Бил он его сильно.
Размер части мне до сих пор точно неизвестен. Ясно, что часть не маленькая.
От КПП до здания штаба идет дорога длиной почти в километр. Бордюр – здесь его называют по-питерски "поребрик", – выкрашен в красно-желтую полосу.
По обочинам – высаженные через равные промежутки березы.
У штаба дорога разветвляется и меняет окраску поребрика. Желто-зеленый пунктир ведет к клубу и казармам, их четыре, двухэтажные, из светлого кирпича. Возле каждой казармы – крытая курилка со скамейками вокруг врытой в землю бочки. Несколько жестяных щитов с плакатными солдатами, стоящими на страже родины.
Уютный домик, окруженный елками – санчасть. За ней – вещевой склад и баня с котельной.
Дорога с черно-белым поребриком огибает столовую и продсклад, уходя куда-то дальше, за холм. Там еще никто из нас не был.
Наша учебная рота проживает в отдельной казарме, четырехэтажной. Мы на верхнем, а три этажа под нами пустые.
Наверное, чтобы мы по лестнице туда-сюда получше бегать научились. Или чтобы злые "дедушки" к нам в окно не залезли.
За нами – склады ГСМ и автопарк, справа от них – здание караулки и темные башенки постов. Еще дальше – множество деревьев, целый лес. Над их верхушками видны крыши каких-то секретных корпусов, сплошь в разлапистых антеннах.
Перед казармой – огромный асфальтовый плац. Здесь нас каждый день дрочат строевой. Готовят к присяге.
За плацем – спортгородок. Турники, брусья, беговая дорожка вокруг пыльного футбольного поля. Там же – полоса препятствий.
Левым своим краем спортгородок выходит к небольшому озерцу. Вода немного затхлая, цвета потемневшей меди. Сгнивший деревянный пирс длиной в несколько метров. На берегу лежат перевернутые вверх дном обшарпанные лодки.
Наш Цейс говорит, что раньше в курс молодого бойца входили водные занятия тоже, но несколько воинов едва не утонули, и решено пока повременить.
Есть подсобное хозяйство с коровами, свиньями и курами. Предмет гордости командования – свежее мясо и яйца на солдатском столе. До нас же почему-то доходят лишь хрящи и жилы.
Полигоном и стрельбищем гордятся меньше. Мы там были всего дважды, и, как сказал Цейс, еще пару раз побываем там за все время службы.
Территория части, по крайней мере, знакомая нам, обнесена бетонным забором с ржавыми крючьями поверху. На них витки колючей проволоки, провисшей и местами оборванной.
Роль "колючки" скорее декоративная, но все равно радости мало.
Дни пошли не то, чтобы быстрее… Но впечатление новизны начало уступать место рутине, усталости и тоске.
Это как при путешествии поездом, особенно, если впервые. Сначала все кажется необычным и значимым – гул голосов на вокзале, запах угля на перроне, форма проводника, купе, соседи-попутчики… Рассматриваешь все с интересом. Вникаешь в устройство откидных полок и замка в дверке купе. Прилипаешь к окну, разглядывая проплывающий мимо унылый, в общем-то, пейзаж. Куришь в холодном тамбуре, поглядывая на такую удобную, манящую дернуть ее со всей силы, ручку стоп-крана в темно-красном гнезде. Бродишь по составу, хлопая металлическими дверьми. Сидишь в вагоне-ресторане.
И вдруг замечаешь, что от всего этого ты смертельно устал, и кругом лишь грязь, грохот, лязг, стук колес, чужие, неприятные тебе люди, сквозняки и подобно лиловой туче, растущей на горизонте, в душу заползает тревога. Что ждет тебя?.. Кто встретит?.. Куда ты? Куда?
И что-то мелькает за грязным окном, кто-то храпит на верхней полке, на столике нет места от пустых стаканов и объедков: Да-да! да-да! да-да! да-да! – вбивается, вгрызается в тебя песня колес, и уже нет тоски, нет тревоги, а усталость одна и томящее ожидание – быстрее бы приехать уже…
Завтра присяга.
По части бродят приехавшие уже к некоторым родители.
Поразила мать Костюка – совсем старуха, в каких-то длинных юбках и серых платках. Привезла два просто неподъемных баула – яблоки, сгущенка, колбаса кровяная, домашняя. Сало, конечно, а как же без него…
Казарма завалена жратвой и куревом.
За несколько недель успели отвыкнуть от обычной еды.
Жрем все сразу – колбасу запиваем сгущенкой и заедаем копченым салом с шоколадными конфетами вдогонку.
Многих с непривычки здорово несет – сортирные очки постоянно заняты. Не справляясь с возросшей нагрузкой, забиваются. Дневальные, матерясь, то и дело пробивают их.
Наблюдаю за ними и чувствую почти счастье, что сегодня не в наряде.
Дима Кольцов, мы сидим с ним в курилке, сегодня грустнее обычного.
– Я вот подумал тут, – раскуривает от окурка новую сигарету Дима. – Завтра мои приедут. Щелкунчик обещал, мне с Натахой комнату дадут в общежитии, до вечера. Да разве этого хватит… Но я о другом. К тебе мать приедет. К Максу невеста… К хохлам, вон, наприезжало уже сколько!.. Ко всем почти кто-нибудь приедет.
Дима сосредоточенно курит.
– Брат у меня, старший, на фельдшера учился. В морге практику проходил. Рассказывал мне: Вот там вскрытие знаешь как проводят?.. Нет?.. И лучше тогда и не знать… Потом, конечно, приоденут, подкрасят. Родным и близким выставят. Церемония прощания. Все так чинно. Гроб по транспортеру за шторки уезжает… А там тебя из прикида твоего – раз! И опять голышом в общую кучу. Сверху следующего. Штабелями…
– Димон, ты чего это?.. – я передергиваю плечами.
– А то, что уж больно схоже все. Вот наши на нас полюбуются, всплакнут даже. А мы такие все в парадке, при делах. Командиры речь толкнут. Праздничный обед в столовой, говорят, будет. Чем не поминки? А потом родителей за ворота выставят. И то, что тут с нами потом будет, лучше бы им не знать…
Я докуриваю почти до фильтра.
"Если я попаду сейчас, все будет хорошо," – загадываю желание и щелчком отправляю окурок в урну.
Он пролетает высоко над ней, шлепается на чисто подметенный асфальт дорожки и укатывается куда-то по дуге порывом ветра.
– Умеешь ты людей развеселить, Дима! – мне не хочется смотреть на приятеля.
Дима молчит.
Завтра, в восемнадцать ноль-ноль, нас разведут по ротам, в расположение полка.
Я уже знаю, что зачислен во взвод охраны. Со мной туда идут еще семь человек.
Последний день карантина. С завтрашнего дня – совсем другая жизнь. И это только начало.
Нам ничего нельзя.
Нельзя садиться на кровать. Нельзя совать руки в карманы. Нельзя расстегивать крючок воротника, даже в столовой.
Чтобы войти в бытовую, ленинскую или каптерку, мы обязаны спросить разрешения находящихся там старых.
Иногда говорят "заходи", иногда – "залетай!"
Если последнее, то отходишь на несколько шагов, растопыриваешь руки, и изображая самолет, вбегаешь.
В туалете курить нельзя, могут серьезно навалять. Только в курилке, и только с разрешения. Да и то дается время – например, минута. Как хочешь, так и кури.
Все наши съестные припасы – "хавчик" – а так же сигареты и деньги из нас вытрясли. Оставили мелочь и конверты с тетрадками.
Посещать чипок – солдатскую чайную, – нам тоже не положено.
Нельзя считать дни собственной службы – не заслужили еще. Но мы все равно считаем.
А вот старому ты в любой момент должен ответить, сколько ему осталось до приказа. Проблема – не спутать старого с черпаком. Иначе навешают такую кучу фофанов, что голова треснет.
Ремни затянули нам еще туже, чем в карантине. Пригрозили, что если кто ослабит, затянут по размеру головы. Кое-кому из наших в других ротах так уже сделали. Берется ремень, замеряется по голове от нижней челюсти до макушки, сдвигается бляха и приказывают надеть.
Получается балерина в пачке цвета хаки.
Пилотку тоже заставляют носить по-особому. Не как положено – чуть набок и два пальца над бровью, а натянув глубоко на голову.
Называется – "сделать пизду".
Фофаны раздаются направо и налево.
Но по сравнению с "лосем" это ерунда.
"На лося!" – орет кто-нибудь, замахиваясь кулаком.
Скрещиваешь запястья и подносишь тыльной стороной ко лбу.
В образовавшиеся "рога" получаешь удар. Опускаешь руки и говоришь: "Лось убит! Рога отпали! Не желаете повторить?" Если желают, все повторяется.
Есть еще разновидность "лося" – "лось музыкальный". Медленно скрещивая руки, должен пропеть: "Вдруг, как в сказке, скрипнула дверь!.." Получив, разводишь руки в стороны и продолжаешь: "Все мне ясно стало теперь!.."
Вторично принимали присягу. На этот раз "правильную". Ночью в туалете.
Выстроили всех со швабрами в руках на манер автомата.
Мы читаем такой текст:
Я салага, бритый гусь!
Я торжественно клянусь:
В самоходы не ходить,
Про домашнюю про хавку
Основательно забыть.
Деньги старым отдавать
Шваброй ловко управлять.
Службу шарить и рюхать
Я клянусь не тормозить,
Стариков своих любить!
Тут мне уже не до силлабо-тоники.
На душе мерзко. Не знаешь, чем все это закончится.
В темном окне я вижу наше отражение. Лысые, в майках, трусах и сапогах. Со швабрами у груди.
Остро пахнет потом и хлоркой. В туалете холодно. Снаружи идет дождь и мелкие капли влетают в раскрытую форточку.
Я, Макс и Паша Секс стоим у самого окна, и наши плечи покрыты холодной влагой. Чуть дальше остальные – Кица, Костюк, Гончаров и Сахнюк. Нет только Чередниченко – того заслали куда-то.
Страшно и противно.
– А теперь целуем вверенное вам оружие! – командует Соломонов, длинный и худющий черпак. – Что не ясно?! Целуем, я сказал!
Одна за одной швабры подносятся к губам.
Кица нерешительно разглядывает деревяшку и получает пинок в голень.
Нога его подламывается в колене, он охает и опирается о швабру. Мощный, мясистый Конюхов бьет его в грудь.
Мы с Максом переглядываемся.
По идее, имеющимся у нас "оружием" мы можем попробовать отмудохать всю собравшуюся толпу. Но это если не зассым и нас поддержат другие. А судя по лицам, не поддержат.
Вспомнился Криня, Криницын с его "один за всех и все за одного". Первый же и получил, едва в часть попал. И никто за него не вписался.
– Там, в спальном, еще человек сорок, – негромко говорит нам уловивший наши мысли Паша Секс.
– Ты чо там пиздишь?! – Соломон подбегает и бьет Пашу в голень.
Паша кривится, но терпит.
От Соломона несет перегаром. Глаза карие, мутные и пустые. Нижняя губа отвисает. Вид у него удивленного дебила.
Паша бросает швабру на мокрый кафель и негромко говорит:
– Я целовать швабру не буду.
Надо что-то делать.
Голос у меня срывается, я злюсь на это, и сипло выдавливаю:
– Я тоже.
– Та-а-ак!.. – тянет Соломон и оборачивается к батарее. На ней восседает сержант в накинутом на тельняшку парадном кителе.
– Колбаса! – кричит сержант в приоткрытую дверь туалета.
Колбаса – шнур, солдат, прослуживший полгода, вбегает почти сразу же.
Борода, такая кличка у сержанта, скидывает китель ему на руки и командует: – Съебал!
Колбаса расторопно исчезает.
Борода словно нехотя слезает с батареи и не спеша подходит к нам. Разглядывает всех троих.
Я так хочу ссать, что все мысли об одном – не обмочиться бы прилюдно.
– А ты? – спрашивает Борода Макса.
Макс быстро подносит древко швабры к губам, обозначая поцелуй. Борода треплет его по шее и отталкивает в сторону.
Теперь мы с Пашей у окна вдвоем.
Макс стоит и смотрит куда-то вниз и в сторону.
В карантине он злился на полученную кличку и не отзывался на нее.
Теперь кличка подкрепилась поступком. Здоровый, спортивный малый за месяц с небольшим превратился в трясущийся студень.
В Холодец.
Борода бьет умело, и становится ясно – долго мы не продержимся. Особенно ловко сержант орудует ногами. Мы то и дело отлетаем к умывальникам, натыкаясь на чьи-то руки, и нас выталкивают обратно.
Меня впервые бьют вот так, равнодушно, расчетливо и без ответа с моей стороны. Был бы другой момент – я бы посмеялся. Одна из причин, почему меня поперли из универа – драка в общаге.
Неожиданно побои прекращаются, и нас больше не трогают, лишь заставляют отжиматься под счет.
Делай раз! Опускаешься к полу. Делай два! Выжимаешь тело вверх. Делай раз!.. Делай два-а!..
Соломон харкает на пол, и теперь мое лицо прямо над его харкотиной. Когда я опускаюсь, я вижу в мелких пузырьках отражение тусклых и желтых сортирных ламп.
Главное – не упасть.
Борода меняет тактику:
– Так, Секс и Длинный отдыхают. Все остальные – упор лежа принять!
Вот это хуже. Называется – воспитание через коллектив. Твои товарищи начинают смотреть на тебя со злобой уже через пять-десять минут.
Криню, я слышал, избили вчера свои же. На зарядке Криня заявил, что устал. Его насильно оставили отдыхать, а остальных загоняли так, что те еле доползли до казармы. После отбоя старые усадили Криню на табурет, а вокруг него отжимались другие. Под Кринин счет.
Потом старые ушли, сказав: "Разбирайтесь сами." На Крине живого места не осталось.
Судорожно пытаюсь найти выход, хоть что-то сказать. Ничего не могу, лишь страх, один только страх… Пашка, кажется, ушел в себя и отрешенно наблюдает за происходящим.
Мы оба понимаем, что влезли в большую залупу, и теперь можем надеяться лишь на чудо.
Я пробую вспомнить лицо печального дедушки с бумажной иконки, что подарили нам в поезде бабки-богомолки. Куда делась иконка, и как звали изображенного на ней старика, я не помню.
Почему-то мне кажется, что это был Никола-Угодник.
Никаких молитв я не знаю, поэтому просто прошу его помочь.
– Шухер! – вбегает дневальный. – Дежурный идет!
– Быстро по койкам! – командует Борода. – Суки, резче, резче!
Мы несемся в спальное помещение.
Лупя нас кулаками по спинам, следом бегут деды.
Все успевают улечься, но дежурный, какой-то капитан, долго еще расхаживает по казарме, словно заподозрив что-то.
Постепенно все засыпают.
Фамилия капитана, потом я узнал, была Соколов.
Много позже мы сильно сблизимся, до дружбы. Несмотря на разницу в возрасте и званиях.
Но это потом. А сейчас я проваливаюсь в тяжелый короткий сон.
Подшивались ночью, или просили дневального разбудить за полчаса до подъема.
Костенко, плотный, как племенной бычок, сержант, если обнаруживает на утреннем осмотре грязный подворотничок, отрывает его одним махом и заставляет раз десять, на время, подшивать и отрывать его снова.
На жалкие оправдания он реагирует всегда одним вопросом:
– А мэнэ цэ ебэ? – и тут же отвечает сам себе: – Мэнэ цэ нэ ебэ!
Щетины у меня почти нет. Но бриться приходится каждую ночь. Если заметят на подбородке хоть пару волосков, могут побрить полотенцем.
Некоторые из нашего призыва уже испытали это на себе.
На лицо натягивают вафельное полотенце для рук и быстрыми движениями дергают его с двух сторон туда-сюда. Человек вырывается, не в силах терпеть жжение, но держат крепко.
Кожа лица потом багровая, саднит с неделю.
Уборка помещения. Не знаешь, где ты сдохнешь – на зарядке, или тут, в казарме.
– Ще воды! – орет сержант Костенко Мы – я, Паша Секс и Кица – в замешательстве. Под каждую койку уже вылито по ведру. Вода огромной лужей растекается по спальному помещению, не успевая стечь в щели пола.
Костенко бьет сапогом по ведру в моих руках.
– Ще воды, я казав!
Грохоча ведрами, бежим в туалет.
Ведра выливаются в проходы между койками.
– Стягивать! – отдает команду Костенко. – Три минуты времени!
Плюхаемся на карачки и начинаем гнать тряпками воду в угол. Там Сахнюк и Гончаров собирают ее и выжимают в ведра.
Тряпки разбухшие, тяжелые и осклизлые. Воду они уже не впитывают, отжимай – не отжимай.
Пальцы у всех нас красные, скрюченные. Руки сводит судорога.
Главное, пока стягиваешь воду, не повернуться к Костенко задом. Иначе от пинка полетишь в лужу и сам будешь как тряпка.
Все это называется "сдача зачета по плаванию".
За две недели, что мы во взводе, на такой "зачет" мы нарываемся уже не первый раз. Малейшее недовольство качеством уборки – и "плавание" обеспечено.
Особенно любит принимать зачеты сержант Старцев, Старый. Если Костя ограничивается двумя-тремя ведрами под каждую кровать, то Старый заставляет выливать не меньше пяти. Но сейчас он в наряде на КПП, поэтому у нас относительно сухо.
Во взводе три сержанта – Костя, Старый и Борода. Костя и Старый осенью уходят на дембель. Борода – младший сержант Деревенко – черпак.
"Я вас буду ебать целый год!" – дружелюбно подмигнул нам Борода в первый день нашего появления во взводе. И в ту же ночь подкрепил слова делом.
Пытался приморить меня и Секса за отказ от "присяги". Два дня не давал нам продыху, пока не вступился Костенко.
"Уймись, Борода!" – набычился немногословный Костя. "Пока это мой взвод. И мои бойцы. Всосал?"
Сплюнув на пол, Борода отвернулся.
Несмотря на хохляцкую фамилию, Борода – стопроцентный молдаван из города Бендеры. Да еще дружит с Романом, главным теперь по котельной. Чем-то они даже похожи – наверное, нехорошим безумием в глазах и той радостной улыбкой на лицах, когда прибегают к насилию.
Ходит Борода вразвалку, немного сутулясь при этом и размахивая широко расставленными руками. Невысокий, но мускулистый, жилистый. Движения – от нарочито небрежных до стремительно-точных, особенно при ударах. Похоже, на гражданке чем-то боевым он занимался.
Сержант любит читать. Часто вижу его лежащего с книгой на перед заступлением в наряд. Что он читает, спросить не решаюсь, но название одной книги удалось подсмотреть. Я ожидал что-нибудь из научной фантастики, и просто опешил, увидев: "А. Чехов. Дама с собачкой. Рассказы".
Не прост этот молдаван, совсем не прост.
Бриться Бороде приходится дважды в день – утром и перед построением на обед. Через пару часов после бритья лицо его снова аж синее все от щетины. За это, видать, у него и такая кликуха.
Между призывами – дедами и черпаками – идет борьба авторитетов.
У дедов, или старых, за плечами которых полтора года службы, авторитет выше. Но черпаки стараются своего не упускать тоже. Между молотом и наковальней находимся мы, бойцы.
"Ко мне!" – орут тебе с разных концов казармы. Если позвал один, тут же зовет второй. "Э, воин, ты охуел?! Я сказал – ко мне!" Игра в перетягивание каната.
Пометавшись, бежишь все-таки к старому.
"Ну, су-у-ука…" – зло щурит глаза черпак. "Помни, падла – они уйдут, а я останусь!"
Сейчас Бороды во взводе нет. На вторые сутки он заступил в караул.
Свободна от наряда лишь треть взвода – мы, бойцы, Костя и несколько старых – Пеплов, Дьячко, Самохин и Конюхов.
Пепел и Самоха из Подмосковья, из какого-то неизвестного мне Голутвино. Оба без лишних слов заявили, чтобы я сразу вешался, потому что москвичей они будут гноить с особым удовольствием.
Пепел – плечистый, с чуть рябоватым и каким-то озлобленным лицом. Его земляк Самоха – белозубый, вечно с дурацкой улыбкой, болтливый и подвижный. Энергия бьет в нем через край, и лучший для нее выход, конечно, мы – бойцы.
Дьяк и Конь – здоровые, внешне флегматичные. Но Конь может в любую минуту подойти и "пробить фанеру" – так заехать кулаком в грудь, что отлетаешь на несколько метров. При этом Конь подмигивает и ободряюще кивает: ничего, мол, мелочи жизни:
Дьяк тоже мастер в этом деле, но любит поставить в метре от стены – чтобы отлетев от удара, ты приложился еще и об нее головой.
Дьяк откуда-то с Украины, по-моему, из Ивано-Франковска. Бендеровец, в общем. Но говорит по-русски чисто. Окончил десятилетку и поступал в Москве в Тимирязевку, но недобрал двух баллов.
Наш взвод состоит из трех отделений и именуется взводом охраны. На тумбочку и "дискотеку", то есть на мытье посуды в столовую, не заступает. Караул, КПП, штаб и патруль – места нашей будущей службы.
Сашко Костюк, Макс Холодков и Саня Чередниченко по кличке Череп, сейчас стоят на КПП.
Пока стажерами.
Это значит – сутками, без сна, на воротах.
Взводом командует прапорщик Воронцов Виктор Петрович. Ворон.
Плотный, с мощной шеей и огромным животом. Низкий лоб, массивные надбровные дуги и тяжелая челюсть делают его похожим на знаменитые репродукции Герасимова первобытного человека.
У Воронцова, по его собственным словам, за плечами пять образований. Начальная школа, вечерняя школа, школа сержантов, школа прапорщиков и школа жизни.
Солдат он называет ласково "уродами", "монстрами" и "ебаными зайчиками".
Одно из развлечений взводного – имитировать половой акт с дикторшами телевидения.
Этим он здорово скрашивает просмотр программы "Время".
Стоит несчастной появиться на экране крупным планом, как Воронцов обхватывает телевизор руками, прижимается животом к экрану и делает характерные движения.
При этом он запрокидывает голову и раскатисто хохочет.
Ширинку, слава Богу, не расстегивает.
Отец двух дочерей – толстеньких, но симпатичных, тринадцати и пятнадцати лет.
"Жалобы какие имеются?" – каждое утро на разводе спрашивает нас Ворон.
В ответ на молчание поглаживает себя по животу и кивает: "Ну и правильно! Жаловаться в армии разрешается лишь на одно – на короткий срок службы." Одно из любимых его высказываний:
– Солдат не обязан думать! Солдат обязан тупо исполнять приказания!
Сморкается прапорщик следующим образом. Наклонясь вперед и чуть вбок, зажимает волосатую ноздрю и ухх-х-хфф! – выстреливает соплю на асфальт. Если тягучая субстанция не отлетает, а, повиснув под мясистым носом, начинает раскачиваться туда-сюда, он неспеша подцепляет ее большим пальцем и рубящим движением руки сбрасывает вниз. После чего достает из кармана носовой платок и тщательно вытирает пальцы.
"В целях экономии имущества и содержании его в чистоте" – поясняет он, аккуратно складывая и убирая платок.
Появляется во взводе редко. Дыша перегаром, ставит на разводе боевую задачу и исчезает. Зато обожает завалиться в казарму после ужина и учинить разгром тумбочек – навести уставной порядок.
Служба вся держится на сержантах и неуставщине.
Как и полагается.
Мы, однопризывники, начинаем понемногу узнавать друг друга. То, что не проявилось в карантине, вылезает наружу здесь.
Сахнюк родом из Днепропетровска. Утиный нос, маленькие вечно воспаленные глазки, низко скошенный лоб, безвольный подбородок и истерично сжатые губы. Сам невысокий, ноги несуразно короткие. Ходит как-то странно, размахивая руками и подав корпус вперед. "Ему бы челку с усами отрастить, и вылитый Гитлер!" – хмыкнул как-то раз Борода и кличка прилепилась к Сахнюку намертво.
Челку ему, понятно, отрастить не дали, а вот под нос заставляли прилеплять квадратик черной изоленты, и после отбоя Сахнюк изображал фюрера. Влезал на табуретку и, вскидывая правую руку, орал что есть мочи: "Фольксваген! Штангенциркуль! Я-я! Натюрлих!" Как-то раз попробовал отказаться, был избит в туалете и полночи простоял на табуретке с приклеенными усами, отдавая гитлеровский салют жрущим картошку старым.
На просьбу оставить покурить Гитлер реагирует нервно. Делает быстрые глубокие затяжки и, уже передавая, словно раздумав, возвращает сигарету в рот и затягивается еще несколько раз.
– Ну, хохлы! – усмехается Паша Секс, принимая от него замызганный окурок. – Вот уж оставил, так оставил: "Докуры, Пэтро, а то хубы пэчэ!" – передразнивает Пашка хохляцкий говор.
Толстый Кица, Костюк, Паша и я сдружились еще в карантине и держимся вместе. С Холодцом я стараюсь не общаться, его постоянное присутствие рядом сильно тяготит. Ту ночную присягу простить ему я не могу. Макс, похоже, виноватым себя не чувствует. Бороду он боится панически, подшивает его и Соломона кители, заправляет и расстилает их койки.
Однако терпеть земляка пришлось недолго.
Холодца неожиданно избил Саня Чередниченко, Череп. Что они не поделили – осталось тайной. Здоровенного бугая Макса Холодкова Череп уделал как Бог черепаху – тот получил сотрясение мозга. Драка случилась ночью, в бытовке. Дневальный потом утверждал, что Череп бил Холодца утюгом.
Макс заявил, что поскользнулся на мокром кафеле. Полежал немного в лазарете, а потом отбыл в Питер, в военный госпиталь, и больше в часть не вернулся. Говорили, устроился там в обслуге, в банно-прачечном отделении.
Странно, но Черепу за это от старых почти ничего не было – наваляли, по обыкновению, в туалете после отбоя, но больше для проформы.
Сам Череп парень сильный, с немного совиным лицом, но не глупым и безвольным, как у Криницына. Близко посаженые глаза и тонкий, чуть загнутый книзу нос выдают в Черепе человека жесткого и упрямого. Быть ему или сержантом, или залетчиком и постояльцем "губы".
Не повезло Бурому – Мишане Гончарову. На свою беду, кроме таланта матерщинника, Мишаня умеет играть на гитаре, чем и решил похвастать перед старыми. Теперь, очумелый от бессонных ночей, разучивает новые песни, пополняет репертуар и готовится к очередному ночному концерту. Так же, за склонность к месту и не к месту рассказывать анекдоты, его зачислили во взводные клоуны, к имеющимся уже там двум шнуркам – Колбасе и Уколу.
Взвод живет в одной казарме с ротой связи.
Связистов называют здесь "мандавохами" за то, что вместо пропеллеров у них в петлицах какой-то пучок молний, действительно похожий на насекомое.
Из моих знакомых к "мандавохам" попали Патрушев и Димка Кольцов.
Серега Цаплин и Криницын в роте материально-технического обеспечения, МТО. Там же и Ситников. Их всех троих отправили в кочегарку. Там они встретили скучающего Романа.
Видим мы теперь их редко. Пришибленные, даже Ситников притих. Чумазые, в дочерна грязных спецовках.
Вовка Чурюкин в первой роте сразу был определен замполитом в художники. Целыми днями рисовал стенгазеты и боевые листки. По ночам делал старым альбомы. Под глазами – синие круги от недосыпа.
Но это лучше, чем синяки.
Художников ценили, сильно не били.
У первой роты, их казарма напротив нашей, прозвище "буквари".
Командир роты, майор Волк, завернут на соблюдении устава. У каждого его подчиненного в тумбочке имеется подписанный своей фамилией серый томик. Проводятся ежедневные занятия со сдачей зачетов на предмет знания статей.
Козыряют не только офицерам, но и друг другу. При приближении старшего по званию, будь то хоть ефрейтор, переходят на строевой шаг.
Никаких гнутых блях и подрезанных сапог. Все застегнуты на крючок.
Курилка возле их казармы испещрена поэтическими размышлениями на заданную тему.
"Устав знаешь – метче стреляешь!" "О воин, службою живущий! Читай Устав на сон грядущий! И поутру, от сна восстав, усиленно читай Устав!" И почти есенинское:
"Что ты смотришь, родная, устало,
Отчего в глазах твоих грусть?..
Хочешь, что-нибудь из Устава
Я прочту тебе наизусть?.."
Поначалу, в карантине, мы мечтали о том, чтобы служить у "букварей". Ну что, тот же карантин, только подольше. Трудно, но жить можно. Главное – нет дедовщины.
Рыцк, прослышав, замахал ковшами своих ладоней:
– Да вы что! Там же смерть! Косите под дураков, в кочегарку лучше проситесь, только не к "букварям"! Я врагу не пожелаю… Нет, вот Торопову – пожелаю! Ему там самое место!
При упоминании Андрюши Рыцк начинал нервно моргать.
Опытный Рыцк оказался прав.
Замордованные уставным порядком солдаты с нетерпением ожидали ночи.
Самая зверская, бессмысленно-жестокая дедовщина творилась именно в казарме "букварей".
Бить старались, не оставляя следов – по животу, почкам, ушам. Почти все бойцы мочились кровью.
Чурюкину, как человеку искусства, доставалось по минимуму. Согнувшегося, его лупили кулаком по шее, чтобы не оставалось синяков.
При этом глаза следовало придерживать, прижимать пальцами. Чтобы не вылетели.
Периодически у "букварей" кто-нибудь так сильно "падал с лестницы", что в часть приезжал военный дознаватель. Бродил по казарме, беседовал, оценивал чистоту и порядок. Сытно обедал и, пьяный вдребадан, уезжал обратно.
Раз, когда рядовой Потоску "поскользнулся в туалете" и лишился сразу пяти зубов, из Питера приехал капитан-особист.
Майор Волк в тот день был дежурным по части. Мы с Пашей Сексом стояли на КПП.
Капитан позвонил от нас в штаб.
– Дежурный по части майор Волк! – услышал он в трубке рокочущий голос.
Капитан замялся, обвел нас глазами и пискляво произнес:
– Это капитан Заяц, из прокуратуры.
На обоих концах провода пауза.
– Что, правда, что ли, Заяц?! – оправился первым дежурный.
– А что, правда, Волк? – неуверенно пропищал капитан.
Капитан Заяц оказался человеком въедливым, проторчал в части несколько дней. Новая серия "Ну, погоди!" – острили в полку. Заяц заставил майора понервничать, подолгу беседуя с каждым солдатом в отдельном кабинете за закрытой дверью. Но и он в конце концов уехал ни с чем.
Это в мультфильмах зайцы такие ушлые.
В жизни все совсем наоборот.
Когда наш взвод проходит мимо других рот, например, в столовую, отовсюду слышится лошадиное ржание: "Иго-го! Пошла конюшня сено жевать!" Или звонко цокают языком, изображая стук копыт.
Причина проста.
До Воронцова, который получил взвод полгода назад, командовал здесь некто прапорщик Гуляков, по кличке Гулливер.
Прозвище свое Гулливер оправдывал сполна – росту в нем было два метра семь сантиметров. Длинное, рябое от оспинок лицо, мелкие и короткие кудри, голубые глаза убийцы.
Два раза в месяц Гулливер страшно напивался и крушил все, слоняясь по военгородку. Справиться с ним никто не мог. Из основания избушки на детской площадке прапорщик вытягивал длинное бревно и, размахивая им как палкой, отгонял патруль.
Побуянив, Гулливер сдавался сам, покорно давал себя связать и отправлялся на гауптвахту, которую охраняли его же подчиненные. В камере, понятно, он не сидел. В караулке, не разрешая включать телевизор, грустно отпивался чаем и читал наизусть стихи Есенина.
В конце концов его сняли со взвода и отправили заведовать столовой.
Там он неожиданно подобрел и успокоился, но не совсем, конечно.
С легендарным этим человеком мне удалось завести приятельские почти отношения.
На втором году службы, во время очередной отсидки Гулливера на «губе», я принес ему несколько привезенных из отпуска книг. Только что вышедшие сборники – Клюев, Кольцов, Заболоцкий, Северянин… Цветаева, еще кто-то там…
Манерные "ананасы в шампанском" Гулливер отверг сразу. А вот Клюев, и как не странно, Пастернак пришлись ему по душе.
Почти каждый вечер я заходил к Гулливеру в столовую, и за миской вареного мяса рассказывал ему об обериутах и маньеристах, серебряном веке и ремизовской школе…
Задумчиво слушая, Гулливер время от времени прерывался, как он говорил, "на раздачу пиздюлей" поварам и наряду.
Затем возвращался, усаживался напротив, и если я забывал, напоминал, на чем мы остановились.
В бытность свою еще командиром взвода охраны, прапорщик Гуляков личный состав подбирал себе по каким-то своим, особым усмотрениям.
Под его командованием служили: рядовые Рябоконь, Черноконь, Конюхов, Рысаков, Коновалов, Коньков и Конев, ефрейторы Белоконь, Лошак и Жеребцов, сержанты Кобылин и Копытин. Ну и по мелочи – Уздечкин, Подкова, Гнедых… Верховодил всем этим табуном старший сержант с соответствующей фамилией – Гужевой.
Гулливер пытался заполучить и солдата по фамилии Кучер, но того, с медицинским образованием, отстояла санчасть. Гулливер негодовал страшно. Перестал здороваться с начмедом Рычко.