bannerbannerbanner
Венок на могилу Льва Толстого

Протоиерей Валентин Свенцицкий
Венок на могилу Льва Толстого

Полная версия

* * *

Вот об этой стороне личных моих переживаний мне и хотелось рассказать в своём «письме».

Я глубоко убеждён, что не для меня одного, а для очень и очень многих смерть Толстого будет поворотным моментом в жизни. Началом новой «эпохи»[6].

Ощущение «бессмертия», хотя бы в течение одного мгновения пережитое, – останется в душе навсегда как краеугольный камень дальнейшей духовной жизни.

Я должен прямо сказать, что, признавая «бессмертие» теоретически и «заставляя» себя путём самоуглубления переживать его в действительности, я никогда вполне не переживал его как факт.

И пережил это впервые по-настоящему только в связи со смертью Толстого.

И пережив, понял, не теоретически, а психологически, что жизнь «оживает», становится «цельной» и неразрывно связанной с тобой только при условии этого ощущения бессмертия.

Можно теоретически бессмертие отрицать – но психологически веру в него носить в своей душе и жить радостной, «одухотворённой» жизнью.

И напротив, теоретически можно его признавать, но не иметь в душе живого чувства бессмертия и тогда ничего, кроме тления и мрака, не видеть в мире.

Ощущение бессмертия реально соединяет душу с вечным, даёт не только сознание своего, но делает это «я» как бы соучастником жизни всего целого.

Вот почему то чувство бессмертия, которое заставил Толстой пережить человечество своею смертью, было великой объединяющей силой.

Почувствовав себя бессмертными, люди почувствовали себя частицами единого космоса.

Всё это было для меня так изумительно ясно в тот вечер, когда я узнал о смерти Толстого.

Поздно вечером мы все, обитатели тихого одноэтажного домика, сидели по обыкновению на ступеньках крыльца.

И всё мне казалось новым. Даже на звёздное небо я смотрел с каким-то особенным чувством.

Умер Толстой, и душа теперь снова соединяется с Божеством, пройдя великий путь жизни. И в моей душе есть Бог. И во всех людях. И все мы соединены друг с другом как братья. И с Богом соединены как с нашим Отцом. И со звёздами, и с этой ночью, и с тёмной, холодной Волгой, и с чёрным лесом, и со всей землёй, и со всем небом, и со всем миром…

Вераша-неразумница больше не шалила.

– Не будьте печальной, – сказал я ей, – надо радоваться.

– А вы радуетесь?

И я невольно ответил:

– Да, радуюсь. Но это радость больше похожа на восторг. Я радуюсь, потому что чувствую бессмертие…[7]

Бог посетил народ Свой[8]

В жизни отдельных людей и в жизни всего человечества бывают великие события, когда внешняя, мёртвая оболочка жизни разом обращается в прах и на несколько мгновений открывается таинственный образ вечности.

Всё, чем люди живы в серые дни пошлой повседневности, всё, чем одурманивают они свою душу, усыпляют совесть, – всё, что кажется им таким большим и нужным и ради чего они с остервенением душат друг друга, – всё это исчезает, как дьявольское наваждение, принимает свой подлинный вид ничтожества и не заслоняет больше собой великого, далёкого.

Жажда власти, мечты о славе и «общем признании», самолюбие, жажда внешних почестей, упоение «успехом», мечты о богатстве, о роскошной жизни и наслаждениях плоти, разврат и ложь, пустословие и всяческая подделка, – вся подлость и рабская тупость нашей личной жизни, – а в жизни общественной всё лицемерие деятельности общественной, всех этих ненужных, злых и безбожных общественных учреждений[9], – уступают место перед лицом великих событий глубокому сознанию, что подлинная сущность и смысл жизни так необъятно велики, так прекрасны, так возвышают человеческую душу, что стыдно и невозможно становится думать о своих маленьких делах.

И люди, «опомнившись», как бы приходят в себя и ощущают на мгновенье своё Божественное призвание. Это Бог посещает народ Свой…[10]

Таким великим событием я считаю смерть Льва Николаевича Толстого.

И не самый факт смерти, а всю совокупность событий, предшествовавших и связанных с этой смертью.

Если бы Лев Толстой умер месяц тому назад в Ясной Поляне, сколько бы ни говорилось возвышенных слов, сколько бы ни присылали со всех концов сочувственных телеграмм «семье покойного», сколько бы венков ни «возлагали» на его гроб, сколько бы ни почитали память его вставанием, – великого события не было бы.

Ибо не свершилось бы чуда. Не было бы среди нас особого исключительного ощущения близости духа Божия, явного для слепых. Несомненного для самых упорных и неверующих.

Смерть Толстого свершилась как таинство. И то безотчётное благоговение, которое пережил за эти дни весь мир, было не результатом уважения к «великому писателю», а нечто бесконечно большее, не просто человеческое, – это было трепетное умиление перед новым великим чудом.

Люди почувствовали близость Божию.

Бог посетил народ Свой.

Долгие годы Толстой нёс свой крест – жил двойственной жизнью. Страдал от явного несоответствия своей проповеди со своею жизнью. Получал бранные и обличительные письма. Мучился сознанием невыполненной «воли Божьей».

И молчал. Ждал. Старился. С каждым годом ближе подходил к смерти и рос духовно. Малозаметно для людей, для которых уже давно стал «великим» и «законченным». Для которых не жил, а доживал.

Толстой признавал справедливыми упрёки в роскоши, он не мог не знать, как должен был бы поступить сообразно со своим учением.

Но он продолжал жить по-прежнему, не «заставлял» себя жить по-иному, сознавая, что, внутренно не подготовив себя к окончательной правде, он не должен менять своей жизни, ибо внешнее соответствие поступка с духом учения будет «надрывом», ложью, подделкой, тем более страшной, чем больше будет в ней сходства с правдой.

И он терпеливо выслушивал упрёки. Жил в роскоши. Страдал. Нёс крест свой. И неустанно работал над собой.

Никто из людей не мог знать этой работы. Только один Господь видит сердце человеческое.

И Бог видел великое сердце Толстого. И не отнимал у него земную жизнь, ибо не свершилось ещё в душе его всё то, ради чего он был послан в мир.

Лев Толстой неожиданно для людей уехал навсегда из Ясной Поляны. Уехал, чтобы остаток дней перед смертью прожить так, как веровал, подчиняясь исключительно «воле Божьей».

Свершилось великое.

Для физических человеческих глаз, для ограниченного человеческого сознанья, Толстой уехал из Ясной Поляны, побывал в Оптинской пустыни, на пути в Ростов-на-Дону захворал воспалением лёгких и слёг на станции Астапово.

Для очей духовных, отъездом из Ясной Поляны завершался внутренний рост души Толстого, после чего земная жизнь становилась ненужной, оконченной.

Чудо, о котором я говорю, и величие смерти Толстого в том заключается, что до осязательности ясно дали почувствовать людям – сознательно или бессознательно – промысел Божий. Близость духа Божия, непосредственное участие Его воли в событиях мира.

Если смерть Толстого не была предсказана, то после того, как она совершилась, с покоряющей силой чувствуется её внутренняя неизбежность. Её правда. И потому – её красота.

В смерти Толстого для нас открылся какой-то просвет из тьмы, к ослепительно яркому свету.

Чудо свершилось. Это с большей или меньшей силой чувствуют все[11].

 

Но было бы бессмертно счастье человечества, если бы оно могло событие это и сознать как чудо. Великую силу никогда не опускаться в мёртвую, бездушную, греховную жизнь – почерпнуло бы оно в этом сознаньи, великую силу жить только для вечности.

В Ясной Поляне[12]

Года четыре тому назад мой друг И. А. Б<еневск>ий[13], хорошо знавший Толстого и близкий к толстовским кругам, горячо убеждал меня съездить с ним в Ясную Поляну.

Я не поехал.

Побоялся ехать…

Из «любопытства» посещать Толстого для меня было невозможно. Поездка могла иметь только один смысл: встать перед ним лицом к лицу. Совесть к совести. А так как я исповедую другие религиозные и философские взгляды, то это значило, кроме того, – «исповедывать» свою веру и обличать веру Толстого…

Этого я и боялся.

Меня пугала не «мировая слава» Толстого. Как, мол, он признанный гений, а я никому неведомый студент. И не преклонение перед ним (я скорей «не признавал» и не любил Толстого), наконец, не самолюбивая «трусость» быть при других разбитым и пристыженным…

Нет. Причины были и глубже, и лучше. Подробно говорить не к чему: скажу только, что вопреки доводам разума и всевозможным благоразумным соображениям – ехать к нему противопоставлять веру его вере было стыдно.

И вот теперь, через четыре года, мы ехали с тем же И. А. Б<еневск>им в Ясную Поляну на могилу Льва Николаевича. Всё изменилось:

Прежней «трусости» – нет. Вместо идейно-враждебного отношения – то неожиданное чувство любви, которое без всяких усилий, помимо воли пробудилось к нему в последнее время.

Впереди не каменная усадьба, а небольшой холм земли в зимнем лесу.

После этого, торжественно обвеянного каким-то чудом перехода Льва Николаевича от одной низшей формы бытия, от нашей земной жизни – к другой, высшей форме, нашему познанию недоступной, – ощущение продолжающейся его жизни не только не уменьшается, но всё увеличивается. Бессмертие Толстого – не только «головное признание», это живое, непосредственное ощущение души. И оно не только пробудило радостное чувство бессмертия собственного духовного «я», – оно пробудило совершенно новое чувство: ощущение нетленности всего мира, всей материи. Толстой ушёл, но не исчез за этой тёмной чертой, которая зовётся смертью, а это ясное и радостное сознание, что он там, и «там» наверное, – приблизило к нашим слепым душам мир вечный, хотя и невидимый.

* * *

В вагоне было темно, тесно и душно…

Толкали. Курили. Кашляли. Сморкались…

Но это не раздражало, «не злило».

Да вообще теперь ничто никогда не будет ни раздражать, ни злить.

Раз «там жизнь наверное» – значит, всё, что может жить и раздражать здесь, – такое маленькое, ненужное, мелькающее, как кинематограф…

А подо мной, на нижней лавке, говорили о Толстом. И какой смешной и наивный разговор это был. И каким смешным языком.

И почему-то так хорошо и радостно было, что он такой смешной и наивный.

Теперь вообще всё как-то радует.

Мужик говорит с умилением, что Лев Николаевич поставил себе «памятник и в Туле, и в Москве, и в Петербурге», и что «всем надо заботиться, чтобы оставлять по себе памятники».

– А уж как жил, как жил: ходил, извините, в синих порточках и в рубашке… Всё равно как мужик.

Говорят про то, что миллионы оставил, и всё христианам, и что зелёную палочку, которую закопал он на кургане, не «источил червь», а так и лежит зелёная…[14]

И снова:

– Жил так – так и в гроб положили: извините, синие порточки надели, рубашку красную… Как у простого мужика порточки, извините вы меня, и рубашка и больше ничего…

Приехали на станцию Щёкино рано утром. До Ясной Поляны вёрст восемь.

Взяли ямщика на розвальнях, с бубенчиками, он закутал нас овчинным тулупом, и поехали…

А уж непогода какая! Так и мятёт мятель. Прямо в лицо бьёт снежная пыль, с дороги смело почти весь снег, и сани прыгают по шершавой, замёрзшей земле…

И всё хорошо. И снег, и ветер, и вьюга, и бубенцы, и запах овчинного тулупа, и свежий воздух, и простор, и небо…

Хорошо, потому что «изнутри» хорошо. И теперь уж это навсегда. И никто отнять не может. И странная, радостная мысль приходит: «Пойду на могилу и там скажу ему об этом…»

Вот уже несколько недель мир живёт в атмосфере какого-то чуда. В атмосфере бессмертия, показанного тленному, зарытому в мелочах миру. И стараешься не думать, а отдаваться этому чувству. Потому что от него свободно и радостно на душе, как бывало в редкие, «особенные» минуты в детстве… Когда сам для себя сочинял сказки, превращая все предметы в живые существа. И никто не знал об этом, и вот приводило в восторг, что один ты только видел и знаешь, что стол, лампа и стулья живут и разговаривают между собой.

Так и теперь. Точно во сне или в детстве, всё кругом оживало. Становилось большим и светлым. И чем дальше, в поле, в вьюгу увозил нас ямщик, тем сильнее было то сказочное чувство жизни…

Живой снег крутился в воздухе, об живую землю стучали полозья саней, живые белые берёзы одна за другой бежали нам навстречу…

А когда мы въехали в яснополянскую аллею, сошли с ямщика, бубенчики перестали звенеть, и тихо зашумели деревья, – казалось, вот сейчас дойдём ещё немного, ещё перейдём какую-то чёрточку и увидим настоящее, с глаз рассыплется какая-то зелёная завеса, заволакивающая мир туманом.

И вдруг точно по сердцу ударил кто. Грубо толкнул: проснись, мол, эй!..

Перед глазами яснополянский дом…

Тюрьма.

Это не «символ», не «иносказание». Не «так себе», «публицистическая фраза».

Нет – тюрьма. Неуклюжее, тяжёлое двухэтажное белое здание с маленькими некрашеными окнами. И деревья точно отшатнулись от него, отодвинулись. А кругом какая-то пустота. Эта пустота – невидимые стены тюрьмы.

Поскорей прошли мимо. По узкой протоптанной дорожке. В лес, в поле. Это дорога к могиле.

6Ср.: «Эта смерть может явиться началом коренного духовного переворота в сознании общества <…> Именно это новое чувство явится источником нашего духовного обновления. <…> Если смерть Толстого окажется не событием национальной жизни, началом новой ее эпохи, а лишь эпизодом, оживившим столбцы газет и залы собраний, то история скажет о нас, что мы не заслужили быть современниками Толстого и свидетелями его прекрасной смерти» (Франк С. Памяти Льва Толстого // Там же. С. 555).
7Ср. написанное 1 ноября 1910, ещё до смерти Толстого: «Он вплотную подошёл к Престолу Божию, и у него он услышит свой последний суд и едва ли – осуждение. Какие нам, русским людям, среди тяжких, кошмарных будней посылает Бог праздники!» (Нестеров М. Письма. Л., 1988. С. 241).
8Печатается по: Новая Земля. 1910. № 10. С. 3–4. Подпись: В. Свенцицкий.
9«Действительно ненужными суды и войско становятся только для духовно-возрождённых» (Тареев М. Цель и смысл жизни. Св. – Троицкая Сергиева Лавра, 1903. Ч. 2. Гл. 4.V).
10Ср.: Руфь 1, 6.
11Цитировавший статью В. А. Анзимиров назвал эти строки «мягкими, благоухающими» (Московская газета-копейка. 1910. 22 ноября. № 174. С. 3).
12Печатается по: Новая Земля. 1910. № 11. С. 4–8. Подпись: В. Свенцицкий.
13Беневский Иван Аркадьевич (1880–1922) – основатель и руководитель земледельческой общины в Харьковской губ., участник созданного в 1905 Свенцицким и В. Ф. Эрном Христианского братства борьбы, многократный посетитель и корреспондент Л. Н. Толстого, который говорил о «его глубокой религиозности, милой доброте, особенности: придаёт значение крестному знамению» (Маковицкий Д. У Толстого. 1904–1910. М., 1979) и 25 июля 1905 отмечал: «Беневский писал <…> во-первых, что Иисус – Бог; второе – что рад, что я молюсь. Я ему ответил: «Если бы Иисус был Бог, то для меня разрушилось бы понятие о Боге. И что хотя я молюсь каждый день, но считаю, что это слабость»«(Толстой Л. Полное собр. соч.: В 90 т. Т. 75). Беневский считал, что «обладание землёй как собственностью несогласно с евангельским учением» (Новая Земля. 1912. № 13/14; Жизнь для всех. 1912. № 2. С. 349–351). В 1910 отказался от прав на полученное по наследству имение (ныне – Брянская обл., пос. Дубровка), передал землю второму Немерскому сельскому обществу и организовал на ней толстовскую сельскохозяйственную общину, где работали все члены семьи Беневских; с 1915 там действовала детская колония для детей-сирот.
14Н. Л. Толстой в детстве объявил братьям, «что у него есть тайна, посредством которой, когда она откроется, все люди сделаются счастливыми <…> Эта тайна была <…> написана им на зелёной палочке, и палочка эта зарыта у дороги, на краю оврага старого Заказа, в том месте, в котором я <…> просил в память Николеньки закопать меня. <…> И как я тогда верил, что есть та зелёная палочка, на которой написано то, что должно уничтожить всё зло в людях и дать им великое благо, так я верю и теперь, что есть эта истина и что будет она открыта людям и даст им то, что она обещает» (Толстой Л. ПСС. Т. 34. С. 386).
Рейтинг@Mail.ru