Шеварднадзе просит принести чай. Интересуется моим здоровьем, как идет отпуск, извиняется, что нарушил его течение. Словом – подчеркнутая предупредительность.
– Все, что стряслось в 1982 году, пережито. После вашего сообщения, что претензий ко мне нет, могу умирать спокойно. Вместе с тем, выслушав вас, склонен заключить, что подоплека вашей размолвки с Андроповым в поле зрения комиссий не попала.
Далее отмечаю, что работа в «Известиях» меня вполне устраивает. Она оставляет мне время для науки и для семьи. Снова впрячься в государственные обязанности значило бы (в который раз!) бросить незавершенным труд над диссертацией, теперь уже навсегда.
– По поводу управления планирования могу сказать то, что приготовил для Громыко в ответ на его аналогичное предложение двадцать лет назад. В своем нынешнем виде управление недееспособно и не нужно. Это не рабочий орган, а отстойник, в коем заслуженные и незаслуженные дипломаты пережидают паузу перед очередным выездом за рубеж. Вместо него стоило бы создать подразделение в составе 12–15 специалистов, обладающих глубокими знаниями, а главное – собственным мнением и желанием отстаивать его в диспутах на любом уровне. Сложно сколотить подобную группу. У меня нет ни времени, ни сил, ни особой тяги заниматься этим.
Шеварднадзе перебивает меня – он лично был бы за то, чтобы предложить мне пост заместителя министра. Но ряд членов политбюро относятся к этому «с резервом».
– Вот видите, – подхватываю аргумент собеседника. – Не стоит разочаровывать руководителей-скептиков, а также давать повод для очередных спекуляций обывателям. В конце концов должность политобозревателя в «Известиях» ничуть не хуже и в чем-то заметнее невидимых плодов корпения в МИДе.
Министр вводит в оборот козырной довод:
– Вы, очевидно, догадываетесь, что наша беседа происходит с ведома и по поручению Горбачева. Что я могу доложить ему?
– Доложите, что я искренне желаю генеральному секретарю успеха в реформировании системы. Состояние общества незавидное. Жаль, что признание фактов приходит поздно. За то, что вспомнили обо мне, спасибо. Должности меня не интересовали и не интересуют. С точки зрения интеллектуального самоощущения сегодняшние занятия дают мне больше, чем все, что я делал до сих пор, и потребности к переменам у меня нет.
Шеварднадзе почти не скрывает своего разочарования. Он спрашивает, когда примерно ожидается защита докторской диссертации. Предлагает точек над «i» не ставить. Несколько дней на раздумье, и, как только решение окончательно созреет, переговорим опять.
Раз собеседнику так удобнее, не тактично ему отказать. Обещаю не задержать со звонком. Шеварднадзе уловил, что я намерен отделаться телефонным контактом, и фиксирует, что ждет продолжения беседы у себя в кабинете.
Встреча состоялась меньше чем через неделю. Как только позволил рабочий календарь Шеварднадзе. В течение часа собеседники повторяли в основном ранее сказанное. Когда, однако, из уст министра я услышал о своей «реабилитации», то сказал:
– Как пропасть не перескакивают в два прыжка, так и честь не восстанавливают по частям. Если у ваших коллег по политбюро сохраняются сомнения, то следует повременить, пока они рассеются. Меня политика не влечет.
Расстались прохладно:
– Если вы измените свое мнение насчет возвращения в систему МИДа, просьба сообщить. Мое приглашение остается в силе, но теперь инициатива за вами.
А. Н. Яковлев передавал мне, что министр доложил М. С. Горбачеву о наших встречах так: «Обида засела в Фалине слишком крепко, он не готов к мировой».
От мыслей и переживаний, разбуженных Шеварднадзе, не отгородишься. Они вольно-невольно твои спутники. Достаточно было увидеть среди отдыхающих посла Л. И. Менделевича, моего коллегу еще по Комитету информации, или помощника генсекретаря А. С. Черняева, и вы опять с вопросами без ответов. Пора в редакцию «Известий». За делом легче обретешь душевное равновесие.
Не вышло по-моему. Сразу после Нового года со мной созванивается А. Н. Яковлев и просит подъехать в Волынское. Там в особняках Управления делами ЦК квартировали бригады, формировавшиеся для подготовки материалов к совещаниям, пленумам, съездам.
– Есть потребность посоветоваться, – поясняет Яковлев цель своего обращения.
Особняк номер три. На втором этаже временный рабочий кабинет Яковлева. Рядом конференц-зал, наполовину занятый длинным столом.
– Не утомился отдыхать? Постоял у причальной стойки в тихой гавани, и будет.
И затем всерьез:
– У меня к тебе личная просьба: поучаствуй в подготовке доклада Михаила Сергеевича на XXVII съезде. Кое-какие наброски к внешнеполитическому разделу имеются. Ряд моментов как будто вырисовывается. Но по содержанию и по форме до нужных кондиций на концепцию нового политического мышления не тянет.
Не буду занимать место и время пересказом нашего словесного фехтования. Сошлись на следующем. Мне даются первичные материалы, я делаю вариант с добавлением всего, что сочту нужным. После обмена мнениями с А. Н. Яковлевым готовлю текст для представления заказчику. При условии, что перепечатка будет вестись в Волынском или в секретариате отдела пропаганды на Новой площади, работать над проектом мне дозволено в «Известиях».
Под занавес технические неудобства заставили меня осесть на пару дней в особняке номер три. Там меня ждало открытие – к написанию внешнеполитического раздела был приглашен также академик Г. А. Арбатов и к доводке его стилистики заместитель министра иностранных дел и поэт А. Г. Ковалев.
Сдаю свой вариант Яковлеву. Он нашел, что основа добротная. Ряд положений неплохо бы развить, а если появятся дополнительные идеи, это будет только приветствоваться.
Миновала еще неделя. Яковлев немного торжествует, доверительно сообщает, что Горбачев принял плоды наших трудов. Проекты других разделов доклада генеральный забраковал и возвратил на капитальную переделку. По нашему материалу у докладчика два пожелания: подужать объем и подсушить язык, чтобы не выпадать из общего контекста. И вдруг огорошивает:
– Я намерен назвать твою кандидатуру на пост председателя правления АПН, как ты на это взглянешь?
– Отрицательно. Куча административных обязанностей при минимуме возможностей для творческой работы.
Напоминаю, что только что отклонил приглашение Э. А. Шеварднадзе вернуться в МИД. Один из доводов – не буду, выйдя на финишную прямую, прерывать работу над диссертацией. Нелогично и неоправданно, если бы моя точка зрения изменилась применительно к АПН.
Яковлев не отступает:
– В МИД, на твоем месте, я бы тоже не пошел, даже на роль заместителя министра. В заместителях и подчиненных ты уже насиделся. Попробуй реализовать себя на большой самостоятельной работе, где за тобой распределение обязанностей и формирование собственного графика. Форсируй диссертацию, и думаем дальше.
– Ваши аргументы меня не разубедили. Помимо всего прочего, поздновато в шестьдесят лет менять экипаж и свое кресло в нем.
На этом мы расходимся по своим комнатам, чтобы погрузиться в доводку доклада.
Лукавить не хочу – участие в написании внешнеполитического раздела доклада генсекретаря принесло удовлетворение. Удалось реализовать с разной степенью выпуклости некоторые из давно вызревших оценок. В свете прорисовывавшихся заделов надежды на конструктивный поворот в международной сфере не казались иллюзорными. Много значила для меня открытость Яковлева свежим веяниям и идеям, видение происходящего в реальном масштабе времени. Тогда еще без заносов и самоедства.
Вместе взятое, это и предопределило мое конечное согласие на переход в АПН. Интуиция предостерегала: ты вступаешь на тонкий лед. Что под ним? Бездна? Или рифы? О них при погрешности в курсе корабль, одряхлевший и неповоротливый, может разбиться. Эйфория, по-иному – массовый психоз, захватила.
На три с половиной года моим рабочим адресом стало агентство печати «Новости». Яковлев же сосватал меня затем на заведование Международным отделом ЦК КПСС. Опять-таки с его подачи – дабы обеспечить «преемственность» – Горбачев рекомендует избрать меня в состав секретариата ЦК партии.
«Присматривать» от политбюро за отделом, то бишь за мной, назначили Г. И. Янаева. Это дало пищу для недоумений и спекуляций, а мне повод подтвердить генеральному секретарю желание подвести черту под политической карьерой не позднее 1991 г., когда исполнится полвека моей трудовой деятельности. Горбачев откликнулся своим обычным «хорошо, хорошо, доживем – увидим». Не дожили.
Достойное уважения начинание деградировало, как и его отцы. На глазах угасала великая держава, разваливалась ее экономика, развенчивались идеи, которые совсем недавно вдохновляли целые нации.
Случившееся имеет свои закономерности. Главная из них может быть охарактеризована предельно кратко словами И. В. Гёте: «Беспринципность рано или поздно кончается банкротством». Нельзя быть одновременно демократом и бояться демократии. Невозможно присягать кряду свободе мышления и стать нетерпимым к чужому мнению. Немыслимо одной рукой демонтировать тоталитаризм, а другой – защищать собственный авторитарный стиль правления. Нельзя, наконец, без счета плодить обещания, не удосуживаясь вплотную заняться делом.
Мне не подобает облачаться в мантию судьи. Пусть за себя говорят факты. Из них каждый волен сделать выводы, которые подскажут здравый смысл, опыт, совесть. Одного надо бы избежать – искать соринки в чужом глазу, не замечая бревна в собственном.
Нагородят прописных и приписных истин. А дальше что? Сменят каждый знак минус на плюс и наоборот, полагая, что итог сойдется. Снежный ком можно, конечно, накатать и на бесснежье. Легко начисто разучиться думать, когда можно говорить все, а свободу соперничества групп и фракций за власть, за кусок пирога приравнивать к гражданским свободам.
Нет, подавляющее большинство политиков – явно не саперы. Саперам дано ошибаться только раз. Политики экспериментируют на других. Их не снимают с дистанции даже после полудюжины фальстартов. Они претендуют на вседозволенность, на утверждения, которые, по выражению видного американского государственного деятеля, не требуют «юридического основания». Кажется, и все тут. А мерещится тем чаще, чем более зыбка почва под ногами или чем сильнее желание и предрассудки подминают здравый смысл.
Не будем обманывать себя и забывать, что палитра предрассудков много богаче «измов» идеологического происхождения. Противостояние Запад – Восток слишком долго выступало как ось коловращения. Ныне оно отпало. Обрел ли мир новое состояние, в котором почти сами собой реализуются посулы всех помазать миром? Всегда не хватает минимума, чтобы достичь максимума, подсказывают остряки.
Исторический недород, поразивший Россию, которая семьдесят четыре года называлась советской, будет иметь долгие последствия. Народ талантами не обойден, в терпении поспорит с кем угодно. Труднее ответить на вопрос: не вычерпали ли правители это терпение ниже критической отметки? Инертность, безразличие, неверие ни во что – это даже хуже, чем отчаяние. Остается уповать на знаменитое русское «авось». Пронесет, должно пронести.
Жил когда-то на наших просторах великий народ скифы. Без малого тысячу лет прожил. И исчез, оставив в память по себе курганы. Царские, огромные, и ростом поменьше, временем стертые до нераспознаваемости. Почему так случилось, куда целый народ запропастился, где его потомки? Одни этнографы хотят видеть наследников скифов в аланах, другие тянут нить к осетинам, третьим чутье подсказывает искать следы в калмыцких степях.
Повторения скифского чуда или трагедии не будет. Для этого надо было бы перестараться, превратить русских в диаспору без национального очага и, прежде всего, без самосознания и самоощущения. Такой угрозы вроде бы пока нет. Судя по опросам, почти 70 процентов русских хотели бы родиться именно в России и, несмотря ни на какие трудности, не склонны менять свое Отечество ни на какое иное. Так долго, как долго существует Отечество. Рано сочинять ему реквием, хотя для оптимистов ныне не лучшая пора.
Из последующего рассказа вы, читатель, сможете убедиться, что трудности и препятствия не побуждали меня отступать или менять свои представления в угоду личностям. С упрямством, возможно достойным лучшего применения, я тянул лямку, веря в прозрение.
Мудрый араб изрек: все, что должно сбыться, сбудется, даже если сбудется не так. Назовите это оптимистическим фатализмом. Без него трудно было бы выстоять, не раствориться во мраке, который, между прочим, распространяется тоже со скоростью света.
После окончания института, летом 1950 г., я ехал в Берлин, к месту своего назначения, в аппарат Советской контрольной комиссии для Германии, тридцать шесть часов поездом через Смоленщину, Белоруссию, Польшу, которые еще не воспрянули от потрясений войны. Вот и Франкфурт-на-Одере. Молча, пустыми глазницами окон он взирает на приезжающих и проезжающих. У него свои боли и горести. Еще полтора часа – и Берлин. О чем можно думать, глядя на него, тогда четвертованного? Отвоевались? Все: и побежденные, и победители, или?..
В Берлин я приехал с набором сомнений в себе и в других. В детстве они выражаются обычно любознательными «почему». В более зрелом возрасте любознательность трансформируется в обостренную реакцию на несуразности, несправедливости, противоречия. Им не виделось предела.
Безумия насилия не должно больше быть. Никогда. А что делать, если война не кончилась, а лишь сменила обличье? В середине 1950 г. холодная и вовсе переросла в жестокую корейскую бойню. Кто и почему ее развязал? Насколько велика опасность превращения неядерного конфликта в ядерный? Никакой уверенности в завтрашнем дне. Официальные и официозные версии, распространявшиеся на обеих сторонах, убеждали чаще в обратном. Особенно когда имелась возможность смахнуть пропагандистскую пену и прикоснуться к реалиям.
Первый выстрел прозвучал с Севера. Отчего же его жаждал, так на него напрашивался Юг? С чего бы события так «удачно» вписывались в наметки западных стратегов, продвигавших планы обустройства сразу нескольких театров военных действий, не в последнюю очередь европейского? Когда случайностей и совпадений перебор – это уже тенденция, если не закономерность.
Не верилось, что Сталин мог снова так крупно просчитаться. Не должен был, имея первоклассную разведывательную информацию. Она позволяла вычислить, как в действительности зовется распутье.
Подобные вопросы укладывались при «правильной постановке» в понятие идейной чистоты. Ни о каком предмете, ни о какой истине нельзя высказаться полно, не произнося о них два противоположных суждения. К. Маркс пошел даже дальше Гегеля, оставив своим последователям завет – «все подвергать сомнению». В наши времена негласно уточнялось: все, кроме слов «хозяина».
Но вот сотрудник Института современной истории извещает меня – он находился в одном концлагере вместе с сыном Сталина, знает подробности пребывания в заключении Якова Джугашвили, может точно указать место его гибели. Докладываю руководству с советом проинформировать Центр. Телеграмма ушла по назначению. Отсутствие реакции побудило ее повторить с намеком на то, что здоровье у свидетеля некрепкое. Нам дали понять – ответа не будет.
Это вызвало чувство протеста. Как может человек, неспособный быть отцом собственному сыну, претендовать на роль отца народов? Все не так. Слишком много противоестественного в нем самом и вокруг него.
Сталинское сусло кончало во мне бродить. Надобно основательнее разбираться. Беру тайм-аут с оформлением членства в партии. Во второй раз. В войну, работая на заводе токарем, воздержался без раздумий откликнуться на призыв настрочить заявление о приеме в партию. Кривить душой не хотелось, а пришлось бы.
Сказать, что все без разбору мне нравилось, не мог, а уточнять, что не нравится, не должен был. Или вас обязательно спросят, как по части «врагов народа» в семье. Двоюродный брат отца был уведен из деревенского дома и пропал бесследно. Неизвестно даже, в чем его обвинили. Мужа сестры матери, начальника строительства большого оборонного объекта под Хабаровском, приговорили «к десяти годам заключения без права переписки». За «шпионаж в пользу Японии». Лишь в 1956 г. нам стало известно, что дядька тогда же, в 1937 г., был казнен.
В 1937–1938 гг. мы с родителями поджидали в тревоге каждую близившуюся ночь – не раздастся ли в нашу дверь стук карающей руки. А днем я помогал отцу относить в котельную дома собрания сочинений Н. Бухарина, Л. Троцкого и других опальных, чтобы предать книги из его библиотеки огню.
Так как мне надлежало бы отвечать насчет «врагов народа»? Проклясть их и предать себя? Встать на защиту, не зная, в чем состоит вина? Ныне проще некуда. Особенно для вчерашних сверхортодоксов, листающих архивы. Они решают проблемы и угрызения способом «экономного мышления» Авенариуса или Маха, оставаясь все теми же ортодоксами, только наоборот.
Я не обладаю способностями по звону бокала определить, кто и какое вино пил из него десятилетие назад. Требовались опыт и знания. Их предстояло накопить. До обобщений было еще далеко.
Из партнеров моего берлинского заезда выделю В. Штофа, он был заведующим Экономическим отделом ЦК СЕПГ, П. Вернера, К. Ширдевана, Ф. Далема, О. Нушке. С ними встречался чаще других и позволял себе вести менее формальные разговоры. В обстановке всеобщей подозрительности и провокаций ростки доверия пробивались трудно и часто, не окрепнув, погибали. Бургомистр Фриденбург, по-моему, это был он, отчаявшись найти нормальный язык с нашими представителями, заявил: русским нужны рабы, а не друзья.
Некоторым, и не обязательно русским, – возможно. Но не всем и вовсе не большинству. Меня лично рабская преданность не привлекала, а психология подобострастия отталкивала. Именно тогда я крепко-накрепко усвоил мудрость откровения: если хочешь иметь друга, будь им.
На Унтер-ден-Линден, в центре улицы напротив Оперы, большой фанерный щит с портретом популярного в 40-х гг. советского писателя. Надпись: «Да здравствует Илья Эренбург, лучший друг немецкого народа!» Яснее ясного – перед вами образец ядовитого берлинского юмора. Естественно, «лучшего друга» не сыскать, чем человека, все годы войны звавшего: «Где встретишь немца, там его и убей!» Любого немца, без разбора.
Странно, никого это не колышет. Усердие превозмогает даже инстинкт. Обращаюсь в политотдел, что состоял при маршале В. И. Чуйкове:
– Неужели не понятен издевательский или саркастический смысл здравицы Илье Эренбургу? Это даже хуже, чем преподнесение Пику в честь партийного события гинекологического кресла.
– И более умные люди проезжали мимо щита с портретом, и ни у кого не возникало замечаний, – ответствует мне полковник весом пудов десяти.
Именно такие ревнители «дружбы» норовили в каждом восточногерманском городе иметь улицу Сталина и переулок Маяковского, а оперным театрам пришить имя М. Горького или кого-нибудь в этом роде. На месте городских парков, как в Магдебурге, появлялись «кладбища для советских граждан» и т. п. Умри, Денис, хуже не придумаешь. Так и рвалось сказать, переиначивая знаменитое восклицание.
На следующий, 1951 г. я с треском провалился с другой своей затеей. Восточный Берлин готовился принять гостей Всемирного молодежного фестиваля. Надо же мне было вылезти с предложением перестать сотрясать воздух заклинаниями в вечной дружбе, а вместо этого принять участие вместе с немцами в nape-другой воскресников на строительстве спортивных и прочих сооружений. Наши молодые сотрудники застоялись без полезного физического труда, солдаты были рады вырваться за ограду казарм, познакомиться с немецкими парнями и девушками.
– Вы отдаете себе отчет, куда тянете? У нас и без того голова болит за моральное здоровье коллективов. Это вам мало контактов с местным населением, по мне – их слишком много.
Полковник потребовал от меня удостоверение. Наверняка брал на заметку как подозрительный и ненадежный элемент. Где мне было знать, что политсократы готовили проект уникального приказа, который В. И. Чуйков вскоре и подмахнул, «О введении режима оккупации среди советских граждан». Ни до, ни после мировое правоведение ничего похожего не знало.
Пора, однако, обратиться к моим прямым служебным делам.
Ранней осенью 1950 г. в Люкенвальде собрались левые со всей Германии. Помимо коммунистов и узников нацизма здесь профсоюзные и молодежные лидеры. В президиуме политическое руководство ГДР во главе с В. Пиком, О. Гротеволем, В. Ульбрихтом. Присутствующих свело вместе решение о ремилитаризации ФРГ, неподдельная тревога за будущее немцев, которых сбивали на тропу войны.
Такие конференции, митинги, собрания проходили без числа на западе и востоке Германии. В каждой семье велись ожесточенные дебаты вокруг «немец, что дальше?». Из разрозненных протестов, озабоченностей, сомнений составится потом массовое движение «Без нас», которое доставило много треволнений в Бонне и Вашингтоне. Совещание в Люкенвальде не заслуживало бы отдельного упоминания, если бы…
Едва мы возвратились в Карлсхорст, нашу группу вызвал к себе политсоветник B. C. Семенов.
– Почему не докладываете о ЧП, которое произошло на встрече в Люкенвальде? По-вашему, я должен узнавать об этом через Москву?
– О каком чрезвычайном происшествии речь?
– Час от часу не легче! Пик призвал к свержению антинационального режима Аденауэра, а представители Советской контрольной комиссии, делегированные на встречу, и ухом не повели. До Сталина весть об этом докатилась, он встревожен, а вас только пушки проймут.
– Выступление Пика содержало тезис о необходимости сорвать во что бы то ни стало ремилитаризацию, втягивание Германии в войну, не останавливаясь, если не останется выбора, перед свержением правительства Аденауэра. Но присутствующие, мы тому свидетели, не восприняли эти слова как призыв к действию, тем более к немедленному.
B. C. Семенов требует, чтобы каждый из нас троих воспроизвел мысль В. Пика по своим записям. Заметки в двух блокнотах совпали почти текстуально, и это несколько остудило деланый или настоящий его гнев. Никогда нельзя было быть в ту пору уверенным, рисуется самоуверенный тридцатидевятилетний политический представитель Москвы или он серьезен.
– Садитесь и немедля пишите телеграмму товарищу Сталину. Изложите идею Пика, как вы только что доложили. И на будущее зарубите: товарищ Сталин должен узнавать все новое об эволюциях в позиции руководителей ГДР от нас, а не стороной. Хватит нам передряг на Дальнем Востоке.
Осложнения с Федеративной Республикой ни к чему. Конфликты из-за ФРГ с Западом не нужны. У Сталина продолжали теплиться надежды, мечты, иллюзии, как угодно, что немцы не захотят никому прислуживать и сумеют сами распорядиться своим будущим. Надежды, по ряду признаков, не оставлявшие диктатора до смерти.
Позднее, когда различия в нашем служебном положении снивелировались, а на почве искусства возникла даже личная привязанность, мы с Семеновым редко возвращались в 1950–1951 гг. Если и возвращались, то очень избирательно, обходя неприятные или нелестные для начальственной стороны моменты. И как-то получилось, что корейская война в этих разговорах тоже не фигурировала. Поэтому я не могу судить, в какой мере Семенову была известна ее подноготная.
По достоверным данным, Сталин долго колебался, санкционировать Ким Ир Сену план упреждающего удара или нет. Решающей каплей явилось донесение военной разведки, приписавшее администрации США намерение оказать Ли Сын Мыну в случае войны широкую поддержку оружием, советниками, ударами с воздуха и с моря, но не втягиваться в сухопутные операции. Нацеленная дезинформация? Всякое бывало. Когда течение событий приняло нерасчетный оборот, Сталин отправил начальника ГРУ на Дальний Восток – «поближе к району конфликта ему будет виднее».
Писание политических телеграмм для Сталина представляло собой особый жанр. Второй проект вслед за первым бракуется. Чтобы времени не терять и преподать нам, неучам, предметный урок, Семенов берет бланк и привычно бегло выводит: «Собравшиеся горячо приветствовали слова В. Пика о братской дружбе с Советским Союзом… Бурными аплодисментами встречалось каждое упоминание имени товарища Сталина…»
Нектара недоставало в нашем тексте! Не имело ни малейшего значения, несли ли пчелы этот нектар и в чей улей. Будь адресат пресыщен медоточивыми речами, он нашел бы повод умерить восторги. Возможно, тогда Семенов не вставал бы с кресла, когда разговаривал по телефону со Сталиным. Хорошо, что не сгибал нас в почтительном поклоне, хотя порой и выставлял из своего кабинета, чтобы не отвлекали.
Примерно в это же время меня приобщили к подготовке соображений Советской контрольной комиссии (СКК) к совещанию министров иностранных дел восточноевропейских стран в Праге. Оно созывалось, чтобы дать ответ на нью-йоркское решение трех держав от 19 сентября 1950 г., освещавшее то, что давно делалось американцами и англичанами украдкой, – формальный отказ от Потсдамских и других предписаний о демилитаризации Западной Германии. Даже при прочтении с расстояния сорока лет не устаешь поражаться двусмысленностям, коими было переполнено «коммюнике о Германии», выпущенное тремя державами. «Защита свободы Европы». Всей или части континента? Если части, то какой? Свобода – чья и от чего?
В некоторых правительственных документах США той поры внутренние изменения в европейских странах, даже не являвшиеся результатом советского вмешательства или поддержки, но объективно отвечавшие интересам Советского Союза, велись как «неприемлемая угроза», а приобретение СССР технической способности к отражению американского нападения и вовсе выдавалось за «агрессию». В общем, если наступление – лучшая оборона, то ссылки на нужды обороны – лучшее прикрытие для подготовки к собственной агрессии.
Трем державам не пришла также более счастливая мысль, чем впрячь в одну упряжку перевооружение ФРГ и легализацию ее претензий выступать на международной арене «за Германию» в качестве представителя всего немецкого народа. Если толковать коммюнике из него самого, а не «интерпретационного замечания», доведенного до сведения К. Аденауэра, то в борьбе за «свободу Германии» не возбранялись никакие средства и методы. Кроме… «нейтральных».
Соображения СКК к совещанию в Праге были приняты во внимание, а предложенные нами формулировки к Пражскому заявлению (21 октября 1950 г.) отразились в его тексте[2]. Это прибавило мне всевозможных заданий.
В самом конце октября или, может быть, в первой половине ноября 1950 г. мне было доверено участвовать во встрече с доктором Г. Хайнеманном. Незадолго перед этим он вышел из состава правительства К. Аденауэра в знак протеста против перевооружения, которым перечеркивался «шанс на мирное решение для Германии». Центр крайне интересовало, что же реально творится в Бонне, какова диспозиция сил в самом правительстве, в бундестаге, во внепарламентских кругах, что может быть сделано для предотвращения дальнейшего обострения ситуации в Европе.
Известный церковный деятель Пробст Грубер взялся помочь войти в контакт с Г. Хайнеманном. Превзойдя свои обещания, он привез бывшего министра в Карлсхорст, где в одном из особняков, расположенном вне советского городка, и состоялась памятная мне встреча.
Нас, советских, было на ней двое – майор В. Кратин, до войны научный работник в Ленинграде, и я. Должен заметить, что примерно половину сотрудников нашего подразделения СКК составляли офицеры, на старших должностях они были в большинстве. Недели три-четыре спустя В. Кратина спешно отправили в Союз, как утверждали, «в интересах его же собственной безопасности». В чем майор провинился или где подставился, не знаю. Возможно, вообще ничего и не случилось. Двух других офицеров из отдела информации откомандировали, например, за то, что через книжный магазин в Западном Берлине они заказали у швейцарского издательства несколько книг по истории Второй мировой войны.
Что он включил в беловую запись беседы, В. Кратин мне не показывал. В первичном наброске было порядочно отсебятины, на что я не преминул обратить внимание. Попробую обрисовать встречу, какой она запечатлелась в памяти.
Г. Хайнеманн держался просто. Ничто не свидетельствовало: перед вами сановник, вчерашний влиятельный министр государства, которое вносило свою лепту в политическую карту Европы. Протест против ремилитаризации выражен, и демонстративно, но будущее Федеративной Республики теряется в неопределенности, собственное политическое завтра не поддается расчету. В отличие от иных собеседников, прячущих неуверенность и отсутствие идей в многословии, Г. Хайнеманн скуп на комментарии к произошедшему и неохотно пускается в прогнозы.
Да, интерес США к включению западногерманского потенциала в военные усилия НАТО был решающим при создании Федеративной Республики. Затянись блокада Западного Берлина чуть дольше, ремилитаризация началась бы в день рождения нового государства, причем под лозунгом «самозащиты немцев». Не вышло. Это не значит, что сорвалось. Требовался предлог. «Вы дали его в Корее». Не будь корейской войны, возможно, удалось бы переиграть приверженцев перевооружения. Если бы предпосылок для этого не имелось, он, Г. Хайнеманн, не вошел бы изначально в состав правительства К. Аденауэра.
Нет, он не считает, что кто-нибудь из министров последует его примеру. Для этого нужна в любом случае реалистическая альтернатива решению трех держав в Нью-Йорке. За Советский Союз никто не ответит, готов ли он к этому. Бундестаг на данном этапе больших неприятностей К. Аденауэру не доставит, хотя во всех фракциях есть депутаты, отдающие себе отчет в важности происходящего.
Он, Г. Хайнеманн, подал сигнал тревоги. Тот, кто способен слышать, услышит. Сделать соответствующие выводы перед лицом фактов должен каждый сам. Это вопрос как политических убеждений, так и совести. Имея в виду последнюю, Г. Хайнеманн предполагает на ближайшее будущее посвятить себя деятельности в рамках евангелической церкви – единственном, что еще не поддалось расколу.
Попытки В. Кратина разговорить Г. Хайнеманна, выудить из него детали прохождения решения о перевооружении в переговорах между тремя державами и Бонном, а также в кабинете К. Аденауэра успеха не имели. Г. Хайнеманн, в свою очередь, поинтересовался планами СССР и ГДР в новой обстановке. Поняв, что у нас ничего примечательного за душой нет, гость взглянул на часы и констатировал, что полтора часа, о которых условливались, истекли и ему пора прощаться.