bannerbannerbanner
Венок на могилу Льва Толстого

Протоиерей Валентин Свенцицкий
Венок на могилу Льва Толстого

Полная версия

Говорят, по этой дороге Лев Николаевич ходил купаться. А то место, где положили его в землю, – было его любимым местом уединённой молитвы.

Здесь он жил. Жил один. Этой жизни в нём не знали ни родные, ни друзья, никто из людей. Никто, кроме Бога. Это была молитва. Самое сокровенное и самое великое, что было в его жизни[15]

Над могилой небольшой холм земли, зелёные ветки от венков, наполовину занёсенные снегом, – и шумят, шумят дубы, тесно обступившие вокруг могилы.

Толстой молился здесь.

И тысячи людей будут теперь молиться на этом месте.

Странное, на первый взгляд, ощущение охватывает душу – точно один, невидимо встаёт, какой-то таинственный монастырь. Скит.

И шум леса, и тишина, и дорога в лес, и встречные люди – всё производит какое-то «монастырское» впечатление.

Когда мы с Б<еневск>им прошли дальше, вглубь леса, мне показалось даже, что я вижу высокую белую стену. Зубчатую стену монастыря. Казалось, что сквозь деревья виднеется дальний холм. Но если бы здесь, действительно, оказалась монастырская стена, – не было бы ничего по существу «удивительного»:

Так это «подходило» бы.

Мне думается, в те далёкие времена, когда умирали великие отшельники и около их могил ещё не было шумных «монастырей», вот так же чувствовалось, что «монастырь незримый», «святой» подымается над могилой.

Особенным, «монастырским», зовущим каким-то шумом шумел лес, по-»монастырски» мягко и тихо падал снег, на всём печать тишины и радости.

И народ, чуткий к таким настроениям, понял уже это сродство великих христианских отшельников с «отлучённым от церкви» Львом Толстым: ямщик сказал И. А. дорогой:

– Скоро на святой могиле земли не останется – всю разберут.

«Святая могила», «святой колодец», «святой источник»… И надо всем этим невидимый святой монастырь…

«Монастырское» впечатление от толстовской могилы, неожиданное с первого взгляда, имеет своё, глубокое основание.

Тут дело не во внешних вещах, а в самой сущности. И действительно, Толстой и христианские отшельники не есть нечто противоположное, а напротив, совершенно однородное по духу.

Но Церковь не поняла этого. За «вещами» не увидела души.

Если отбросить всё то, что Толстой в Церкви не признавал. И ясно представить себе чем он жил, его душевное, внутреннее отношение к Богу, к миру, к жизни. Представить себе не его «учение», а его психологию, его переживания, то жизненное «ощущение», которое он носил в своей душе, – словом, уничтожить то, что разделяло его с христианством-отшельничеством, – самая духовная основа его «я» окажется ничем не отличающейся от признанных Церковью святых.

Восприятие жизни как преходящего сна, постоянное напряжённое углубление в свою душу, дабы познать, что совершается в ней по воле Божьей и что по воле человеческой. Самоотречение, отдавание своей жизни – Его воле, и это постоянное тяготение индивидуальной, религиозной души к тихой, радостной жизни в Боге, среди природы, в лесу, куда не долетает ни шум, ни треск пустой мирской жизни… Всё это делает его братом великих пустынников.

Толстой своим путём, но пришёл к тому же, к чему приходили «старцы» «церковные», путём «выработанных» аскетических подвигов.

Для Толстого не существовало «времени», «прогресса», – поэтому не существовало никакого особого смысла в мировой истории; для него земная жизнь – случайность, непостижимая и временная, которая скоро кончается, – и хорошо, что скоро кончается, потому что она отрывает человеческую душу от главного источника жизни – от Бога. Жизнь земная – это тяжёлый сон, от которого будет так радостно проснуться к настоящей жизни.

Вот обо всех этих мыслях невольно говорит его могила. И то, что он носил в своей душе – этот невидимый людям монастырь, теперь над могилой его воздвигается среди тихого зимнего леса…

* * *

И. А. Б<еневск>ий уговорил меня зайти с ним в яснополянский дом к Д. П. Маковицкому[16]

Очень не хотелось и казалось ненужным.

Но Б<еневск>ий удивительно умеет вытаскивать меня из «одиночества».

И как я ему благодарен, что на этот раз он настоял на своём!

Когда я увидел перед собой Д. П. Маковицкого, ставшего «знаменитым» в качестве спутника ночного бегства Толстого, – я сразу понял всю разницу между тем, что знает о Толстом мир, и тем, что знают эти близкие.

Как будто вошёл в «келью». И вот кругом, на весь свет шум, толки, «толстовские события»…

А здесь – тихий, безгранично добрый человек, такой простой и чистый, без всякой мишуры и треска, в глазах которого точно отразилось всё то, что видел он за последние дни. И столько было в них любви и ясности, что невольно хотелось плакать от умиления.

Он принёс маленький жестяной чайник. Дал нам чаю. И, весь сияя, совсем по-детски сказал:

– Вот этот чайник мы купили дорогой, у кондуктора, и Лев Николаевич пил из него чай.

Для него не было никакого «Льва Толстого», «великого писателя». Для него был безмерно любимый человек, который умер, ушёл, – и о котором он говорит с благоговением и любовью, как о чём-то неразрывно связанном с своей душой.

Б<еневск>ий, как хороший знакомый Маковицкого, сразу задал несколько интимных вопросов о последних событиях в Ясной Поляне и об отъезде в Шамординский монастырь.

Тяжёлые события. И когда-нибудь о них узнает весь мир и многое, очень многое иначе тогда поймёт в жизни Толстого.

Толстой, по словам Маковицкого, всю дорогу был молчалив. В Оптинской пустыни, у старцев, вопреки рассказам газет, не был.

– Не собирался ли? – спросил я

– По моему личному мнению, – осторожно сказал Душан Петрович, – да, собирался…

Не поехал потому, что помешали внешние обстоятельства.

У Маковицкого пробыли не долго. К вечеру мы должны были быть у Черткова.

Душан Петрович попросил нас завезти ремингтон к Александре Львовне – живёт она рядом с усадьбой Черткова, а сам пошёл пешком.

У Александры Львовны ещё сильнее пришлось пережить это удивительное чувство «далёкости» от всяких «событий». Всё, что говорилось в маленькой комнате её маленького домика, как-то по особенному «приближало» Толстого. Мне, при жизни его не знавшего, и то начинало казаться, что вот сейчас он войдёт, рассмеётся, скажет что-нибудь.

Лев Толстой совсем исчезал. Вместо него был «отец», «дедушка». Говорили, какой он был «худой последнее время», как мучился… Это был любимый, бесценный человек, дух которого ещё жил в этих комнатах.

И когда Александра Львовна рассказывала, как ночью, перед отъездом, он постучал в её дверь. Как она отворила и увидала «отца» со свечой в руках и лицо его точно светилось. И он сказал ей: «Помоги укладывать вещи».

– Во мне всё так и упало.

Когда она говорила это, оживал земной образ Толстого и становился бесконечно близким и любимым.

* * *

Александра Львовна сказала, между прочим, про одного корреспондента:

– Я говорила с ним как с человеком, а он напечатал в газетах, да ещё всё перепутал. С журналистами надо быть осторожной.

И вот теперь я тоже «пишу». А ведь со мной тоже говорили как с человеком. Да ещё как с другом близкого человека Б<еневск>ого.

Но видит Бог, что я пишу не как журналист, а как человек. Пишу потому, что мне хочется сказать о своих впечатлениях не «читателям», а людям.

То интимное, что нам рассказывали у Чертковых, и Маковицкий, и у Александры Львовны, – я передавать не могу. Пусть об этом когда-нибудь скажут они сами так, как найдут это нужным. Но я скажу только, что вся жизнь Толстого после этих рассказов получает совершенно новое освещение.

Буквально весь мир произнёс над последними событиями в Ясной Поляне такой приговор:

Толстой, уехав из Ясной Поляны, совершил великий подвиг, потому что совместил слово своё с делом.

И я теперь вижу, как видят это все близкие и родные Толстого и как увидит когда-нибудь весь мир, что жизнь Толстого в Ясной Поляне была не компромиссом, а величайшим подвигом, была самым глубоким соединением слова и дела.

Люди думали, что Толстой не уходил потому, что привязан к мягкой мебели, и он терпеливо сносил упрёки, – но он не уходил потому, что боялся поступить слишком эгоистично, слишком ему хотелось уйти, слишком было легко.

Не «привязанность к роскоши», «обстановке», к «людям» и «привычной жизни» удерживала его, – а боязнь, что он изберёт слишком лёгкий выход.

Уйти из этого ада, в котором ему приходилось жить в своей интимной жизни, – это было слишком для него приятно и просто, и он жил, надеясь, что добро победит зло.

Он решил уже давно, что уйдёт тогда, когда почувствует, что делает это не из эгоистических побуждений, не из желания с трудного пути сойти на более лёгкий; тогда, когда почувствует в этом желании уйти – голос Божий.

 

И когда в ту великую ночь он это почувствовал – он и ушёл.

15Ср. запись от 24 августа 1906: «Иногда молюсь в неурочное время самым простым образом, говорю: «Господи, помилуй», крещусь рукой, молюсь не мыслью, а одним чувством сознания своей зависимости от Бога. Советовать никому не стану, но для меня это хорошо. Сейчас так вздохнул молитвенно» (Толстой Л. ПСС. Т. 55. С. 238).
16Маковицкий Душан Петрович (1866–1921) – друг Л. Н. Толстого, врач его семьи с 1904.
Рейтинг@Mail.ru