– Но пока мы прочли всего одну фразу.
– Да, по одной фразе на свиток, так уж, не жалея пергаментов, они писали. Я и показал-то вам ее всего лишь для примера – чтобы вы могли убедиться в наличии у меня этих документов, ведь лишь об этом, насколько я понимаю, просило вас то известное лицо.
– А что же на остальных?
– Простите, господин барон, – довольно прохладно отозвался отец Беренжер, – но, как мы оба помним, по распоряжению самого Его Святейшества…
– Да, да, господин кюре, – пробормотал барон, – извините мне мое невольное и излишнее любопытство.
– Добавлю только, – продолжал мой преподобный, – что сей тайник в древнем храме Марии Магдалины просуществовал много веков, туда клали свои бумаги и катары, и тамплиеры. Кстати, и тем, и другим была известна великая тайна Меровингов. Имеются там также и генеалогические древа, по которым с уверенностью можно судить… – Он примолк, и я услышал, как щелкнула крышка его часов. – Однако, – сказал он, – мы с вами явно заболтались, господин барон, время, я смотрю, уже позднее. Посему вернемся все же к началу нашего разговора. Я имею в виду банковские чеки, которые вы должны были мне передать и от вашего “известного лица”, и… раз уж вы так боитесь имен – от “духовной персоны”.
– Да, да! – согласился барон и, видимо, стал рыться в карманах. Делал он это довольно долго. Наконец сказал: – Вот… От “лица”…
– Ого! – усмехнулся отец Беренжер. – Целых пятьсот франков!
Я чуть не присел. Пятьсот франков! Да мы ж теперь настоящие богачи!
Мой преподобный был, однако, иного мнения.
– Не так, я смотрю, щедро это ваше “лицо”, как о нем говорят в Париже.
– Только аванс! – воскликнул барон. – Клянусь вам – только аванс! Когда в его газете появятся сведения о вашей находке… Уверяю вас… он готов удвоить… Нет! утроить!..
Моих знаний в арифметике хватило, чтобы перемножить пятьсот на три, но такое количество франков было уже за пределами моего деревенского разумения.
– Если же, – немного помявшись, добавил барон, – вы решитесь продать хоть один подлинный свиток… сами же говорите – их там множество… – Но кюре перебил его:
– Об этом не может быть и речи…
– В таком случае…
Я было отпрянул от двери, полагая, что барон вознамерился уходить, но преподобный продолжил за него:
– …В таком случае (поскольку с вашим “лицом” мы, кажется, с Божьей помощью разобрались), не угодно ли вам передать чек также и от “духовной персоны”?
– Ах, да… – пробормотал барон. – моя всегдашняя забывчивость… – И после не менее долгого обшаривания карманов сказал: – Наконец-то! Вот он.
– Это уже кое-что, – проговорил отец Беренжер.
Если пятьсот и даже полторы тысячи (о, Господи!) франков – для моего преподобного почти вовсе ничто, то сколько же будет “кое-что”?! Тут моих лангедокских мозгов просто не хватало!
– За сим разрешите… – начал было барон.
И снова я шарахнулся от двери, и снова, как оказалось, преждевременно, ибо преподобный сказал насмешливо:
– Ах, господин барон, господин барон! Ваша забывчивость, я смотрю, переходит всякие границы. По-моему, вы не так стары, чтобы память настолько размягчилась.
– Что вы себе позволяете, господин кюре?! – вскричал барон, исполненный самого искреннего гнева, что меня, право не больно-то испугало: барон был замухрышкой, а сколько весит священническая рука моего преподобного с недавних пор уже вся улица знала.
– Барон, – так же насмешливо отозвался отец Беренжер, – я позволяю себе не более того, что вправе позволить себе человек, которого самым бессовестным образом и уже не в первый раз пытаются надуть.
– Да как вы!.. – еще разок встрепенулся было барон, но тут же примолк, услышав спокойный голос кюре:
– Что ж, опять будем считать – забывчивость… Видите ли, милейший, не далее как вчера я имел обстоятельный разговор с архиепископом де… Ладно, ладно, с “духовной персоной”. И “персона” сия обещала передать мне через вас два анонимных чека – один для оплаты в банке Ротшильда, другой – в банке Дюпона. Дюпоновский чек, хоть и пробившись через вашу забывчивость, я все-таки держу в руках. А вот ротшильдовского, причем, как мне известно, более значительного по сумме, пока что так и не наблюдаю.
Мамочки! “Более значительного”, – он сказал. Более значительного! Узнать бы еще – насколько более! Да и без этого “более” он уже запросто мог бы купить всю нашу Ренн-лё-Шато, еще, небось, и с доброй половиной Каркассона в придачу.
– О, Боже! – вскричал барон. – Да разумеется! Вот же он! Ну конечно же: банк Ротшильда! Уже и в руках держу, а передать забыл! Ну разумеется, он ваш! Извольте! И простите, Бога ради! В конце концов, надеюсь, не подумали же вы, господин кюре, что я какой-нибудь…
– …прощелыга, – закончил за него кюре.
– Как?! – взметнулся было барон. – Как вы изволили выразиться?!
– Прощелыга, – твердо сказал отец Беренжер.
В следующий миг дверь, саданув меня по лбу, распахнулось с такой стремительностью, что меня отшвырнуло в самый дальний конец коридора. С такой же стремительностью, словно получив хорошего пинка под зад (а то и вправду получив-таки, с моего преподобного станется) почти в тот же миг коротышка-барон вылетел из комнаты, с трудом впотьмах нащупал следующую дверь и, чертыхаясь, поскальзываясь на ступеньках, покатился вниз по лестнице.
– Эй, Диди, где ты там? – высунул голову из комнаты отец Беренжер.
Чтобы он не заподозрил меня в подслушивании, я затих в темном углу и не отзывался, делал вид, что заснул там на сундуке. После удара дверью на лбу взбухла здоровенная шишка – в карман-то, небось, не спрячешь, иди объясняй, откуда она взялась. Голова звенела. И в звенящей голове как-то сами собой вышептывались подслушанные загадочные слова: “ЭТО СОКРОВИЩЕ ПРИНАДЛЕЖИТ КОРОЛЮ ДАГОБЕРТУ ВТОРОМУ И СИОНУ, И ТАМ ОНО ПОГРЕБЕНО…”
И еще я пытался сосчитать деньжищи, которые только что нежданно-негаданно достались нашему нищему кюре. Но цифры были такие огромные, со столькими нулями, что с подсчетом у меня так ничего и не вышло. Так и уснул на сундуке, оставаясь в неведении насчет того, какие мы с ним теперь богачи и кому в действительности принадлежит все это богатство – нашему деревенскому кюре или королю Дагоберту Второму вместе с неким Сионом.
…Утром, во время завтрака, отец Беренжер, разумеется, сразу же заметил шишку у меня на лбу, но спрашивать насчет ее происхождения не стал. А когда я после завтрака мыл посуду, он сказал мне:
– Давай-ка, Диди, поторапливайся. Потом будешь укладывать вещи. Нынче съезжаем.
– Куда? – спросил я, в сердцах надеясь, что теперь, став богачом, отец Беренжер вернется в нашу Ренн-лё-Шато, по которой я уже здорово соскучился.
Но он пожал плечами:
– Не знаю, пока не решил. Может, в “Риц”, может, в “Гранд-отель”, там разберемся… Впрочем, – добавил он, – погоди, не особенно торопись, прежде я должен выйти взять кое-какие деньги в банке, а ты потом сбегаешь купишь для нас новый чемодан. Да только смотри, не здесь, а в магазине на площади, в том, что через два квартала (мать честная! где цены выше потолка!) И не скупись, а то я уж знаю вас, прижимистых деревенщин. Главное – чтобы был получше. Самый лучший, какой там есть!
Кое-что о прелестях и странностях богатой жизни
По дороге из банка отец Беренжер купил для меня обнову. Башмаки-то – ладно. Ничего себе башмаки, крепкие, блестящие, не чета моим прежним. А вот одежонка… Точь-в-точь такая, какую носят ученики церковных школ. Тут, близ Монмартра, в такой пройдись – немедля подзатыльник от любого схватишь. Не жалуют здесь этих святош.
Преподобный, однако, доходчиво объяснил мне свой выбор. В той моей провансальской куртейке матушкиного шитья заявляться в хорошую гостиницу никак нельзя, на порог не пустят (ну, это-то ясно). Конечно, он мог бы в благодарность за все тяготы минувшей недели нарядить меня эдаким парижским франтом и отправить первым классом к матушке в Ренн-лё-Шато, тем паче, что в хороших отелях постояльцу положен мальчик-слуга. Но вот мальчика-то слугу он бы для себя как раз не желал – дело, по которому он прибыл в Париж, настолько тонкое, что не терпит лишних глаз и лишних ушей. Живущий же в хорошем номере постоялец без такого слуги, даже если этот постоялец кюре, наверняка, вызовет удивление. А держать при себе ученика-семинариста, который тебе прислуживает – это в порядке вещей… Да и хотелось бы ему, чтобы я увидел наконец настоящий Париж, а не эту смрадную клоаку. И ко всему вдобавок на содержание он мне будет отныне выдавать в день аж по франку.
Ничего себе! Целое состояние!.. Ладно, коли так, то черт (прости, Господи!) с ней, с одежонкой.
За покупкой чемодана я, впрочем, отправился в своей старой куртейке – все-таки мы пока еще с этой улицы не съехали. Карман жгли сто франков, которые преподобный мне дал… Тут, как назло, – Турок из подворотни… Но – руки в карманы – и прошел мимо меня, словно не заметил вовсе, что дало мне повод подумать о пользе хорошей затрещины…
Чемодан этот, купленный мною (удавиться, и только!) за восемьдесят франков, до “Гранд-отеля” мне даже нести не пришлось: у подъезда нас уже ждала заказанная отцом Беренжером карета, еще и получше баронской, разве только без золоченого герба. Пока ехали в ней по становившемуся все нарядней и богаче на нашем пути Парижу, я даже о наряде своем дурацком забыл, все думал себе: зачем нужен такой дорогущий чемодан, если его и не видит никто?
Однако уже в вестибюле шикарной гостиницы понял, что трата была не напрасной. Все здесь так прямо и сочилось богатством – повсюду сверкала начищенная до блеска бронза, с потолка свешивались люстры из хрусталя, пальмы росли в мраморных кадках, а усатые швейцары в нарядных мундирах больше походили на генералов. Каковы, интересно, мы были бы здесь с тем деревянным чемоданищем?
И запах! Какой здесь царил запах! Это вам не дом возле Монмартра! Так могла пахнуть только настоящая жизнь, предназначенная для настоящих людей, для тех, кто здесь по праву жил, для того же отца Беренжера, в конце концов, а уж конечно не для мурашей, наподобие меня, ползком пробравшихся сюда по недосмотру швейцаров.
…Даже знать боязно, сколько мой преподобный отвалил за этот гостиничный номер. Назывался он “апартаменты”. Но номер был!.. Что за номер!.. В целых четыре комнаты (зачем на двоих-то столько?), с двумя ватерклозетами (тоже не многовато ль?), с такими же, как в вестибюле, хрустальными люстрами, с полированной мебелью, с такими коврами на полах, что хоть прямо на них и спи!
А вот про такое диво, расскажи я о нем кому-нибудь у нас в Ренн-лё-Шато, никто, наверняка, не поверил бы. Комната эдакая, вся в зеркалах, пол покрыт кафелем, тоже как зеркало, а у стены стоит… эдакое, белое, сверкающее… Навроде большущего корыта, но только целиком выдолбленное из мрамора. При корыте – два крана, а на каждом – по крантелю, один крантель синий, другой красный.
Отец Беренжер объяснил, что это – ванная комната, а корыто мраморное – ванна для мытья. Синий крантель повернешь – идет холодная вода. А вот повернешь красный – горяченная, самый что ни есть кипяток. Вот во что у нас бы в Ренн-лё-Шато ни в жизнь не поверили: откуда ж кипяток, если ни уголька нигде, никто эту воду не греет? Не сама же она собой кипятком-то делается!..
На сей счет отец Беренжер все-таки снизошел до объяснений. Оказывается, воду для этого крана непрестанно греют где-то внизу, в подвале гостиницы. Так и держат, всегда горяченную – мало ли когда кому-то из постояльцев взбредет на ум повернуть красный крантель. Угля-то для подогрева тут, как видно, не жалеют. Выходило так, что и воду по утрам для бритья и мытья моему преподобному я теперь согревать не должен. Даже сам могу, как он, хоть каждый день плескаться в горячей воде, а не студиться в ледяной, как там, близ Монмартра. Чудеса!..
И еще одна новость. Лишь только я стал раздумывать, как нам быть с обедом, в какую лавку мне бежать за трапезой, как отец Беренжер нажал на какую-то кнопочку в гостиной – и нате вам! – в следующий миг на пороге появился ливрейный лакей: что, де, изволите?
Преподобный наговорил ему кучу в основном неизвестных мне слов, лишь по некоторым я сумел догадаться, что речь идет о съестном – и уже через каких-нибудь четверть часа тот же ливрейный вкатил все это к нам на специальной колясочке и, прежде разложив серебряные приборы, аккуратно расставил яства на столе.
Боже! чего тут только не было!.. Вот только названий этих мудреных я так и не вспомнил никогда, разве что раковый суп. И то потом, когда рассказал у нас в Ренн-лё-Шато, на меня указывали пальцем. Я был единственным в нашей деревне, кто когда-либо ел раковый суп. Ах, если бы не был столь беден мой язык и так скудна моя память, и я мог бы назвать им остальные, просто королевские яства, которые мы с преподобным тогда отведали!..
Последняя новость повергла меня в полное недоумение. Оказывается, теперь я даже не должен чистить сапоги господина кюре, так что могу спрятать подальше матушкины бархотки. Мало того, даже свои собственные ботинки чистить совсем не обязан. Потому что здесь, оказывается, так: вечером вся обувь, какая есть у постояльцев, хоть башмаки какого-нибудь заезжего герцога, а хоть даже и мои, все выставляется в коридор, а завтра утром забирайте, пожалуйста, обратно, только уже начищенные, сверкающие.
Господи, да зачем же я ему тогда вовсе нужен, господину кюре? Отправлял бы тогда, в самом деле, меня, дармоеда эдакого, восвояси!.. Нет, он, право, наш преподобный, не от мира сего!..
Впрочем, после обеда отец Беренжер сказал, что дня через два-три мы оба с ним возвращаемся в Ренн-лё-Шато. Покуда же, добавил он, протягивая мне обещанный франк, я до вечера могу быть свободен, а стало быть, могу выйти прогуляться и заодно посмотреть Париж. Настоящий Париж – тот, что нас теперь окружает.
…И – Боже! – что это был за Париж! Когда тебе не надо выходить из смрадного подъезда и бежать по такой же вонючей улице в сырную лавку, когда не надо мышью прошмыгивать мимо Турка с его компанией, когда в животе у тебя только что съеденный раковый суп и – кто бы подсказал, что еще такое!.. Когда при этом у тебя в кармане целый франк, который трать как душа пожелает, ибо он твой…
Тот самый Париж из моих деревенских снов, Париж, сотканный, как из кружев, из всякой всячины, невиданной досель, Париж, разбрызгивающий витринами солнечный свет, Париж, полный мороженого с непередаваемым вкусом, которое здесь продают, действительно, на каждом углу, Париж с его улицами, широкими, как реки, и так же, как реки, несущими тебя своим неутихающим движением…
Париж – это был…
В общем, что там говорить! Париж – это и в самом деле был Париж!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я уж было полагал, что такая праздная жизнь продлится все те два-три дня, что мы с господином кюре пробудем тут, в Париже, но, оказалось, я ошибался. Отец Беренжер преподнес мне новый сюрприз. Да какой!
Вечером, когда я из полыхающего тысячами огней Парижа вернулся наконец в гостиницу и поднялся в наши апартаменты, преподобный сидел в дальней комнате, называемой кабинетом, разложив на покрытом зеленым сукном столе свои свитки и в первые минуты меня не замечал, настолько был на них сосредоточен. Потом, однако, оторвался, спросил, как мне понравился Париж (о! что я мог ответить?!), и, не дожидаясь, пока я наскребу в уме нужные слова (которые вряд ли бы и наскреб), сказал:
– Ладно, иди ложись спать. Твоя комната – там… Только не залеживайся, нам рано вставать. – И добавил, как о чем-то совершенно своеобычном: – Завтра с утра мы должны посетить кардинала.
Не какого-нибудь парижского аббата (хотя и нашего-то, лангедокского аббата Анри Будэ я только по большим церковным праздникам видывал). Не епископа, не архиепископа даже (коих вообще не видывал никогда).
О Боже! Нет! К кардиналу! К самому кардиналу, не больше, не меньше!
И как запросто он об этом сказал!
В тот миг я, кажется, едва ли не всерьез подумал: уж, право, не божество ли он какое, спустившееся с небес на грешную землю, невесть какими ветрами занесенное в неведомую, наверно, там, на небесах, Ренн-лё-Шато, наш преподобный Беренжер Сонье?
…Слова, слова… Мысленные или произнесенные вслух… Когда тебе без малого сто, они суть одно, ибо никакой звук, никакое дрожание воздуха все равно не пробьется через такую маловообразимую толщу лет. И вот теперь, в моем бесцельном блуждании по временам, мне порою кажется, что в действительности было так: стол с зеленым сукном, разложенные на нем свитки, в кресле сидит совсем молодой отец Беренжер Сонье, и я, деревенский недоумок, еще не отошедший от полыхания огней Парижа, увиденных мною впервые, в самом деле спрашиваю его:
– Отец Беренжер, а вы случаем не Бог?
И слышу в ответ, как по Писанию:
– Ты сказал.
Только кресло под ним уже иное – с высоченной спинкой, со странной резьбой на подлокотниках. И сидит в нем облеченный в столь же странные, какие-то восточные одежды смрадный человеческий прах. Это прах отца Беренжера. Да, именно таким я видел его спустя тридцать лет. Прах лица морщинист, прах носа крючковат, но, в сущности, узнать можно – та же прямая спина, тот же чуть исподлобья взгляд мертвых глаз… И псы воют вдали…
И вот этот человеческий прах берет за руку меня сегодняшнего, то есть, можно сказать, мой почти уже прах, держит цепко и повторяет:
– Ты сказал. Ты сказал. Ты сказал…
Стариковская память – чту она? Не истина, а лишь пасквиль на истину.
Нет, ничего я тогда вслух не произнес, только подумал, да и то украдкой, боясь самого себя.
А о чем думал в тот момент, склонясь над зеленым сукном, устланном свитками, тридцатитрехлетний кюре Беренжер Сонье – о том иди знай…
– Вставай, лежебока, – разбудил меня с утра отец Беренжер. – Ты не забыл? Скоро мы едем к его преосвященству кардиналу.
…К кардиналу?..
…Ах да, конечно! И – невероятно! Мы едем, мы едем к самому кардиналу!..
__________________________________________________________________
Бумажное эхо
(вырезка из ежевечерней газеты “Огни Парижа”,
принадлежащей некоему маркизу де ***)
…Тот же барон де Сютен, произведя тщательный анализ древних свитков, найденных и привезенных в Париж лангедокским кюре отцом Беренжером Сонье, пришел к выводу (впоследствии подтвержденному и более признанными экспертами), что подлинность свитков не вызывает сомнений.
…Таким образом, вся история христианской поры, кажется, требует своего переосмысления.
…Один из свитков с трудом был все-таки выкуплен бароном де Сютеном у сельского кюре…
(Ах, как врет ваша газета, господин маркиз! С лестницы ваш барон скатывался, это да, это было; но не мог, не мог он ничего такого выкупить, я тому свидетель! Либо украл все же, чего также не исключаю, либо, что много вероятнее, свиток изготовлен, господин маркиз, все из той же вашей нормандской коровенки!)
…затем перекуплен у него владельцем нашей газеты маркизом де *** и вскоре будет выставлен на аукцион.
…О подробностях, касающихся находки лангедокского кюре, подробнее читайте в последующих ежевечерних выпусках нашей газеты.
Его преосвященство
По дороге, пока мы в карете ехали с отцом Беренжером куда-то в дальний конец Парижа, мой преподобный наконец разъяснил мне, зачем он взял меня с собой. Дело в том, что его преосвященство, живущий в доме на территории монастыря, сейчас, к старости, совсем обезножил и может передвигаться только в кресле-каталке. Поскольку он утром любит совершать прогулки по парку, к нему от монастыря приставлен специальный монашек, чтобы эту каталку катил по аллеям. Но вся беда в том, что монашек этот больно уж хорошо знает латынь, а поскольку его преосвященство желает, чтобы некоторая часть его разговора с моим преподобным сохранилась в полнейшей тайне, то я-то, деревенский парубок, никаким эдаким премудростям не обученный, как раз этого самого монашка и заменю. Дело нехитрое: толкай себе по аллеям кардинальскую коляску – и вся забота.
Когда мы приехали, кресло-каталка с кардиналом уже стояла посреди обширного парка. Монашек, стоявший рядом, при виде нас куда-то сгинул сразу же.
– Приветствую тебя, сын мой, – завидев нас, обратился кардинал к отцу Беренжеру. – Если, конечно, при всем том, о чем я насчет вас наслышан, мне позволительно называть вас сыном.
Уже этих слов, хотя они были произнесены на самом что ни есть французском, я не понял. Как еще, скажите на милость, позволительно называть кардиналу простого деревенского кюре? Впрочем, возможно, – я так тогда подумал, – его преосвященство просто пошутил. У него и лицо было такое, слегка насмешливое. Вообще он чем-то напоминал мне знаменитого Вольтера, чей фаянсовый бюстик стоял на шкафу у моей тетушки Катрин в Ренн-лё-Шато. И был он не в знаменитой красной, подбитой, как я слыхал, горностаем кардинальской мантии, а просто был завернут в какой-то простенький старый шерстяной плед – в похожий иногда укутывают моего бравого говньюка дедушку Анри, который сжег Москву. Только маленькая красная шапочка на лысой голове напоминала о его высочайшем сане.
Отец Беренжер в ответ лишь слегка поклонился и, подойдя, поцеловал ему руку.
Я, робея, стоял позади.
– А это и есть тот самый мальчик? – спросил его преосвященство. – Ну, иди сюда. – и тоже, тоже протянул мне руку для поцелуя!
Я подошел (едва не подбежал) и приник к ней. И по всему телу… в тот миг я бы сказал – прошла благодать. Но нет, скорее то был просто восторг деревенщины, сподобившегося… Ах, да кто, кто у нас в Ренн-лё-Шато поверил бы! Это вам не какой-нибудь раковый суп! Я сподобился поцеловать руку самому что ни есть настоящему кардиналу, тому, кто избирает наместника Бога на земле и кто сам при некотором стечении обстоятельств мог бы стать таковым, – и вот я, простой деревенский парень из Лангедока, Диди Риве, целую руку этому почти что небожителю!..
Нет, точно говорю, без Спиритус Мунди в кармане тут никак не обошлось.
Уж об этом у себя в деревне и рассказывать никому не стал – уж точно не поверили бы. Про раковый суп – пожалуйста, а об этом – ни-ни…
Гамлет
Клевета, сударь мой, потому что этот сатирический плут говорит здесь, что у старых людей седые бороды, что лица их сморщенны, глаза источают густую камедь и сливовую смолу и что у них полнейшее отсутствие ума и крайне слабые поджилки; всему этому, сударь мой, я хоть и верю весьма могуче и властно, однако же считаю непристойностью взять это и написать; потому что и сами вы, сударь мой, были бы так же стары, как я, если бы могли, подобно раку, идти задом наперед.
Полоний
(в сторону)
Хоть это и безумие, но в нем есть последовательность…
Шекспир, “Гамлет”, акт II, сцена 29
Сейчас, из своего далека, когда все детские восторги перемолоты годами, как в мясорубке, а память скитается по неведомым закоулкам, как заблудившаяся в Аиде тень, могу, тем не менее, вспомнить (по крайней мере, мне так кажется, что могу), – вспомнить, что эта холодная, восковая рука пахла какими-то мазями, – примерно такими нестерпимо воняет и в моей нынешней комнатенке, – мазями, заглушающими запах тления, а из-под пледа отчетливо тянуло (да простится мне Господом это воспоминание!) самой натуральной мочой. Нынче понимаю, что в ногах у его преосвященства стояло обыкновенное судно, куда, вероятно, моча и стекала по трубочке, иначе он бы никак не вытерпел столь долгой прогулки на свежем воздухе. В общем, это был запах еще не смерти, но уже и не настоящей жизни…
Тут, пожалуй, моей памяти можно доверять. Стариковская память зла по отношению к чужой старости. Две старости отталкиваются одна от другой, как отталкиваются друг от друга два одноименных электрических заряда. Ибо сложение двух старостей – это уж чересчур много.
Старое тянется к молодому, так же как заряды разноименные. Тогда их сложение дает некий нуль, то самое небытие, ничто, в непрестанном ожидании которого все старики земли, не всегда признаваясь в том даже себе, только лишь и пребывают.
Так же и молодое подчас тянется к старому, по недомыслию принимая, очевидно, старость за якобы сопутствующую ей непременно мудрость…
Ах, если бы, если бы!..
…Правда сейчас, когда вспоминаю ту прогулку с кардиналом по парку, к моей заплутавшейся памяти примешивается еще и дивный запах роз…
Впрочем, тут ничего сверхстранного – розами действительно благоухал чудесный парк его преосвященства, весь засаженный розовыми кустами.
Хотя тогда мне казалось…
…В тот миг мне казалось, что это сам кардинал источает нежнейшее благоухание роз, остальные же запахи мой разум просто-напросто не воспринимал, отторгал от себя, ввиду их полной неуместности и нелепости рядом с его преосвященством.
– А теперь, мой мальчик, – сказал кардинал, – стань-ка сзади этого кресла и попробуй, насколько тебе по силам его катить.
Я сделал, как он требовал. Кресло было на больших колесах и покатилось даже гораздо легче и быстрее, нежели я предполагал.
– Ну-ну, не так быстро! – попридержал мое усердие кардинал. – Давай-ка неспеша. Пока вот по этой аллее. Потом будешь сворачивать, где я скажу… А вы, сын мой, – обратился он к отцу Беренжеру, при этом слова “сын мой” снова произнес, по-моему, с чуть уловимой насмешкой, – вы ступайте рядом; так, за беседой, и скоротаем нашу прогулку… Кстати, насчет вашего мальчика… Он действительно ни слова не понимает на латыни?
– О, нет, это обычный деревенский паренек, – поспешил заверить его отец Беренжер.
Поспешил, между прочим, совершенно напрасно. Конечно, латыни я не обучался, тут и говорить нечего, но в нашем la langue d`oc10, по сути том же провансальском, есть много словечек, почти точь-в-точь латинских, так что даже в пасхальных проповедях, читаемых на латыни, я нет-нет да что-нибудь и могу иногда уразуметь. Иной раз и побольше половины. Преподобный мог бы легко и сам об этом догадаться – языки нашей местности он, кстати, знал не хуже французского и своей латыни, – видимо просто справедливо догадывался, что суть его беседы с кардиналом мне будет одинаково трудно уразуметь, на каком бы языке они там не между собой разговаривали, хоть по-французски, хоть на латыни, а хоть бы даже и по-китайски.
Все-таки кардинал (верно, дабы удостовериться) бросил мне несколько слов на латыни. Я легко понял, что он велел мне катить кресло, но с места стронуться не поспешил. Грех был, конечно, оставлять в заблуждении его преосвященство, однако и подводить отца Беренжера, я так полагал, тоже, пожалуй, был грех. Пока я соображал, который из грехов все-таки больший, кардинал повторил все то же самое по-французски, и мы неторопливо тронулись в путь. Я сзади бережнейшим образом катил кресло, а отец Беренжер, чуть склонив голову, передвигался по правую руку от его преосвященства.
Так некоторое время мы двигались молча, кардинал лишь потягивал носом, наслаждаясь прелестными запахами этого утра и розовых кустов, и только после того, как я по его команде свернул на боковую аллею, он наконец заговорил, обращаясь к кюре. Причем заговорил пока что ни на какой не на латыни, а на обычном французском.
Китаец Чжу,
Септимания, Вульгата с Септуагинтой, деспозины, мелхиседеки, — в общем, разговор, в котором ваш покорный слуга не понял, за исключением малого, прости Господи, ровно ни черта
– Так вот, сын мой, – сказал он, – вернемся к нашему давешнему разговору. Благочестивое королевство Септимания, о коем вы говорили, действительно, некогда существовало на нашей земле. И правили им, вероятно, в самом деле те, кого вы имеете в виду. Я ознакомился с вашими документами, так что… нет-нет, я не берусь утверждать, но – вполне, вполне вероятно. И столь же вероятно, что престол их (снова же не утверждаю – но…), что престол их даже обоснованнее римского. Однако – что же из этого следует?
– Что же следует? – эхом отозвался отец Беренжер.
– Что надо, подобно варварам, во второй раз уничтожить Рим? – вопросом на вопрос ответил кардинал.
– Отчего же именно “уничтожить”? Я совсем не имел в виду… Я лишь полагал…
– Ах, вы, должно быть, полагали их, скажем так, взаимосуществование, – не дал ему закончить фразы кардинал. – Но в таком случае неминуемо возникает вопрос и об их взаимоподчинении, об их большей или меньшей благодатности и близости к Создателю.
В ответ отец Беренжер сказал нечто на латыни, из чего я лишь вынес, что это, де, “пастве решать”. Ну да мало ли что я там вынес – суть их разговора была для меня такой же туманной, как какая-нибудь аэродинамика.
Его преосвященство тоже некоторое время говорил на латыни, из чего я уж не вынес и вовсе ничего, а затем опять перешел на французский:
– Знаете, кюре, я когда-то весьма увлекался китайскими древностями и оттуда запомнил одну презабавнейшую историю. Поскольку Китай – истинная родина бюрократии, то там, при их многобожии, и среди богов существовала строгая иерархия с разделением сфер ответственности, как это у нас – по министерствам. Так вот, некий крестьянин, – Чжу, помнится, было его имя, – этот самый Чжу исправно молился и приносил жертвы одному божку, ответственному за урожай, а урожая из года как не было, так и нету. Возроптал бедняга и отправился в другой храм, к божку, что повыше, и подал бумагу… Они к своим божкам имели обыкновение обращаться лишь письменно; ну, в общем, как у нас в любом департаменте… Короче говоря, наябедничал на нижестоящего божка вышестоящему по всем статьям: нерадив, мол, сей божок, не делает своей работы, несмотря на исправные подношения… Ах, всё, всё как у нас!.. И что же вы думаете? Вскорости получил ответ. Тоже, заметьте, в письменной форме! Да, дескать, божок тот недоглядел, за что будет ему надлежащее взыскание по службе. Тебе же за кляузы и за нарушение субординации полагается сто палок по пяткам. Кстати, так оно все и вышло: храм нерадивого божка внезапно сгорел, а крестьянина Чжу за недоимки призвал к себе тамошний феодал, и ему отмерили ровнехонько те самые сто палок. Поучительная, не правда ли, история?.. – С этими словами он чуть повернул голову ко мне и, как мне показалось, даже слегка подмигнул. – И теперь представьте себе, кюре, – продолжал он, – что существуют два престола Господня, один в Риме, другой в некоей Септимании… Да во всей Европе воцарилось бы то же самое, что я вам расписал… Оно, конечно, к сожалению, и воцарилось, но гораздо позже, в пору нынешнюю, с явлением на свет уже нашего, доморощенного бюрократизма, с этими нашими бесчисленными министерствами и отделениями… Но представьте себе раннее средневековье, когда глубинная вера в людях все-таки была!.. Эти бесконечные кляузы! Риму – на Септиманию, Септимании – на Рим! Да еще, в отличие от Китая, где все расписано, иди пойми, кто тут главней. Наступило бы просто светопреставление!.. Да и как прикажете общаться? В вашей Септимании, как известно, говорили по-еврейски… Оно, разумеется, ближе к истинному слову Божьему, но в Риме-то разговаривают на латыни. В отличие от Септуагинты, переводчики которой за малейшую неточность рисковали поплатиться головой, наша Вульгата, конечно, весьма и весьма далека от первоисточника11, как вы и сами знаете… – Он покосился на меня и, видимо, по моему лицу понял, что все эти слова для меня темный лес, поэтому продолжил все так же по-французски: – …но все-таки она тоже является некоторой основой. Именно ей мы обязаны тем, что образовалось нечто, именуемое ныне, при всех наших политических разногласиях, “европейской общностью” или “цивилизацией”… Хвала Господу, Меровинги, несмотря на их происхождение, вовремя поняли это и не распространили еврейский язык на все франкское королевство, когда воссели на его трон… Но само церковное… как бы это получше выразиться… двупрестолье, уверяю вас, мой любезный кюре, мало чем отличается от многобожия, от которого цивилизованное человечество давным-давно отреклось. – К сказанному его преосвященство прибавил длиннющую тираду на латыни, настолько путаную, что тут уж я не понял и вовсе ни полслова.