bannerbannerbanner
полная версияЧужеземка. Рассказы о любви

Вадим Иванович Кучеренко
Чужеземка. Рассказы о любви

Полная версия

Едва взошло солнце, ночной холод сменила жара, которую усиливала нестерпимая жажда. Сухие губы потрескались и кровоточили, боль вызывало малейшее прикосновение к ним. Распухший шершавый язык, непроизвольно пытаясь смочить губы несуществующей влагой, приносил только новые страдания. За глоток воды для чужеземки юноша сейчас мог бы отдать все сокровища мира. И даже свой ханджар. Но он знал, что женщина с презрением отвергла бы его дар. Ее мужество придавало сил и ему.

Верблюд медленно взошел на вершину очередного бархана, когда чужеземка вдруг засмеялась и захлопала в ладоши.

– Сады! Сады! – закричала она хрипло. – Мы дошли!

Погонщик замер, верблюд остановился, и женщина, не удержавшись на его горбах, соскользнула на песок. Глаза ее опустели.

Юноша оглянулся кругом, но не увидел ничего, кроме пустыни. Мерцающий в знойной дымке песок сливался вдали с бесцветным небом, таким же пустым и безжизненным.

Он опустился рядом с чужеземкой и положил ее голову на свои колени. С тоской смотрел в ее незрячие глаза и знал, что если женщину сейчас не напоить, она умрет. И он останется один.

Юноша бережно опустил ее голову на песок, встал, подошел к верблюду. Тот всегда понимал хозяина без слов и сейчас, казалось, сам подставлял свою шею, в последний раз целуя его в плечо отвислыми губами.

Ханджар беззвучно вошел в его горло. Алый фонтан крови брызнул в небо и оросил пустыню. Юноша подставил под рану ладони. Его слезы смешивались с кровью и редкими крупными каплями падали на песок.

Горячая густая жидкость потекла в приоткрытые губы чужеземки, растеклась по ее лицу, шее. Женщина сделала непроизвольный глоток, ее глаза открылись, в них затеплилась жизнь. Миг – и она все поняла. Оттолкнула его руки и с ненавистью крикнула:

– Зачем? – И уже тише, почти шепотом: – Ты предал меня!

Юноша вскрикнул и закрыл свое лицо окровавленными руками, чтобы не видеть ее ненавидящий взгляд. Чужеземка встала и пошла, не оглядываясь. Он смотрел ей вслед, ждал призыва. Но она уходила все дальше, и не звала его за собой.

Мертвый верблюд неподвижно лежал на песке. Все более скупыми и редкими толчками кровь выплескивалась из его раны, но никак не могла утолить жажду пустыни. Юноша вынул свой ханджар из горла верблюда и приставил к собственной шее. Ощутил прикосновение стали к коже и вдруг испытал облегчение. Одним ударом он мог разрешить все противоречия своей жизни и снова обрести покой. В последний раз он взглянул вслед чужеземке. Она лежала неподвижно на песке шагах в десяти.

Юноша, забыв о своем намерении, вскочил на ноги и подбежал к ней. Нагнулся над женщиной – и отпрянул. Из ее широко раскрытых невидящих глаз бежали слезы, оставляя след на покрытых пылью щеках, губы шептали какие-то слова на незнакомом ему языке. Он присел рядом и смотрел в ее глаза, словно пытаясь прочесть в них нечто, важное для себя. Но они были устремлены в небо, и все, что было в них земного, уже исчезло из них.

А пустыня, до этого безжизненно простиравшаяся вокруг, вдруг ожила, и где-то у самого ее края замерцали черные точки. Это были всадники. Они приближались.

Когда юноша заметил их, чужеземка еще дышала. Он поднял было ханджар, но тут же отбросил его. Снял с пояса кожаный мешок и начал развязывать узел негнущимися пальцами. Изнутри послышалось злобное шипение голодной змеи.

Крохотная блестящая змейка выползла из развязанной горловины хурджина на песок. Она коснулась неподвижной, но еще теплой руки и мгновенно обвилась вокруг нее красивым цветным браслетом.

А юноша шел навстречу лошадиному храпу и гортанным крикам. И когда его окружили брызжущие пеной кони, а в небо взвились сверкающие лезвия ятаганов, он встал на колени, закрыл глаза и начал выкрикивать слова, смысла которых не понимал, но запомнил – те, что шептала в предсмертном бреду чужеземка.

– Ныне и присно и во веки ве…

Когда черные всадники нашли чужеземку, им показалось, что она спит, так безмятежны были черты ее лица. Они не увидели, как маленькая змейка соскользнула с белоснежной руки и скрылась в сыпучем песке.

Выродок

К вечеру небо нахмурилось, предвещая непогоду. Село будто вымерло, и даже собаки не брехали, а только поскуливали, страшась приближающейся грозы. В доме кузнеца, стоявшем на окраине села, еще не спали, когда в раму окна постучали робкой рукой. Стук слился с отдаленными громовыми раскатами. Но кузнец заметил тень, заслонившую всполохи редких молний. Это была нищенка, неразличимых под темным платком и пылью пройденных дорог лет, в ветхом, заплата на заплате, просторном черном платье до пят, схожим с монашеской рясой. Шла она на богомолье в отдаленный монастырь и просилась переночевать.

– Утром чуть свет уйду, а то и раньше, – обещала она, униженно кланяясь и почти плача. – Мне бы только грозу переждать.

Жена кузнеца, дородная высокая баба, под стать мужу, буйному во хмелю и безответному во все остальное время здоровяку, сжалилась над убогой и кинула дырявую дерюжку на лавку у порога. Но на этом запас ее милосердия иссяк.

– Не обессудь, уже повечеряли, – сказал она, бросив предостерегающий взгляд на мужа. – Ртов эвон сколько, все начисто подмели.

Погасили лучину и легли спать.

В полночь всех разбудил долгий страдальческий крик, лишь отдаленно напоминающий человеческий. На печи заплакали перепуганные дети. Кричала странница, выставив свой неожиданно огромный живот из-под бесстыдно задравшегося платья. И тогда жена кузнеца поняла, что убогая рожает. Ночью, в грозу, в чужом доме!

– И откуда ее черт принес? – вопрошала она и испуганно осеняла себя крестным знамением. – Не к ночи будь помянут!

Проклиная нежданную гостью, послала мужа за бабкой Агрипиной, местной повитухой. Та пришла, едва перешагнула через порог и долго еще кряхтела, утомленная недолгой дорогой. Без малого сто лет было бабке Агрипине, но в деревне никто лучше нее не мог принять роды. Она-то и рассмотрела, что молода еще пришлая баба, и красоты невиданной и нездешней. Черные, как смоль, волосы, гладкая смуглая кожа, нос с горбинкой, чуть раскосые глаза редкого изумрудного оттенка – то ли сбежавшая из казачьего плена турчанка, то ли цыганка, отбившаяся от своего табора. Одним словом, нехристь. Говорила, что идет на богомолье, а не было на ней даже нательного креста. Где, в какой бездне, прижила она ребенка, с каким князем тьмы, куда брела на сносях и зачем? Неужто в самом деле в монастырь, замаливать какой-то тяжкий грех, бередящий душу? Обо всем этом бабке Агрипине оставалось только гадать.

Ночную тьму за окном пронзали теперь уже частые молнии. Когда они вспыхивали, мертвенно-бледный свет освещал горницу, в которой все чаще и продолжительнее кричала роженица. Черные круги небывалых страданий обложили ее глаза. Бабка Агрипина только качала головой и сурово поджимала губы в ответ на вопрошающие взгляды кузнеца и его жены, которые, позевывая, сидели рядышком на скамье у стола и угрюмо молчали. Дети, утолив свое любопытство, давно уже спали. Тихо потрескивала лучина да мерцала в красном углу перед ликом Спасителя лампада.

Гроза ярилась, но никак не могла разродиться дождем. Душное томление, разлитое в воздухе, порождало беспричинную тревогу. Уже почти беспрерывно кричала странница.

– Скоро ли? – под утро не выдержал ожидания кузнец, слабый, как все мужчины, когда они становятся свидетелями мук продолжения рода.

И, будто ему в ответ, хлынул долгожданный дождь, заглушая тихий, в сравнении с недавним материнском криком, жалобный плач ребенка. Отняв жизнь у матери, младенец словно оплакивал свою сиротскую долю.

Бабка Агрипина, испуганно крестясь и поминая всех святых, долго не решалась взять его на руки. Младенец был на диво безобразен. Уже при рождении можно было разглядеть все его будущие пороки. Он был горбат, одна ножка чуть короче другой, а лицо, искаженное деформированными при родах костями черепа, казалось уродливой маской.

– Свят, свят, свят! – повторяла повитуха, смывая дрожащими руками кровь матери с хнычущего младенца.

Похоронили странницу за оградой кладбища. Отец Варлаам, сельский поп, не захотел ее отпевать. Наотрез отказался он и крестить младенца.

– Исчадие ада, посланное на землю за грехи наши! – объявил он, увидев ребенка. – Сгинь, отпрыск сатаны!

Но и после троекратного наложения святого креста младенец не сгинул, а только обессиленно плакал, просил есть. Сжалилась над ним бабка Агрипина, отпоила козьим молоком. Но не под силу уже было ей заботиться о ком-либо, кроме себя. А взять некрещенного младенца, да еще урода, в семью никто не захотел. И тогда вспомнили об отшельнике, уже много лет жившем в построенной им самим хижине в чаще леса, который начинался сразу же за селом. Местные жители навещали старика иногда, просили его, праведного, заступиться за них перед богом в своих молитвах, взамен приносили, кто что мог и что было не жалко – плохо выпеченного хлеба, пшена с мышиными последышами, полусгнившего картофеля. Тот безмолвно, никогда ничего не выпрашивая и не отвергая, принимал эти дары. Принесли и «дьяволенка», закутанного все в ту же дерюжку, которой укрывалась его мать перед смертью. Отшельник безропотно взял и его.

Еще немного поговорили об этом происшествии на селе и забыли. Своих забот хватало.

Шло время. Ребенок подрос и походил скорее на звереныша, чем на человеческое дитя – заросший грязными спутанными волосами, немытый и дикий. Пока был мал и во всем зависел от отшельника, и то ночевал в хижине не каждую ночь, а с возрастом, научившись добывать пропитание в лесу, уходил и возвращался, когда ему вздумается. Отшельник, высохший, кожа да кости, высокий седой старик с седыми же, казалось, глазами, не тревожился за него, занятый мыслями о вечном. Жили рядом, не мешая друг другу. На этом кончались все их отношения.

Но иногда в душе ребенка пробуждалась потребность в любви, и он, приходя, терся о ноги отшельника, как прирученный волчонок, и жаждущими ласки глазами смотрел на старика. Но отшельник сурово отстранял его и постепенно отучил от подобных проявлений того человеческого, что еще оставалось в мальчике. Однако и позже, уже юношей, он иногда внезапно ощущал в груди какое-то непонятное томление и, тревожимый необъяснимым чувством, бежал домой, к старику, и успокаивался, только увидев его.

 

Но все чаще уходил он из хижины, забредал все дальше, и все дольше длились его походы. Хромота не мешала ему. Лес, чуждый и опасный для других, был для него домом, приветливым и родным, дающим приют и пропитание. Ему нравилось спать на только что сорванной траве, вдыхая ее терпкий дух. Он часто проворно, как белка, взбирался по дереву и с высоты озирал окрестности. И если что-то привлекало его взгляд, спускался и шел в том направлении. Он исследовал лес шаг за шагом и день за днем, не заботясь о том, что существует другой мир и другая жизнь. Если он невзначай сталкивался с людьми, то прятался от них и убегал. Это были случайные встречи. На селе уже давно забыли об отшельнике, чьи молитвы не облегчали людям их тяжких ежедневных трудов, и никто, как раньше, не приходил к его хижине, даже изредка.

Так прошли годы. Мальчик вырос и превратился в юношу, хилого телом, молчаливого и скрытного, но с душой, восприимчивой к красоте окружающего его мира. Природа, если только ей не мешать, всегда найдет возможность компенсировать недостатки, которыми она наделяет человека при рождении.

Рейтинг@Mail.ru