работала в лаборатории на фабрике гирь и весов Арндта и компании. Может, знаете? Это на Большой Дорогомиловской… Очень хочу в Москву, просто – очень!
Сцепив пальцы, она отвернулась. Кажется, слезы подступили к ее глазам. Небольсин смотрел, как печально провисли на узких женских плечах погоны прапорщика, и думал: «Ведь мы везем ее в Сибирь, чтобы убить… Так ли уж надо нам это?»
Девушка подняла лицо:
– Простите, господин полковник. Вы сами по себе, может, и очень милы. Но по вечерам до меня доносятся ваши голоса, ваши угрозы народу. Вы говорите о России как о каком-то преступнике, которого надо пороть. Убивать… Вешать… Разве не так?
– Пожалуй, вы правы, – согласился Небольсин. – Мы судим о народе резко. Но вы должны понять и нас. Четыре года, в крови и навозе (он содрогнулся), и после этого… Куда? Куда нам идти? Россия нас отвергла. Европа прокляла. Что мы способны еще сделать? Только одно: ворваться в отечество – с бою! Вот за этим мы и собрались здесь. Мы действительно очень злы. Но народ нужно спасти.
– Народ, – сказала ему Соня, – это еще не сумма людей одинаковой национальности. Народ – это скорее сумма идей одного направления. Сейчас идея такая есть – идея создания первого в мире народного государства. И вам не удастся задушить эту идею!
Небольсин промолчал. «Бедная, она не знает, что ее ждет…»
– Ходят слухи, – сказал он потом, – что скоро в Ливерпуль придет какой-то таинственный пароход и первую нашу партию отправят путем Фритьофа Нансена – вокруг России северным маршрутом, через льды… Вы любите путешествовать?
– Люблю, – улыбнулась она. – Это, наверное, будет увлекательное путешествие… во льдах! И как жаль, что льдами все и закончится. Я ведь, господин полковник, хорошо понимаю англичан: там, в Сибири, со мною сделают то, чего англичанам нельзя сделать у себя на родине…
– Я надеюсь, – сказал Небольсин, подымаясь от стола, – что благоразумие восторжествует. Все обойдется. Благодарю вас за чай, и позвольте пожелать вам спокойной ночи. Всего доброго!
В коридоре ему встретился Свищов, без мундира, в подтяжках.
– Чего же кровать не скрипела? – спросил, хихикая.
Небольсин щелкнул кнопкою на перчатке.
– Полковник Свищов! Хоть вы и мой товарищ по фронту, но в следующий раз за подобные намеки я, простите меня великодушно, дам вам…
– По морде? – спросил Свищов.
– Нет. По харе! – поправил его Небольсин.
Ледокол «Соловей Будимирович» пришел в Ливерпуль, и белых офицеров стали распихивать по палубам и каютам. Близился уже конец войны в Европе, но для них война еще только начиналась – война гражданская, война братоубийственная. Ледокол был давно захвачен англичанами, команда на нем была латышская, а ходил он по морям под флагом Украинской рады (в те времена в Стокгольме размещалась ярмарка кораблей – там продавались и покупались суда русского и военного флота).
В отсеке фор-пика разместили арестованных: Свищова и Софью Листопад. В ожидании «добра» на выход ледокол стоял очень долго на швартовых. Капитан беспокоился: навигация подходила к концу, как бы их не затерло льдами за Диксоном.
– Чего ждем? – волновались офицеры.
Оказывается, ждали даже не погоды. Радиотелеграф принес из далекого Омска известие потрясающее: власть директории была свергнута, и над Сибирью выросла щуплая фигура человека в адмиральском мундире, – это пошел на Москву адмирал Колчак!
Тогда пошел и ледокол «Соловей Будимирович». Впереди дальний путь за Диксон, потом из низовьев Енисея спуститься на баржах, прямо в армию, прямо в бой, чтобы через хребты Урала, минуя Ярославль, шагнуть в златоглавую и первопрестольную…
А сейчас мы снова возвратимся на русский север – в самый разгар лета 1918 года.
Сразу нашлось дело и Павлухину, когда в Архангельске появился этот человек с узким лицом природного интеллигента, с бородкой, в полувоенном костюме, скромный и проницательный; большевик с большим стажем, издатель трудов Ленина, узник царских крепостей – Михаил Сергеевич Кедров! А весь служебный аппарат, который Кедров привез с собою в Архангельск для установления здесь диктатуры пролетариата, назывался несколько громоздко и странно для многих: «Советская ревизия народного комиссара М. С. Кедрова».
Ревизия началась как раз с того, на что больше всего зарились интервенты в Архангельске, – с многомиллионных запасов оружия, военной техники, различных порохов и обмундирования. Даже окинуть взором эти гигантские хранилища было невозможно, – нужен был самолет, чтобы облететь всю грандиозную панораму складов, и Кедров сказал:
– И все это валяется здесь? Под дождями, под снегом? При том ужасном положении внутри страны?.. Начнем вывозить. Павлухин, тебе, как парню боевому, с бескозыркой набекрень, придется для начала подраться с иностранцами, которые гуляют здесь как у себя дома…
Дело было ответственное и сложное, ибо склады заборов не имели, замки можно было пальцем расковырять. И лазали здесь, среди порохов и техники, кто угодно: англичане, французы, румыны, белополяки, американцы. Брось спичку – и фукнет так, что от города плешь останется. Бывший генерал Самойлов, которого Кедров назначил командующим всеми сухопутными и морскими силами, внес поправку – совсем неутешительную.
– Ты ошибаешься, – сказал он Павлухину, – если думаешь, что плешь от тебя останется. Случись взрыв – и земля Архангельска, вместе с домами, уйдет к небесам, а на это место выплеснет Белое море… Россия просто не будет больше иметь такого города, как Архангельск! Понял? Ну так – торопись…
Торопились: денно и нощно громыхали составы, вывозя в Котлас и на Сухону взрывчатку – первым делом взрывчатку! Ревизия Кедрова задыхалась без людей: большевиков в Архангельске было мало, а Центр, словно назло, высылал на подмогу специалистов, которым нельзя было верить. Но – за неимением других – приходилось работать и с этими. Угроза взрыва подгоняла людей, и создалось в городе странное положение: коммунисты рука об руку работали в эти дни с офицерами, среди которых было немало белогвардейцев. Особенно старался капитан Костевич – один из лучших артиллеристов России. Комиссар Кедров выхлопотал ему в Москве даже премию в три тысячи рублей…
– Армию! – настаивал Самойлов на собраниях губкома. – Надо создавать армию посредством строгой мобилизации!
А вот армию было не создать. И случалось так, что не командиры командовали полками, а полки командовали своими командирами.
Когда разгрузили склады, вывезя из них главное, Павлухину дали 1-й архангельский батальон – как комиссару. Он явился в казарму, увидел кислый сброд и стал подтягивать людей, но ему сказали – вполне авторитетно:
– Чего шумишь? Ты нашего беспорядка не нарушай…
Кончилось все это бунтом, стихийно ставшим антисоветским. Батальон разоружали, чистили, снова вооружали. И снова он был на грани возмущения. Армии не было. Обратились за помощью в Петроград, и оттуда прислали конный эскадрон ингушей из «дикой дивизии»; командовал этим эскадроном ротмистр Берс – весьма нахальный тип, выдававший себя за левого.
– Я левый! – говорил Берс убежденно, но какой «левый» – времени тогда разбираться не было.
Прибыл из Петрограда и опытный штабист полковник Потапов, работавший еще при Керенском военным советником. Ему поверили – и Кедров, и Самойлов, и гарнизон. Не верил Павлин Виноградов.
– Птичка, – говорил Виноградов, – упорхнет…
Потапов сразу же удалил Павлухина из батальона.
– Вы не умеете руководить людьми, – сказал он.
Это было обидно, но отчасти и справедливо. От казармы у Павлухина осталось мерзостное впечатление; один запах портянок приводил его в бешенство. Чистоплотный, как большинство матросов русского флота, он не выносил смрада полковой кухни, роскошных чубов, завитых щипцами, вечернего кобелячества и утреннего похмелья… «Это не армия!»
Вопрос о создании армии в сотый раз перемалывали на собраниях.
Самойлов стоял на своей точке зрения – еще старой:
– Армия нужна не такая, что кто захотел – тот и пришел. Не волонтеры! Нужна армия по мобилизации…
Убедил. Объявили мобилизацию.
Военком Зенкович доложил:
– Товарищи, в армию никто не идет.
– Нужно взять, – жестко ответил Виноградов.
Когда попробовали взять, начались бунты. И самое опасное волнение – в Шенкурске. Правда, к бунтам уже привыкли: Архангельская губерния по числу антисоветских восстаний занимала первое место в Союзе коммун Северной области. Изнутри губернию подымали на бунт, словно дрожжи густую опару, эсеры различных оттенков – как правило, из народных учителей; сами вышедшие из мужиков, они пользовались громадным авторитетом в деревне.
Час решающего удара был уже близок, и в один из дней бывший генерал Самойлов поднялся за столом губкома:
– Одно сообщение. Короткое. Позволите?
Ему дали слово, и он объявил:
– Сегодня на рассвете мне снова предложили с Мурмана предать оборону Архангельска и перейти на сторону интервентов. Причем переговоры со мною вел опять генерал Звегинцев.
Кедров помял в руках бородку, спросил одним словом:
– Когда?
– Не знаю, Михаил Сергеевич, – ответил Самойлов. – Генерал Звегинцев не дурак, и он, конечно, не проговорился о сроках наступления англичан.
– Хорошо, Алексей Алексеевич, – сказал Кедров. – Товарищи, продолжим совещание…
А после совещания стремительный Павлин Виноградов нагнал Павлухина в коридоре исполкома.
– Собирайся, – велел. – Начинаем отбирать землю у попов. А в Шенкурске восстание растет. Боюсь, что снова придется подавлять силой оружия. Эсеры – люди крутые…
Выехав в губернию, Павлухин не утерпел и на часок заехал в Вологду, чтобы повидать Самокина.
Когда Савинков – вслед за чехами – поднял восстание в Ярославле, Муроме и Рыбинске, эсерам не удалось перекинуть искры пожара на вологодские крыши, – планы сбились: англичане еще не высадились в Архангельске, и мятеж был подавлен.
– А у нас в Вологде, – рассказывал Самокин, – не как у вас: здешний рабочий встал как стенка. Из пушки не прошибешь! Не посмотрели, что и послы под боком. Ввели осадное. Ходить по улицам не смей, как стемнело между волком и собакой. Вот и не удалось им притащить Вологду к Ярославлю!
– Ну а дипломаты? – спросил Павлухин.
– Сидят?
– Сидят. Как гвозди.
– Ну и что дальше?
– Ничего. Мы люди вежливые, гостеприимные. Потихонечку мы их из Вологды выдавливаем. Засиделись, мол, пора и честь знать…
– А куда их? В Москву выдавите?
Самокин провел по усам.
– С ума ты сошел! – ответил Павлухину. – Как можно дипломатам указывать? Это народ особый: куда хотят, туда и поедут… Так вот, в Москву-то они, кажется, и не собираются. Им сейчас, на мой взгляд, больше архангельский климат подходит. Теперь, Павлухин, положение создалось такое: миссии заявляют, что они и согласны бы убраться отсюда, но, понимаешь, говорят так, что нету у них прислуги, которая бы чемоданы им увязала. Дотащить дипбагаж до вокзала тоже ведь нелегко.
Самокин говорил без улыбки, но за всем этим скрывался юмор. Тогда Павлухин встал и поплевал себе на ладони:
– Такелажное дело знакомо. Хочешь, я им помогу? Черт с ним, даже на чай не возьму, а все сундуки допру до вагонов!
– Не надо. У меня уж есть бой-команда. Из балтийцев! Коли нужно, так они из-под черта голыми руками горящую печку вынесут. Придет срок, и они мне этих дипломатов – как пушинку… На воздусях! Даже земли не дадут ногами коснуться! Выпрут!
В разговоре со старым другом Павлухин рассказал о поручении, какое ему выпало: наблюдать за раздачей поповских земель тем, кто мобилизован в Красную Армию…
Самокин поразмыслил.
– Ты это серьезно? – спросил.
– Вполне.
– А кто поручил тебе это?
Павлухин назвал Павлина Виноградова.
– Павлина я знаю. В его преданности никто не сомневается. Но он слишком горячий человек. И рубит зачастую сплеча… То, что он тебе посоветовал, политическая ошибка. Дом горит, а он шапку примеряет. Не выполняй этого приказа, Павлухин!
– Теперь я тебя спрошу, Самокин, – ты это… серьезно?
– Вполне. Когда в России делили громадные пространства помещичьих угодий между крестьянами, это имело революционную цель. Это доказывало народность нашего дела. А теперь оцени положение здесь… Помещика в этих краях и во сне не видели. Барства никогда не знали. Тебя, как большевика, будем говорить прямо, они не уважают. А священника – да, уважают. И у попа… Ну, сколько у попа земли? Как у богатого мужика, – верно ведь? Не больше! И вот является такой Павлухин в бескозырке набекрень и начинает делить… А кто ты такой? Не веришь ты мне? Тебе кажется, что Самокин осторожничает? Что ж, я могу ответить тебе: мы во многом совершаем ошибки. Мы, свершив великую революцию, торопимся в один месяц сделать все то, что можно спокойно разложить на труд целого поколения. От этого и ошибки, и левизна. И… кривизна! Хорошо, – закончил Самокин, – попробуй делить. Я посмотрю, что у тебя получится.
Распростились они холодновато.
– На всякий случай – прощай, – сказал Самокин. – Я занят. Кручусь как белка в колесе… Вот и сейчас надобно подготовить здание для приема Кедрова и штаба Самойлова в Вологде.
– Как? – удивился Павлухин. – Из Архангельска… сюда?
– А вот так и будет. Положение сейчас аховое. Штабы переносятся в Вологду. А дипломаты – в Архангельск. Мы ближе к Москве, они ближе к интервенции. И когда пробьет час – еще неизвестно. Но как только моя бой-команда начнет вязать чемоданы дипломатам, значит – петушок пропел: война…
…Скромная церквушка на косогоре, а возле раскрытых дверей ее – три гроба, плохо оструганные. Павлухин соскочил с телеги, снял бескозырку, подошел.
– Вечная память! – сказал. – А что тут случилось?
– Да топорами один другого перестукали.
– За что же?
– Да приказ такой вышел: поповскую землю делить… Вот они и поделили ее. Каждому теперь ровно по аршину досталось.
В одной деревне поповскую землю забрал себе богатый мужик, и пришлось трясти наганом, забирая ее обратно. А в другой деревне – сразу пять дезертиров из Красной Армии (узнали, что им земля полагается, и рванули по домам, только пятки засверкали); пришлось Павлухину забрать у них и землю и винтовки. И теперь вся мужицкая жадность, вся ее тщета и злоба, до времени затаенные под спудом кулака станового пристава, вдруг прорвались наружу. Павлухин понял, что Самокин был прав: раздел поповских земель взбаламутил губернию, посеял раздоры, и это как раз в такое время, когда вот-вот жди удара…
А еще в одной деревне – девушка, с глазами синими. Дочь священника. И сам священник – старенький попик захудалого прихода.
– Ну, рвите! – сказал он Павлухину, чуть не плача.
А на полках – книги юной поповны: Чернышевский, Пушкин, Есенин, Герцен и Плеханов… «Как рвать?» Павлухин вырос в деревне, ему с детства памятны леса и поля вымершего рода дворян Оболмасовых. Там – да, было что делить! А здесь…
Дочь священника сбегала на огород, нарвала луку с грядки, сбрызнутой веселым дождиком.
Павлухин взял ложку и склонился над ботвиньей.
– Я неверующий… – буркнул, потупясь.
– Я тоже, – сказала девушка, и глаза ее полыхнули такой яркой синью, так глубоко запали в душу.
– А я верующий, – произнес попик. – Бог все видит. Рвите!
– Ну и бог с вами, – ответил Павлухин. – В деревне без огорода разве проживешь? Я понимаю…
С киота он перевел взгляд на книжную полку.
– А вы любите классиков? – спросила девушка.
– Уважаю, – ответил Павлухин. – Даже очень уважаю.
– Странно, – заметила поповна. – А вот до вас был один большевик тут. Так он говорил, что все классики дворяне и коммунисту читать их не к лицу.
– Так он дурак был! – сказал Павлухин и закусил краюху.
– Не уверена… – задумалась поповна.
Попик подкрутил фитиль лампы, чтобы виднее было, и спросил матроса в упор:
– Ты мне, полосатый, зубы тут классиками не заговаривай. Отвечай как на духу: когда рвать станешь – утром или поужинав?
– Да не буду я вас рвать. Чего мне рвать-то?
И попик дунул под стекло лампы:
– Тогда неча керосин прожигать. И так отвечеряешь… Ложка не ружье, не промахнешься, чай, стреляя!
А вот стрелять Павлухину в этой поездке пришлось. Причем стрелял в Шенкурске, в эсера Ракитина, которого знал по собраниям в Архангельске, и даже пива однажды вместе по две кружки выдули…
Сейчас встретились на улице.
– Чего шумите?.. Вы, шенкурята! – спросил Павлухин.
– Ах это ты, большевистская шкура! – ответили ему.
И за словами – трах, трах. Мимо… Павлухин достал наган, рванул по ногам… По ногам! По башке боялся – все еще думал: может, ошибка? может, пьян? может, не надо?..
Пришлось удирать из уезда. Приехал в Архангельск, а там штабы уже собирались в дорогу. Главное командование в городе поручалось полковнику Потапову. А поручик Дрейер при встрече шепнул Павлухину по секрету:
– Не проболтайся. Мы уже ледоколы готовим к затоплению на фарватере. На случай, если они пойдут…
– Неужто?
– Молчи. Своими же руками на дно пустим. Здесь кругом предатели. Но не пойман – не вор. Вчера вывалили мины на фарватере, а разве можно ручаться за адмирала Виккорста, что он не передаст плана постановок англичанам?..
Павлухин забежал в исполкомовскую столовую, глотал, обжигаясь, раскаленные постные щи; и такие же щи ел за другим столом народный комиссар Кедров; подальше сидел ротмистр Берс («левый») и тоже хлебал щи. А в душе Павлухина, словно незабудки, долго цвели синие глаза юной поповны…
Берс передвинул к нему свою тарелку.
– Откуда ты? – спросил.
Павлухин рассказал о поездке, пожалел поповну.
– Такая тоска там, – сказал, – хоть вой… Жалко мне ее!
– А знаешь, что говорят коммунисты? – спросил его Берс, показывая в улыбке отличные зубы. – Тебе, как большевику, любая панельная шлюха должна быть ближе и роднее, нежели дочь служителя религиозного культа… Осознал?
– Осознал. – И Павлухин дал Берсу по морде.
Берс оказался человеком выдержанным. Он только огляделся по сторонам – не заметил ли кто его позора? Нет. Кажется, не заметили. И ответного леща давать матросу не стал. Он сказал Павлухину так:
– Стоит мне чирикнуть моим ингушам, и тебя изрубят на куски. А мясо твое, Павлухин, завтра же продадим в лавке, а выручку прогуляем в ресторане «У Лаваля»… Ты это учитывай!
Было ясно, что «выручка» – самое насущное дело в карьере ротмистра Берса, гордого своим родством с одним очень знаменитым на Руси писателем. Впоследствии эта «выручка» обрела трагический смысл в судьбе самого ротмистра Берса и в судьбе Архангельска, совсем недавно ставшего советским городом…
Так складывались дела. Неважно они складывались.
Ледокольный буксир с отрядом латышей и архангельских коммунистов шпарил по волнам, отчаянно дымя. Миша Боев, сидя на мостике, играл на гармони вальсы, и музыка – вся в дыму – так и отлетала за корму вместе с угаром дыма. Командовал буксиром старый заслуженный помор-шкипер по имени Элпидифор Экклезиастович, – не сразу выговоришь.
– Ты для меня, отец, будешь просто «батькой», – рассудил Павлухин, – я тебе по возрасту в сыновья гожусь.
– Оно и ладно, сынок, – согласился шкипер и спустился в каюту, где как следует насосался рома…
Это были дни, когда англичане уже вышли к Сороке, спустившись с Мурмана к югу вдоль полотна железной дороги. И уже блуждали возле берегов таинственные, как призраки, корабли.
Буксир кувыркало на зыби, он тяжко плюхался во впадины между волн своим круглым, как пузатая миска, днищем. Его давно не чистили в доках, и он переползал сейчас по воде, волоча за собой длинные бороды водорослей. Одинокая пушка «гочкиса» сверлила мутное пространство. Миша Боев крепко спал на мостике, раскинув ноги и руки, а гармонь ползала по решеткам, то сжимаясь, то растворяясь мехами. На рассвете, где-то далеко за Яграми, на траверзе солеварен Неноксы, заметили странное судно.
Павлухин протер линзы бинокля: флаг не «читался». Но когда «прочел» расцветку, то совсем ошалел – государства с таким флагом он не знал, и «Своды» не давали ответа…
– Эй, батька! – заорал Павлухин, и первым проснулся Миша Боев, застегнул гармонь на ремешок.
– Чего орешь? – сказал.
– Да вон, видишь… Какой-то иностранец ползает!
Вылез ромовый «батька» из люка, аки домовой из погреба.
– Шибко авралишь, сынок. Мы ведь не пьяные…
– Эвон! – показал Павлухин. – Что это за коробка, знаешь?
Старый шкипер вгляделся в рассвет:
– Это «Святой инок Митрофан» под флагом флотилии Соловецкого монастыря. Флаг у них тоже святой: под ним монахи богомольцев до угодников Зосимы и Савватия перевозят.
– Кажись, не время сейчас молиться, – заметил Миша Боев.
Дали позывные гудки – никакого впечатления. На «Святом иноке Митрофане» никто даже не почесался.
– Эй, на «гочкисе»! – велел Павлухин. – Один – под нос! Да наводку поточнее: не в нос, а под нос… Жарь!
Выстрелом под форштевень разбудили и тишину моря и «Митрофана». С мачты корабля убрали монастырский флаг и подняли взамен другой – еще императорский, трехцветный.
– Путаются ребята, – причмокнул Павлухин. – Ну-ка, сигналец отмахай им, чтобы начальство на борт прибыло.
– Давай! – сказал сигнальщик, сорвал с головы Павлухина бескозырку, в другую руку свою бескозырку взял и ими, вместо флагов, отмахал грозный приказ… Подействовало!
Подгреб вельбот, а в нем – монашек, хиленький.
– Элпидифор Экклезиастыч, какого тебе хрена надобно?
– Какой флаг? – спросил Павлухин, перегибаясь с мостика.
– А какой тебе надобно? – ответили ему с воды. – Большевики еще не удрали с Архангельску?
– Да нет. Не удрали.
– Тогда погоди, милок, самую малость. Мы тебе красный до нока реи подымем. Жалко, что ли? У нас все своды имеются.
– Стой! – задержал Павлухин отходящий вельбот. – Пойдем на вашу лоханку вместе с нашими шлюпками…
Высадили десант. В кубрике, вперемежку с матросами-монахами, почивали соловецкие «богомольцы» – английские солдаты и один офицер. Пришлось их разбудить.
– Эй, Антанта! Вставай… заутреня началась!
Пленных выстроили на палубе. И тут один англичанин подмигнул Павлухину – дружески, как приятель. Павлухин сразу вспомнил Печенгу, объединенный десант и этого парня: они вдвоем тащили тогда в бухту на куске парусины разорванного пополам матроса. И сейчас мигнул ему англичанин – как другу:
– Хэлло, камарад!
Павлухин почесал светлую, выгоревшую на солнце бровь.
– Как бы это тебе сказать? Тогда союзничали – можно было и руку пожать. А теперь, брат, не камарады мы с тобой…
Это были первые англичане в Архангельске.
– Всех их в Москву, в Москву! – говорил Павлин Виноградов.
Этого простить большевикам было никак нельзя, и в кабинет Павлина Виноградова пылящей бомбой, которую зарядил наверняка посол Нуланс, ворвался его консул Эберт. Он протестовал!
Виноградов спокойно ответил, что этот дипломатический выпад является вмешательством во внутренние дела Советской Республики. При разговоре были свидетели. И тогда Эберт – при свидетелях же! – ответил Виноградову такой дипломатической резкостью, которая более смахивала на хамство.
Эберт сказал ему:
– Скоро вы, как представители Советской власти, ответите за все перед трибуналом той страны, которая завтра придет в Архангельске к власти!
Наступила тишина… Эберт ждал. Побледнел и ждал.
– Господин консул! – прозвенел голос Павлина Виноградова. – Аудиенция окончена! Прошу вас навсегда оставить зал исполкома!
И, забежав вперед, весь в горячке нетерпения, Виноградов пинком распахнул двери перед французским консулом…
Война объявлена!