Оформление художника Е. Ю. Шурлаповой
© В. В. Лавров, 2020
© «Центрполиграф», 2020
Ивану Алексеевичу Бунину,
великому русскому писателю
посвящается.
Автор
Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то жили, которую мы не ценили, не понимая, – всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…
Ив. Бунин
«Катастрофа», по моему глубокому убеждению, – одно из самых значительных произведений русской литературы ушедшего XX века. Закрываешь книгу с твердой убежденностью: да, этот труд – явление редкое и духовно радостное в дни безвременья нашей изящной словесности. Перед автором стояла сложнейшая задача. Он попытался вскрыть истоки, главным образом духовные, тех трагических и кровавых процессов, которые привели к октябрьскому перевороту (именно так – вполне откровенно – называли его сами большевики).
Бунин неслучайно окрестил эти события «окаянными днями», а генерал Деникин – «русской смутой». Оценки исторических процессов в обоих случаях вполне совпадают – как российской катастрофы.
В книге Лаврова факты являются восходящими токами, на которых парит авторское вдохновение, мощь творческой фантазии. Все это – фундамент самых смелых, порой неожиданных оценок исторических личностей и событий. В частности, это ярко выступает в характеристике известного вегетарианца и страстного поклонника Рихарда Вагнера Адольфа Гитлера или одаренной поэтессы Зинаиды Гиппиус, талантливого писателя Дмитрия Мережковского, лишенного, впрочем, нравственного чувства, не менее яркого, но малокультурного Александра Куприна и других.
Роман многопланов и ассоциативен. Перед читателем проходят десятки и десятки персонажей – от петербургского извозчика до русской дамы, торгующей собой на панелях Стамбула, от Троцкого и Ленина до Муссолини и Сталина, от Рахманинова и Станиславского до Алексея Толстого и Марка Алданова.
Но наиболее яркой фигурой является герой романа – великий Бунин. При всех трагических изломах судьбы он сберег патриотические чувства и любовь к России. Под пером Лаврова этот писатель вырастает до некоего символа российской интеллигенции, сущность которой во все времена была единой – служение отечеству и его народу. Воистину Бунин – по библейскому завету! – положил жизнь свою за други своя. В самых трудных, невыносимых условиях он сумел найти в себе силы и вдохновение для служения великой русской литературе.
«Катастрофа» с потрясающей убедительностью показывает, что октябрь семнадцатого стал национальной трагедией, воистину окаянными днями, затянувшимися на десятилетия.
Когда-то Л. Н. Толстой наставлял, что писать можно лишь о том, что хорошо знаешь. Автор «Катастрофы» материалом владеет в совершенстве. Создается порой впечатление, что он был свидетелем несчастных событий зимы восемнадцатого года, пересекал бурное Черное море, бродил по узким улочкам Константинополя, дышал табачным дымом парижских кафе.
Любой эпизод «Катастрофы» выдерживает пробу на полную историческую достоверность и документальную подтвержденность.
Лавров пишет страстно, эмоции порой хлещут через край, язык его образен, сочен и многообразен, ибо сложны и драматичны события, о которых нам поведал взволнованный автор. Начав читать книгу, оторваться от нее трудно.
Закрываешь роман с мыслью: никогда и никому не сломить, не разрушить Россию! Она восстанет в новой силе и славе. Порукой тому великий русский народ, в безмерных страданиях сумевший сохранить духовные и нравственные силы.
Эпиграфом к роману вполне могли бы послужить прекрасные строки стихотворения З. Гиппиус:
Она не погибнет, – знайте!
Она не погибнет, Россия.
Они всколосятся, – верьте!
Поля ее золотые.
И мы не погибнем, – верьте!
Но что нам наше спасенье:
Россия спасется, – знайте!
И близко ее воскресенье.
Строки воистину пророческие!
А. Ф. СМИРНОВ,профессор, доктор исторических наук
Я берег не самодержавную власть, а Россию. Я не убежден, что перемена формы правления даст спокойствие и счастье народу.
Николай II
Всю зиму семнадцатого года Бунин сиднем просидел в Москве. С каждым днем он все более отчетливо ощущал: над Россией сгущаются черные тучи. События действительно надвигались грозные, небывалые. Бессмысленные жертвы в мясорубке Первой мировой войны, витрины магазинов, пустевшие с каждым днем, словно былое изобилие с них слизнула корова, стихийные, а также еще больше раздуваемые экстремистами волнения в солдатской и рабочей среде к концу февраля родили исток, вскоре превратившийся в бурный поток кровавой Гражданской войны.
В Петрограде первые признаки грозы появились 23 февраля. На митингах, которые возникли словно сами собой, никому не известные прежде ораторы, охрипшие от бесконечных речей, с размашистой жестикуляцией и самоуверенными манерами, призывали к «свержению кровавой деспотии Романовых».
Призывы, кажется, достигали цели. На следующий день митинги сменились вооруженными столкновениями с полицией. Булыжные мостовые Невского и Лиговки окрасились первой кровью, первые трупы доставили в морги. 25 февраля встали все фабрики и заводы, прекратились занятия в учебных заведениях. Петроград вышел на улицу. У городской думы разыгралось настоящее сражение толпы с полицией. Пламя сражения перекинулось на Знаменскую площадь. Казаки, всегда верные престолу и присяге, вызванные для усмирения толпы, вдруг перекинулись на ее сторону и обратили в бегство конную полицию.
Гимназисты, студенты, молодые рабочие, какая-то пьяная рвань – все улюлюкали и норовили камнями попасть в головы полицейских. Кто-то из них был ранен и тут же затоптан лошадьми.
Толпа радостно приветствовала казаков. Сцена братания была нежной до трогательности. Даже несколько пансионерок Смольного института сумели ускользнуть от пристального взора воспитательниц и прикрепляли пышные красные банты, изготовленные их холеными ручками, на богатырские груди казаков. Те смущенно улыбались и обещали:
– Не сумлевайтесь, барышни, мы царя Миколу с трону сдвинем…
Власти воспротивились этому вольнолюбивому желанию, и 26 февраля, в день воскресный, центр столицы был оцеплен патрулями, установлены пулеметы, для связи между войсками устроены телефонные коммуникации.
Но народную вольницу разогнать по домам было уже невозможно. Громадные толпы демонстрантов, размахивая красными знаменами, ходили по улицам, собирались на митинги, с восторгом пели:
Весь мир насильно мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем.
Были пущены в ход пулеметы. Морги переполнялись все более. Несчастные родственники, преодолевая себя, вглядывались в окоченевшие лица трупов, пытаясь и одновременно страшась отыскать близких в этой окровавленной груде тел, раздетых догола, сваленных уже не только на анатомические столы, но просто на пол, друг на друга.
В понедельник 27 февраля должна была начаться сессия Государственной думы, уже отложенная 14 февраля. Но вечером 26-го пришло удручающее известие: правительство распустило Думу – последний оплот порядка.
Почти одновременно с этим, в непосредственной близости от Таврического дворца, в казармах Волынского и Литовского полков началось восстание.
Солдаты в беспорядке пошли к Таврическому дворцу. Одновременно толпы отправились к арсеналу, заняли его и, захватив оружие, бросились к тюрьмам освобождать арестованных, не только политических, но и уголовных, подожгли Литовский замок, окружной суд, охранное отделение и т. д.
Митинги перешли в беспорядки, беспорядки обратились в революцию. Царица Александра Федоровна во всем обвинила погоду. Она сообщила мужу в Ставку: это «хулиганское движение мальчишек, девчонок, рабочих, не желающих работать. Но если были бы морозы, то тогда они все сидели по домам».
Увы, в этих гневных словах много правды…
Серьезно был настроен председатель Государственной думы М. В. Родзянко. Он отстучал телеграмму Николаю II в 303 слова:
«…Народные волнения, начавшиеся в Петрограде, принимают стихийный характер и угрожающие размеры. Основы их – недостаток печеного хлеба и слабый подвоз муки, но главным образом вполне недоверие к власти, неспособной вывести страну из тяжелого положения. На этой почве, несомненно, разовьются события, сдержать которые можно временно ценою пролития крови мирных граждан, но которых при повторении сдержать будет невозможно. Движение может переброситься на железные дороги, и жизнь страны замрет в самую тяжелую минуту…
Государь, спасите Россию, ей грозит унижение и позор… Безотлагательно призовите лицо, которому может верить вся страна, и поручите ему составить правительство, которому будет доверять все население».
Государь внимательно прочитал телеграмму. Ни один мускул не дрогнул на его красивом лице. Как всегда, он был сдержан, ровен и приветлив.
– Константин Дмитриевич, – обратился Николай Александрович к генерал-адъютанту Нилову, – почему бы нам не сыграть в домино? Это отвлечет от тягостных раздумий.
Позвали кого-то двоих. Сыграли две партии. Мрачное настроение все же не проходило.
Тогда Николай Александрович, неспешно отпивая чай из невесомой чашки тонкого фарфора, выпускавшегося собственным Императорским заводом в Петербурге, продиктовал телеграмму генералу Хабалову, главнокомандующему Петроградским военным округом: «Повелеваю вам прекратить с завтрашнего дня всякие беспорядки на улицах столицы, недопустимые в то время, когда отечество ведет тяжелую войну с Германией. Николай».
Про себя император решил: «Еду в столицу!»
Стало легче, но ненадолго. В час ночи наступившего нового дня – 27 февраля – Николай получил новую телеграмму Родзянко: «Занятия Государственной думы указом Вашего Величества прерваны до апреля… Правительство совершенно бессильно подавить беспорядок. На войска гарнизона надежды нет. Запасные батальоны гвардейских полков охвачены бунтом. Убивают офицеров… Гражданская война началась и разгорается…»
Государь протянул телеграмму Нилову.
Прочитав текст, царский любимец налил себе большой фужер водки и зачерпнул серебряной ложкой икру. Выпив водку, он забыл съесть икру, но зато с неожиданным надрывом произнес:
– Попомните: все будем висеть на фонарях. Наша революция прольет столько крови, сколько не видел свет.
Царь посмотрел на него почти с ненавистью, укоризненно покачав головой. Почему-то он сразу подумал о детях. И вдруг воспоминание пронзило его: ровно год назад, 27 февраля, после доклада того же Родзянко, обвинявшего Распутина во всех смертных грехах, в том числе в темных делишках с аферистами Рубинштейном, Манусом и другими «тыловыми героями», он распорядился выслать Распутина в Тобольск.
Увы! Жена устроила истерику, на горе самого Григория Ефимовича, уговорила мужа отменить это решение, которое могло того спасти.
В это время с какой-то бумагой вошел граф Граббе. Николай обратился к нему:
– Почему в столице голод? Ведь мне много раз докладывали, что в России достаточно продовольствия.
Он испытующе смотрел на графа. Тот неопределенно пожал плечами.
– Тогда я вам скажу: это откровенное вредительство. Это назло правительству, чтобы вызвать недовольство толпы.
Резко повернувшись, царь вышел из помещения. Граббе хранил молчание. Нилов, услыхав о продовольствии, выпил еще водки и на этот раз откушал икры. Тихонько замурлыкал:
Не стая воронов слеталась…
Главным источником ругани, угроз и оскорблений государя, самодержавия и правительства стала трибуна Государственной думы. Понять причины сей оппозиции несложно.
Проистекала враждебность Думы уже только от ее состава. Кто входил в нее? Крестьяне, поселяне, судебные медики, лаборанты, учителя гимнастики, смотрители духовных училищ, типографские наборщики, зауряд-прапорщики, рабочие фабрик.
И если поодиночке они были людьми неглупыми, то, сбившись в кучу, словно теряли разум. Зато проявился синдром толпы – необузданная агрессия.
В графе «образование» слишком часто было написано: «учился в церковно-приходской школе» или еще более выразительное – «грамотой владеет». И вот эти люди, призванные из полного ничтожества, вдруг получили колоссальную власть. Еще вчера они трепетали городового, а теперь, поднявшись на трибуну, они могли с самым умным видом делать суждения «о прогнившем самодержавии». Говорили они так только потому, что это считалось модным, прогрессивным.
Газетчики, которым это самое «прогнившее самодержавие» дало право свободно печатать в газетах любое мнение, использовали это право во вред государству и самодержавию. Большинство из этих писак ничего за душой не имели, кроме заполненной до краев чернильницы и язвительности тона, происходившей от язвенной болезни и разлития желчи.
И если вчитаться в протоколы заседаний Думы, то четко прослеживается связь: чем ничтожней и преступней была личность, тем она сильней вопила о «безобразиях и преступлениях».
Да, автор не описался: в Думу нередко попадали откровенные уголовники. Лишь один пример. В Петрограде завелась дерзкая банда воров-взломщиков. Они вскрывали сейфы, но не брезгали кражами из обывательских квартир. За ними числилось немало страшных преступлений, в том числе и убийств.
Однажды, во время взлома несгораемой кассы в конторе графа Строганова, грабители были схвачены. Выяснилось, что в банду входило четырнадцать человек, в том числе две женщины. А главарем, к ужасу и возмущению общества, оказался тридцатилетний член Государственной думы Алексей Федотович Кузнецов, крестьянин Старицкого уезда. Еще один «обличитель»!
И вот эти-то ничтожества диктовали политику государю…
Лидеры различных партий, входивших в Государственную думу, суетились. Трон, который они энергично помогали расшатывать, накренился так, что стало ясно: императору на нем не удержаться. Вечером 1 марта в Петрограде состоялось объединенное заседание Временного комитета Думы и Временного правительства. Решать судьбу России явились Ю. М. Стеклов (Нахамкес), Н. Н. Суханов (Гиммер), Н. С. Чхеидзе и другие. Говорили долго. Решили: провести амнистию по всем делам, в том числе и террористическим, объявить абсолютную свободу слова, стачек, печати и прочего, с распространением всего этого и на военнослужащих, отменить все сословные и национальные ограничения и т. п.
Работали без сна, питались бутербродами – на бегу. А. И. Гучков и В. В. Шульгин были командированы к государю в Псков. Поезд отправлялся в три часа дня. Экзальтированные дамы, собравшиеся на дебаркадере, посылали воздушные поцелуи и взвизгивали:
– Без отречения не возвращаться!
В десять вечера гонцы прибыли в Псков и тут же были потребованы к императору. Гучков протянул царю «набросок»…
Государь пробежал глазами бездарные строки, усмехнулся:
– С вашего позволения, свое отречение я сам составлю.
Ровно через час пятнадцать Николай II передал Гучкову листок бумаги, которую обычно в Ставке использовали для телеграмм. На машинке с мелким шрифтом, без единой помарки было отпечатано:
«Ставка
Начальнику Штаба
В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить Нашу родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжелое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской Нашей армии, благо народа, все будущее дорогого Нашего отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия Наша совместно со славными Нашими союзниками сможет окончательно сломить врага. В эти решительные дни в жизни России почли Мы долгом совести облегчить народу Нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы, и в согласии с Государственной думой признали Мы за благо отречься от престола государства Российского и сложить с себя верховную власть. Не желая расстаться с любимым сыном Нашим, Мы передаем наследие Нашему брату, Нашему великому князю Михаилу Александровичу, и благословляем его на вступление на престол государства Российского. Заповедуем брату Нашему править делами государственными в полном и нерушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены. Во имя горячо любимой родины призываем всех верных сынов отечества к исполнению своего святого долга перед ним, повиновением Царю в тяжелую минуту всенародных испытаний, помочь ему вместе с представителями народа вывести государство Российское на путь победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России.
Г. Псков.
2-го марта 15 час. 05 мин. 1917 г.
Николай».
И все это скреплено подписью: «Министр Императорского Двора генерал-адъютант граф Фредерикс».
Император протянул бумагу и с грустью выдохнул:
– Я берег не самодержавную власть, а Россию. Перемена формы правления не даст счастья народу.
Низко поклонившись царю, Шульгин, испытывая прилив неловкости, вышел из вагона. За ним по шпалам семенил Гучков.
– Какую дребедень мы предложили подписать царю! И как благородны его прощальные слова. Нет, Россию он любит не меньше нашего. – Шульгин тяжко вздохнул.
Один из умнейших людей Госдумы, Шульгин наконец добился своей цели – свержения Николая. Но, странное дело, на душе было пасмурно, словно давили тяжелые предчувствия.
Старый уютный дом был сломан.
…В среду 26 марта 2003 года я держал в руках этот листок с отречением. Во время посещения Государственного архива я получил его из рук сотрудника И. С. Тихонова. Признаюсь, я не мог сдержать слез. Подумалось: боже, какая роковая ошибка! За нее Россия заплатила десятилетиями рабства и морем крови.
В Петроград потянулись представители различных фракций и партий, все те, кто мечтал занять освободившееся место на троне или хотя бы где-то рядом, откуда можно в верноподданническом экстазе дотянуться до стоп нового домоправителя.
Воскресным утром 12 марта 1917 года в Петроград прибыл транссибирский экспресс. Среди пассажиров, ступивших на перрон, самыми неприметными были, пожалуй, трое, возвращавшиеся из ссылки. Один из них – депутат IV Государственной думы Муранов. Другой – недоучившийся студент Московского университета, редактор газеты «Правда» в 1913–1914 годах Лев Каменев (Розенфельд). Третьим оказался тридцатисемилетний человек в барашковой шапке, невысокого роста, с чуть согнутой в локте левой рукой. Когда-то в детстве он повредил ее, и она навсегда осталась нездоровой. Звали его Иосиф Джугашвили. Это имя пока что никому ничего не говорило, оно было известно лишь секретным службам охранного отделения да кучке товарищей по малочисленной партии большевиков. Себя он называл внушительной кличкой – Сталин. Но друзья обращались к нему короче – Сосо или Коба. Свои статьи и книги он подписывал «К. Сталин».
– Сосо, давай мешок помогу донести! – вызвался Каменев, весь сиявший счастьем от предчувствия великих дел, которые ждали его.
Сталин кисло усмехнулся:
– Помоги себе, Лева!
Он не любил показывать свои слабости, в чем бы они ни выражались. Может, поэтому Сталин как-то особенно ухарски забросил скудный мешок за спину и споро, не оглядываясь, зашагал по дебаркадеру, и грязный мокрый снег чавкал под его стоптанными сапогами.
Спутники заспешили за ним.
Словно желая смягчить резкость тона, Сталин вдруг чуть сбавил ход, повернулся к Каменеву и мило улыбнулся. Его узкое рябое лицо сразу сделалось хитровато-добродушным.
– Помнишь, Лева, старую мудрость: «Никто тому не поможет, кто сам себе помочь не может»?
У этого сына сапожника была на редкость острая память. Казалось, он запоминал навсегда однажды услышанное или прочитанное.
Придет день, когда Сталин пошлет на позорную смерть бывшего приятеля. Тысячи ораторов, с партийными билетами и без таковых, сотни газет и брошюр с садистским восторгом будут клеймить Каменева как «мерзавца, двурушника, врага народа и главаря бандитской шайки, ставшего на путь подлой контрреволюционной борьбы против народа и партии». И вот тогда Леве никто не поможет.
Ленин прибыл в Петроград тремя неделями позже – 3 апреля. Встреча, щедро оплаченная из сейфов враждующего государства – Германии, потрясала воображение размахом и театральностью. На сей раз почти трезвые матросы изображали почетный караул. В полном составе явился организатор торжеств – Петроградский Совет во главе со своим председателем, меньшевиком Николаем Чхеидзе. Толпа любопытствующих притащилась на площадь Финляндского вокзала.
Путь к большевистскому штабу Ильич был вынужден проделать стоя на броневике – так было расписано сценарием. Хотя водителю приказали соблюдать осторожность и он тащился со скоростью черепахи, но колеса тряслись по брусчатке, и большевистскому вождю на металлической площадке было неуютно. Опасаясь сверзнуться на землю, Ильич мертвой хваткой вцепился в поручень.
Ильича ждала российская история. И солидный счет – за организацию встречи.
Последним из этой компании явился Лев Давидович Троцкий (Бронштейн). Случилось это 2 мая. Серое, прижатое к мокрой земле небо хмурилось свинцовыми тучами.
Он был осведомлен о пышной встрече Ленина. На броневик Троцкий рассчитывать не мог, ибо тот не был предусмотрен сметой, которую составлял сам Ильич. Но на духовой оркестр и толпу с цветами – почему же нет? Деньги не очень большие. Ведь в 1902 году, после первой встречи в Лондоне с Ильичем, тот назвал его «очень энергичным и способным товарищем». Правду сказать, после этого Ленин обзывал его «Иудушкой» и еще по-разному, но кто не знает, что предводитель большевиков весьма неуравновешен?
Тщательно выбритый, в новом костюме, Троцкий влево и вправо поблескивал золотым пенсне, выискивая на перроне Финляндского вокзала встречающих. Увы! Ни транспортных средств, ни матросских шпалер его не ожидало.
Но все же Троцкого приветствовало несколько десятков людей – преимущественно молодых, восточного типа. Был и кинооператор, суетившийся возле громадной камеры на треноге. Он запечатлел будущего наркома иностранных дел. Не пройдет и года, как Троцкий по приказу Ленина сдаст Россию Германии, сделает ее на какое-то время вассалом государства, находившегося в агонизирующем состоянии и не способного продолжать войну.
Троцкий стоял на подножке пульмановского вагона, с хохолком на лбу и с козлиной бородкой – ну истинный черт, как его изображали на русских лубках.
– Носильщик! Куда же вы, подойдите быстро! – требовательно звал Познанский – бывший студент, а теперь ревностный исполнитель обязанностей денщика.
Носильщик предпочел другого пассажира. Тяжело сопя, Познанский сам поволок за патроном его тяжеленные чемоданы немецкой кожи.
Газета «Руль» заметила это появление. Она сообщила, что вновь прибывший получил от германского патриотического ферайна десять тысяч долларов для ликвидации Временного правительства.
В газете прогрессивного писателя и приятеля Ленина Максима Горького «Новая жизнь» Троцкий публично возмутился «господами лжецами, кадетскими газетчиками и негодяями». Нет, он не отрицал факта получения денег от «немецких рабочих». Он кипятился лишь из-за цифры.
Это, впрочем, не убедило петроградскую контрразведку. В ее сейфе появились любопытные документы, о которых большевикам хотелось бы забыть – навсегда.