bannerbannerbanner
Конъюнктуры Земли и времени. Геополитические и хронополитические интеллектуальные расследования

Вадим Цымбурский
Конъюнктуры Земли и времени. Геополитические и хронополитические интеллектуальные расследования

Моя статья 1995 года «Человек принимает решение» призывала к исследованию типов принятия решений, сосуществующих и чередующихся в деятельности отдельных политиков, а также преобладающих в разных религиозных и цивилизационных сообществах в различные эпохи. В дальнейшем работа над гео– и хронополитическими сюжетами отвлекла меня от этой увлекательной программы, которая теперь обозначается как перспектива в конце второй из книг, подводящих предварительные итоги этой работы.

Не менее программный характер имела для меня ко времени выхода (1993) статья «Метаистория и теория драмы». Интерес к этой проблематике у меня с 1987 года – с работы над переводом статьи X. Олкера «Волшебные сказки, трагедии и способы изложения мировой истории» для сборника «Языки и моделирование социального взаимодействия». Работы Олкера и его коллег, американских когитологов В. Ленерт и Д. Шнейдера, заставили меня осознать сродство между рядом классических жанров европейской словесности и модусами трактовок конфликтного мира, лежащими в том числе и в основании многообразия политических оценок. Американские когитологи побудили меня не только вчитаться в «Анатомию критицизма» Н. Фрая и «Метаисторию» X. Уайта (о последней я писал за 10 лет до того, как в 2002 году ее русский перевод вышел в Екатеринбурге), но и обратиться к выдающимся работам П. Гернади и Б. Берка, которые до сих пор не получили отклика в российском литературоведении – будучи легко доступными в московских библиотеках.

Я не жалею о днях, которые провел, размышляя над соотношением пониманий трагедии по Гернади и Берку. Для первого трагедия – это модус включения в мировую драму на стороне побежденных, а комедия – на стороне победителей. Причем оба жанровых поля членятся еще по признаку отношения авторов и читателей к победителям и побежденным. Самоотождествление с героями порождает «действа о мучениках», победные комедии и волшебные сказки (а также и рыцарские романы); отчужденная позиция порождает в комедийном поле фарсы и сатиры о преуспевающих и терпящих крах негодяях, а в трагедийном – рассказ об обществе, где достойные люди бывают обречены. Как примирить модель «мирового колеса жанров» Гернади с методикой Б. Берка, убедительно показывающего, что классическая трагедия в массе случаев сосредоточена на саморазрушении страстной триады «обладатель – претендент – объект» – на саморазрушении ее дотла, когда о победителе и побежденном говорить не приходится?

Я додумался до того, что модусы в колесе Гернади могут быть сгруппированы иначе, чем предлагал это автор: что активному модусу сказки, комедии и рыцарского романа, твердящих о преодолении неудач и вредительств в состязаниях и битвах, где низлагаются неправедные владетели и побеждаются ублюдочные вредители-претенденты, противостоит рассказ об изживании мира неудовлетворенных страстей через саморазрушение. Такими представляются два фундаментальных модуса включения в конфликтный мир, когда человек соотносит себя с этим миром. Когда же отчуждается от него – тенью трагедии поднимается фарс, рассказ о саморазрушении мирка негодяев, а тенью комедии – драма (проблемная пьеса) о не изжитых, не снятых ошибках и вредительствах. Я был рад, когда увидел, что понимание трагедии по Берку совместимо с местом «действа о мученике» в «колесе» Гернади – если отчужденную тень трагедии увидеть не в проблемной пьесе, а в моралите зубодробительски-издевательского фарса.

Я вник в размышления Олкера, Лeнерт и Шнейдера над возможностью сюжетов, снимающих сечения внутри «колеса Гернади» и потому приравнивающих катастрофу героя к его же торжеству (классический пример – евангельский сюжет). В ответ пришла мысль о существовании также противоположного способа нейтрализовать «путь вверх» и «путь вниз», когда успех героя, партии, цивилизации знаменует грядущий закат или коллапс (бесчисленные античные истории счастливцев, сокрушаемых завистью богов: сюжет неизбежного падения сверхдержав). Я писал о четырех мифах, проступающих из системы европейских литературных жанров, – мифах, из которых каждый способен выступать как универсальный способ представления исторических борений. Это миф Агона (битвы или состязания), преодолевающего недостачи и вредительства; миф Саморазрушения (веры, системы, мифа в целом); миф Преодоления-Сокрытого-в-Крушении; миф Отравленной Удачи (удачи, оборачивающейся Гибелью). Небезынтересно, что каждый из этих четырех мифов способен расцениваться как частное преломление мифа Трудной Задачи, того самого тойнбианского Вызова-и-Ответа, способного обернуться и Агоном, и Саморазрушением, и Скрытым Блаженством, и Отравленной Удачей (именно предельная содержательная всеохватность и полиморфность этого мифа заставляет противиться его тойнбианскому прагматическому использованию по частному случаю – для объяснения рождения цивилизаций).

Увлеченный тезисом Олкера об изложении истории как витгенштейновской языковой игре, которая должна образовываться и преобразовываться на грамматической основе, я искал формулу преобразования одних модусов восприятия истории в другие. Думаю, это можно почувствовать в моих работах тех лет. Как, критикуя в 1995 году геополитический сюжет Столкновения Цивилизаций С. Хантингтона, я грамматическим правилом преобразовал его в сюжет Саморазрушения Обладателя («мировой цивилизации Запада»), где соперники Запада и претенденты на его место оборачиваются орудиями его саморазрушения.

Я и сейчас считаю своим литературоведческим достижением, которое, к сожалению, не удалось развить в специальной работе, проделанную мною транскрипцию фабул пушкинских «Маленьких трагедий» сообразно с «грамматикой трагедии» Б. Берка. Похоже, что такой подход впервые позволяет объяснить морфологию «Маленьких трагедий», представив полное исчисление трагедийных фабул, образуемых на основе предполагаемой схватки Претендента и Обладателя за Объект (при наличной пассивности самого Объекта). Особо отмечалось, что в начальной пьесе цикла – «Скупом рыцаре», где после гибели Барона Альбер должен был вступить в обладание желанным золотом, напрашивается комедийное или в крайнем случае драматическое прочтение. В качестве трагедии подобный сюжет можно воспринять, лишь отождествив гибнущий мир с фигурой Барона, с его жизненным миром. Однако в 1993 году я, воображением политолога подставляя в фабулу «Маленьких трагедий» вместо Обладателя, Претендента и Объекта Номенклатуру, Демократию и Государство, неизменно выводил вполне трагедийное высказывание об участи России (так же, как распознавал в идеологических маревах тех лет очертания великих мифов Агона, Скрытого Блаженства и Отравленной Удачи).

Прав или нет один из многолетних (с небольшими перерывами) сотоварищей, называя эти мои наработки «игрой в бисер»? Я вижу в этом очерке об антропологических предпосылках политических суждений проработку тех предельных гуманитарных возможностей политологии, не сознавая которые, я никогда бы в нее не пошел, с оглядкой на которые я строил и строю мой проект.

Несколько лет назад две ученые женщины из Института социологии надумали брать у меня интервью для некоего сборника, где мое участие в числе других проиллюстрировало бы житейскую и психологическую ситуацию моего поколения. Я рассказал им о моих работах за 15 лет и, в частности, посетовал на читательскую невостребованность нескольких любимых мною текстов. На что одна из социологинь с некоторым раздражением высказалась: «Да кому это все вообще могло бы понадобиться?». Как разительно вторила она тому настроению, которое нередко навещало меня в эти годы и которое заставило меня вынести в начало этой статьи есенинский эпиграф – издевку над полной прекраснейших мыслей и планов книгой, создававшейся «в стране самых отвратительных громил и шарлатанов».

Слава богу, что в юности довелось мне прочесть и другие стихи, в такие минуты нарастающим внутренним звучанием перебивающие голос есенинского гостя: «Мы бродим в неконченом здании / По шатким, дрожащим лесам, / В каком-то тупом ожидании, / Не веря вечерним часам. / Бессвязные, странные лопасти / Нам путь отрезают… мы ждем. / Мы видим бездонные пропасти / За нашим неверным путем… / Нам страшны размеры громадные / Безвестной растущей тюрьмы. / Над безднами, жалкие, жадные, / Стоим, зачарованы, мы… / Здесь будут проходы и комнаты! / Здесь стены задвинутся сплошь! / О думы упорные, вспомните! / Вы только забыли чертеж!»

В «Метаистории и теории драмы», как и в некоторых других моих текстах, встает дорогое мне понятие «зона» – истории, представляемой как синхронное зрелище, как хронополитический ансамбль Града земного. Каждое мое интеллектуальное расследование я начинал с крика: «Иду на вы!» в адрес величайшего онтологического и гносеологического преступления – конъюнктурщины, дробящей, разбивающей историю, обращающей ее в марево. «За все грехи мои тяжкие, что не верил я в Благодать», быть может, кто-то решит усмотреть оправдание моей работы в нелживом переживании конъюнктур Земли и Времени как рода Господних энергий, из которых восстает дизайн мира, дизайн России в их многоликости, споре и контрапункте с Вечностью, сближающий наше время с тем, что нас ждет в последний час истории.

СЮЖЕТЫ НЕ ТОЛЬКО ДЛЯ РОССИИ

I
«ОСТРОВ РОССИЯ» ЗА СЕМЬ ЛЕТ

Приключения одной геополитической концепции

Первый вариант статьи был опубликован в 1997 году в десятом номере аналитического альманаха «Россия и Мир: политические реалии и перспективы» под заглавием «“Остров Россия” за пять лет». В переработанном виде текст появился на сайте журнала «Полис» в двух первых – декабрьском за 2000 год и мартовском за 2001 год – выпусках рубрики «Виртуальное эссе» (http://www.politstudies.ru/uni-versum/esse/index.htm). Впоследствии статья была размещена на целом ряде влиятельных интернет-ресурсов без ссылки на первоисточник. – Прим. ред.

Уже несколько лет обозреватели идеологических движений в современной России отмечают растущий в ней «спрос на геополитику». Один из таких авторов – относящийся, кстати, к этой тенденции резко отрицательно, – недавно написал, что у нас «на авансцену политического сознания вышла… не концепция и не теория, а именно идея геополитики… более того, идея начинает постепенно трансформироваться в идеологию». Указывая, что «с конца 1995 года в официальных документах высших эшелонов российской власти прижилась формулировка «национальные и геополитические интересы России», тот же автор утверждает: «Идеология геополитизма (будем называть ее так) оказывается поистине универсальной: под ней подписываются, ее в принципе разделяют… практически все… силы внутриполитического спектра России от президента до любой оппозиции. Причем идея эта выходит далеко за рамки рецепта для внешней политики, становится в России конца 90-х годов фактически образом восприятия и постижения внешнего мира и формирования собственного отношения к нему» [Косолапой 1996: 57, 61].

 

Эта оценка не чужда преувеличения, да к тому же сейчас можно лишь предполагать, что станется с «идеологией геополитизма» в еще не наступившем конце 90-х. Пока несомненно одно: причины симпатии русских к «идее геополитики» заключены в восприятии ими тех перемен, которые страна пережила в начале десятилетия. Ибо для большинства русских страна не раскололась, а сжалась, и продолжение свое Великая Россия – СССР обрела не в СНГ, а в Российской Федерации с ее непривычными границами. Мало кто подобно Г. О. Павловскому готов видеть в РФ просто «беловежский» суррогат, существующий «вместо России». Живее ощущение, что государственная и цивилизационная российская традиция продолжается, но в непривычном географическом образе. Отсюда – притягательность доктрины, объявившей своим предметом роль пространственно-географического фактора при определении и достижении государствами их целей. Геополитику как бы призывают объяснить России, к чему надо стремиться и чего можно достигнуть в новом облике.

Не забудем и другого обстоятельства: в обществе, круто разделенном по социальным ориентирам, геополитика, представляя страну в ее разнообразии как единого игрока по отношению к внешнему миру, несет в себе миф общей пользы, разделения выигрышей и проигрышей на всех членов «российского клана». Поэтому искомая многими партиями и элитными группами идеология, которая бы «сплотила Россию», почти неизбежно должна включать сильный геополитический компонент. Если Жириновский и Зюганов это поняли давно, то к концу века запоздало, как жирафа, начинают схватывать и «верхние эшелоны».

Но те же самые преобразования русской географии, которые делают «идеологию геополитизма» притягательной для политически ангажированных русских, с другой стороны, крайне затрудняют воплощение этой «идеологии» в виде «концепции» и «теории». Причина тому – в самом характере геополитики как духовной отрасли. Бесполезно упрекать ее за то, что она вся насквозь не является «серьезной наукой». Пожалуй, что она – псевдонаука, да уж зато псевдонаука превесомая и архисерьезная. А если по-настоящему, то она – не что иное, как система знаний и интеллектуальных операций, включающая научный блок лишь наряду с блоком, явно ненаучным, представляющим некоторый род философствования, а заодно и с третьим блоком, содержащим навыки определенного, сугубо прагматического умения. Как же в рамках геополитики соотносятся эти операциональные блоки?

Согласно принимаемому мною определению блестящего отечественного культуролога Я. Э. Голосовкера, философия есть искусство строить картины мироздания из смыслообразов [Голосовкер 1987: 148]. Соответственно геополитика как род философствования является искусством строить из географических смыслообразов политические картины мира. Если мы возьмем труды классиков геополитики – англичанина X. Маккиндера, немца К. Хаусхофера, американца Н. Спайкмена, русского евразийца П. Н. Савицкого и других, – то в основе их моделей нам откроются именно картины мира, построенные из географических образов, которые в этих текстах оказываются окружены политическими и духовными зарядами и в соответствии с ними вступают в динамические сюжетные отношения между собою. В свою очередь прагматическая геополитика не может быть ничем иным, как умением, опираясь на ту или иную фундаментальную картину мира, извлекать из нее программу практической политики – дедуцировать из образов стратегию.

Что же за место в этой системе способен обрести собственно научный блок?

Думается, это место вполне отвечает тому общему принципу отношения между политикой и наукой, который был некогда обоснован М. Вебером [Вебер 1990]. Как известно, согласно этому мыслителю, политики в выдвижении и преследовании общезначимых целей руководствуются ценностными установками – «демонами», из которых один «демон» бывает предпочитаем другому, обычно по совершенно внерациональным причинам. Наука не может отвратить политика от его «демона» или, наоборот, отдать «демону» во власть, но она способна достаточно достоверно предвидеть результат, к которому политик придет, руководствуясь тем или иным из этих наитий. Так же и с геополитикой. В ее сфере роль демонов играют ценностно-заряженные способы географического видения мира вместе с отвечающим каждому такому способу политическим «мировым сюжетом». На мой взгляд, научный блок в системе геополитической мысли и геополитической практики призван объяснять общие принципы порождения подобных картин мира с упакованными в них политическими велениями. Более того, он обязан выявлять трансформационные, контрастные и иные соотношения между этими императивными картинами, а главное – моделировать те итоги, к которым каждая из них может привести государство, если будет воспринята его верхушкой.

Именно исключительным значением прерациональных по происхождению географических смыслообразов в аппарате геополитики бывает порою обусловлена алхимическая паранаучность ее языка. Надо сожалеть о том, что часто ее тексты сводятся к географическому философствованию или к пропаганде стратегий, походя извлекаемых из априорных «геофилософских» посылок вроде борьбы Континента с Океаном, без научно-аналитической цензуры таких сюжетов. Но все опыты перековки геополитики в «серьезную науку», которая бы всецело основывалась на экономических и социологических выкладках, а также на многоаспектном учете всевозможных международных отношений и соглашений, обычно вместо «обновления геополитики» почему-то приводят лишь к инфляции квазиполитического печатного листажа, не достигающего своей цели, ибо не обеспеченного золотым запасом географических образов. Такова уж эта сфера: здесь рациональность по-настоящему возможна лишь как вывод и критика неизбежных или вероятных следствий, проистекающих из посылок в виде политически нагруженных образных моделей земного пространства.

В том-то и сложность положения геополитики в нынешней России, что с изменением границ страны в начале 90-х оказываются дискредитированными практически все ее привычные географические образы. И западничество, и евразийство с их геополитическими преломлениями выступают на протяжении этого десятилетия в качестве старых искушений, лишь затемняющих вставшие перед русскими новые вызовы. Россия как «государство Европы» – идея фикс нашего великоимперства, которое опосредовало утверждаемую им принадлежность страны к «цивилизованному» миру присутствием России на одной географической платформе с романскими и германскими народами: геополитика выступала для империи превращенной формой цивилизационных притязаний. «Кто не слеп, тот видит», что с нынешним отходом России из Центральной и Восточной Европы в полной мере раскрылась наша роль в судьбах европейского ареала XVIII–XX веков – роль небезуспешно навязывавшей себя ему чужеродной силы. Сегодня евроатлантическая цивилизация все более определяется через совокупность хозяйственных и военных международных структур, и объявлять себя «другой Европой», а то и «подлинной Европой» вне этих структур – самозванчество, безобидное лишь до тех пор, пока из него не выводятся стратегические следствия. Такими следствиями могут быть либо возвращение к натиску на Запад как оправданию нашего исторического существования, либо удовлетворенность ролью смирного и поднадзорного маргинала в сугубо гуманитарных европейских институтах.

Что же касается евразийства, то хотелось бы пожелать людям, называющим себя «евразийцами», хоть сколько-нибудь разобраться во взглядах между собою, так как под этой этикеткой у нас циркулируют воззрения, имеющие между собою немного общего. Евразийцы-«ортодоксы» не то предлагают России сплачиваться с Азией против «романо-германского шовинизма», не то приглашают ее распахнуться до Синьцзяна, включив в себя побольше тюрок и монголов, чтобы «не попасть к немцам на галеру». Но ведь «евразийскую миссию» возлагали на Россию и те проектировщики ее судеб, которые в предыдущие годы побуждали ее завоевать Среднюю Азию для «мирового цивилизованного» соблазнами многопартийности и неотъемлемых прав. Наконец, благодаря группе «Элементов» «евразийство» у нас получило еще один экзотический смысл – сплочения России сразу и с онемеченной Центральной Европой, и с миром ислама в «суверенный гроссраум», вздыбившийся против «атлантического мондиализма». Единственной общей чертой, объединяющей все масти евразийства, является одержимость Большими Пространствами, в «связывании» которых видится оправдание бытия России, тогда как западники всех розливов находят такое оправдание в непременной нашей «принадлежности мировой, то есть европейской, истории» хоть в каком качестве – по мысли некоторых, пусть даже в виде общеевропейского пугала. Отсюда понятно и появление синкретистских евразийско-западнических доктрин, преподносящих «связывание великих пространств Евразии» как долг России, выполняемый ею на благо самого Запада, – и иные подобные выверты.

Уже в 1992 году было ясно, что сторонники сближения России с «тюрко-исламским миром» догматически закрывали и будут закрывать глаза на исход русских из Средней Азии и Казахстана, на диаспоризацию остающихся там русскоязычных, вытесняемых в строго определенные «социально-экологические», в том числе и профессиональные ниши, наконец, и на то, что существенным стимулом к поддержке демонтажа СССР со стороны русских было напряжение внутри «единого пространства» между фертильностью южных республик и умеренной рождаемостью в основном российском ареале. Остается лишь сказать: слава богу, что Россия в 90-х не пыталась насаждать демократию в тюркской Средней Азии, учитывая уроки произрастания этого фрукта на Кавказе и в Таджикистане, а также и опыт прошлого, когда Запад не ленился поднимать азиатов против русских, пытавшихся вытребовать свою долю «бремени белого человека». Обнаруживаемые сегодня Россией сугубо выборочные, прагматические интересы к южным пространствам – будь то доступ к определенным видам ресурсов, стабильность режимов, закрывающих нас от исламского напора с юга, или «русский вопрос» в зарубежье, включая даже и проблему «Казахстана в Казахстане» – плохо стыкуются с евразийскими программами, как бы последние ни определять. Позиции, которые нынче отстаиваются русскими в Приморье, на таджикско-афганской границе, на Кавказе, скорее дают основание расценивать наступившее время как контревразийскую фазу нашей истории.

Что же касается группы «Элементов», то ее задушевный сюжет, где дьявольской монополярной гегемонии США противостоят при содействии России крепнущая претенциозная пан-Европа и ислам, вместе изгоняющие американцев из Старого Света за океан, представляет не более чем гротескное преувеличение тенденций, подлинный смысл которых раскроется лишь через десятилетия. Пока что европейские новые правые, которых «Элементы» берут себе в попечители, далеки в своих странах от кормил власти, а среди тех интеллектуалов «коренной» Европы, которую видят в будущем без американцев, преобладают видящие ее также и без русских и, кстати, с достаточно жесткой селекцией восточноевропейцев. В 90-х встреча Европы с исламом на холмах Боснии как-то мало напоминала братский антиамериканский комплот, да еще жаждущий принять православие третьим.

Лозунг «Россия – европейская держава» геостратегически обессмыслен, а «Россия-Евразия» не дает никаких ориентировок, кроме стимула к чисто словесным авантюрам вроде «последнего броска на Юг». Что же остается? Апелляции в стиле Н. Н. Моисеева к межеумочности России на предполагаемом «пути из англичан в японцы» лишь указывают возможность, заключенную в географическом положении России, но при этом начисто игнорируют то обстоятельство, что в истории эта возможность никогда не реализовалась. Основные традиционные связи Евро-Атлантики и великих приокеанских платформ Азии всегда в прошлом осуществлялись в обход и помимо России. Да, Россия держит подступы к Европе и к Азии, но не лежит она между ними ни с какой обязывающей неизбежностью. Много ли мы найдем изобретений или идей, которые из Евро-Атлантики пришли бы в Китай, Индию или на Средний Восток, либо совершили путь в обратном направлении – через Россию? Конечно, если отвлечься от экспорта марксизма в XX веке, да и то Япония узнала марксизм независимо от русских.

 

Именно из-за отсутствия у России такой традиционной посреднической роли «распяленность» страны между двумя очагами экономической мощи создает угрозу ее выживанию как политического целого: сегодня положение между двумя океанами – образ, вовсе не утверждающий за нами непременно какую-либо прочную мировую функцию, но больше способный сигнализировать об опасности расползания России. Извлечь выгоду из такого расположения можно было бы преимущественно в том случае, если бы для экономик хоть одного из этих океанских мегаареалов Россия именно как целостность (причем целостность, не вписанная в этот ареал до конца) была способна выглядеть оптимальным, даже необходимым компонентом мирового устройства. Но, повторяю, сама по себе наша «промежуточность» не дает подхода к решению этой задачи, подменяя своим мифом вопрос о подлинных, в том числе географических, возможностях, которыми страна располагает или не располагает для подобного геоэкономического маневра, превращающего ее в транслятора-посредника той или иной из ареальных панэкономик начала XXI века.

Российский «спрос на геополитику» оказывается неудовлетворенным, потому что «демоны» привычных геополитических образов России обессилены в новых условиях. Из их внушений то ли не возникает никаких практических программ, то ли утверждаемые смыслообразы оказываются (как с «путем из англичан в японцы») слишком уж очевидно придуманными под отчаянно изыскиваемые программы, и потому вызываемые «демоны» выступают слишком уж тряпичными самоделками. В конце концов под именем геополитики начинают преподноситься не имеющие никакой опоры на географию рецепты специалистов-международников – вроде рекомендаций почему-то зовущего себя «геополитиком» К. Э. Сорокина: по нынешней слабости России балансировать ей на равном удалении от центров силы, совершенствовать сельское хозяйство насаждением фермерства, завязывать двусторонние отношения со странами СНГ [Сорокин 1996]. Зачем называть это геополитикой? Если прав некий деятель, заявивший что «демократия не заменит геополитику», то ведь и голый прагматизм ее тоже не заменит, а разве что попытается подменить на геополитическом безрыбье.

На самом деле, как бы привлекательно ни выглядела сорокинская идея «балансирующей равноудаленности», очевидно, что мера реализуемости подобной стратегии во многом, если не в основном, зависит от географических обстоятельств государства. Поразительно, что полагающий себя геополитиком автор даже не задался вопросом: при каких условиях континентальное государство, подобное России, может проводить политику, бывшую на протяжении столетий характерным атрибутом государства островного, именно – Англии, обретавшейся в стороне от европейской континентальной системы? Известно, что Бисмарк после франко-прусской войны пытался выработать для Германии некое стратегическое подобие «балансирующей равноудаленности» от Англии, Австрии и России, но в конце концов перед постоянной французской угрозой Германия, заведомо не способная выиграть войну в случае обретения Францией хоть одного союзника, была вынуждена искать подстраховку в сколачивании военных блоков, и вся «равноудаленность» пошла к черту. Возможность «балансирующей равноудаленности» для континентальной державы может опираться только на очень специфический географический паттерн. Либо автор, рекомендующий такую политику, держит в сознании соответствующий географический образ страны – и тогда хорошо бы предъявить его читателю в доказательство своей геополитической кредитоспособности, либо… еще раз спрошу: «Какая же это геополитика?».

Российский «спрос на геополитику» требует осмыслить предпосылки сжатия страны, домашние и мировые, осознать ее метаморфозу как функцию от изменения мира и наметить для трансформированной России оптимальную стратегию в мутирующей ойкумене. При этом надо оценить момент новизны в отношении сегодняшней России к пространству по сравнению с великоимперской эпохой, делавшей ставку на проецирование мощи. Внешняя геополитика и геоэкономика должны соединиться с геополитикой и геоэкономикой внутренней, обосновывающей такую тактику освоения Россией собственного пространства, которая позволила бы извлечь наибольшие позитивные результаты из проступающей новой географической структуры государства. Наконец, работая на утверждение интуитивно явной исторической связи эпох нашей цивилизации, геополитика призвана различить в прошлой нашей истории, доимперской и великоимперской, черты того опорного паттерна России, который отчетливо обозначился в конце XX века, выделившись из «Больших Пространств России-Евразии». Но при всем этом нельзя забывать об очерченной выше интеллектуальной специфике геополитики. Если в споре со своими предшественниками великоимперского времени современный российский автор хочет обосновать новую геостратегию для своей страны, он должен в первую очередь предложить стране ее новый образ, который бы послужил порождающей моделью для всех последующих, подлежащих анализу и рациональной критике прикладных выводов.

Считаю себя вправе утверждать, что из всех отечественных исследователей, заявивших о себе в последние семь лет на геополитическом поприще, только я попытался решить эту задачу, выступив в 1993 году со статьей «Остров Россия» [Цымбурский 1993]. Если кто-нибудь эту претензию сумеет доказательно оспорить, я был бы этому только рад.

На самом деле важнейшие положения «Острова России» были выдвинуты еще прежде в двух публикациях, прошедших незамеченными и сегодня уже чуждых мне по своему стилю. В последнюю неделю 1991 года, как запоздалый отклик на Беловежские соглашения, была напечатана моя небольшая статья «Сердцевина Земли, или Остров на материке» [Цымбурский 1991]. Сейчас я бы не решился ее перепечатывать, но по-прежнему могу повторить положения, почти буквально перешедшие в «Остров Россию»: «По отношению к европейской региональной системе Россия всегда играла роль двоякую, выступая не только как объективно географическая “Сердцевина Земли” (в этой первой заявке на новую геополитическую модель я еще раскланивался перед “мифом хартленда”. – В. Ц.), но и огромный “российский остров” с окруженными русским населением и частично сплавившимися с ним иноэтническими вкраплениями, прилегающий к “старой Европе” с востока. “Островные” черты – не только четкость океанских границ на севере и на востоке и сходный по трудности преодоления барьер из гор и пустынь на юге… Однако сходную роль играло и то, что на западе российский массив был отделен “морем”, или скорее “проливом”, небольших народов и государств, не принадлежавших к романо-германской Европе. Таким российским островом мы всегда были и остались».

Тот же лейтмотив – в заключение этой заметки, где делается еще весьма наивная попытка вывести из смыслообраза набросок стратегии: «Россия исторически не только “сердцевина Земли”, но и “остров среди континента”. Органическая сейчас внешняя политика для нее – “островная”, консервативная, с поддержанием по возможности спокойствия на окаймляющих ее территориях-“проливах”, с наведением связей-“мостов” поверх и в обход конфликтных очагов, вспыхивающих у ее границ, с четкой, дробной проработкой системы геополитических, экономических, оборонительных интересов и дифференцированным подбором союзников на каждый интерес».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru