– Хазовая трубка, – обреченно отвечает Кица.
Щелкунчик щелкает челюстью.
– Михаил Тимофеевич Калашников просто охуел бы на месте, когда бы узнал, что такая важная деталь его детища, как газовая трубка переименована каким-то уродом в "хазовую". Еще раз – какая деталь?!
– Та я ж ховорю – хазовая трубка.
– Наряд вне очереди!
– За шо?
– Два наряда вне очереди!
– Йисть!
Сам капитан Щеглов родом из Днепропетровска. Но русский.
Вообще, часть на половину состояла из хохлов. Другая половина – молдаване и русские. Чурок, или зверей, было всего несколько человек. И тех призвали из Московской области, после окончания училищ и техникумов.
Не такие уж чурки они оказались. Были среди них нормальные пацаны. Хотя, говорили, все чурки нормальные, пока в меньшинстве.
Первая зарядка прошла на удивление легко, без потерь.
Впереди, как лоси на гону, мощно ломились Рыцк и Зуб. Гашимов чабанской собакой сновал взад-вперед, не позволяя строю растягиваться.
Бежали природой – вдоль озера и через лес.
Утро солнечное, но прохладное.
Кросс три километра и гимнастические упражнения на стадионе.
Сдох лишь Мишаня Гончаров, горбоносый парнишка из Серпухова. Его полпути тащили по очереди то я, то Макс Холодков.
Бегущий сбоку Гашимов ловко пинал Мишаню по худосочной заднице.
Мишаня беспомощно матерился и всхлипывал.
Почти все после зарядки решили бросить курить.
Некоторые умудрились не курить аж до обеда.
К вечеру привезли партию молдаван.
Чернявые и зашуганные, они толпятся на конце взлетки, у стендов с инструкциями и планам занятий. Со страхом и любопытством разглядывают нас. Мы принимаем позы бывалых солдат.
Привез молдаван сержант по фамилии Роман. С ударением на "о". Тоже молдаванин. Или цыган. Разница, в общем, небольшая.
Нам он сразу не понравился. Глумливо улыбается как-то. В темных глазах – нехороший огонек. Привезенные им парни вздрагивают от одного его голоса.
Роман стал нашим четвертым сержантом.
– Неважно, как вы служите. Главное – чтоб вы заебались! – представляясь, объявил он нам.
Мне все больше начинает нравиться краткость и прямота воинских высказываний.
Так, наверное, говорили в фалангах Александра Великого.
Так, возможно, изъяснялись римские легионеры.
Строевая. Опять строевая.
– Раз! Раз! Раз-два-три! Рота!
Мы переходим на строевой шаг.
– Кру-го-о-ом! Марш!
Налетаем друг на друга. Треть колонны продолжает куда-то шагать.
Идет второй час строевой подготовки. Рыцк удрученно чешет подбородок.
Внезапно его осеняет:
– Роман! Ну-ка, бери своих земляков в отдельный взвод!
Молдаване, понурые, уходят на другой конец плаца.
– Равняйсь! Смирно! Ша-а-гоо-о-ом! Марш!
Дело значительно налаживается.
Через полчаса Рыцк объявляет перекур.
Мы сидим, вытянув гудящие ноги и наблюдаем за упражнениями молдавского взвода. Тех уже мотает из стороны в сторону. Озираясь, Роман отвешивает нескольким бойцам подряд оплеухи. Пара пилоток слетает и падает на плац.
К землякам своим сержант Роман относится пристрастно.
Одно из его высказываний звучит так: "Земляка ебать – как на Родине побывать!"
В армии немало шуток про молдаван. И почему они соленые огурцы не едят, и как они ботинки надевают… Но я никогда не задумывался, с какой стати именно им приписываются такие вещи. Ведь о ком угодно таких анекдотов налепить можно.
Но именно тут постигается смысл выражения: "В каждой шутке лишь доля шутки".
Наблюдал однажды, как рядовой Вэлку мыл пол в штабе части.
К делу он подошел ответственно: налил воды в ведро, взял швабру, намочил тряпку… И пошел тереть. Перед собой.
Идет и усиленно трет. Через несколько метров оборачивается и грустит – на чистом и влажном линолеуме отпечатки его грязных сапог.
Рядовой Вэлку решительно разворачивается и отправляется вытирать следы. Шваброй, естественно, он орудует перед собой. Доходит до того места, откуда начал, довольно улыбается, переводит дух, оборачивается…
Мне показалось, он искренне негодовал. Даже сжал ручку швабры до белизны пальцев…
Если ты чего-то не понимаешь, "тормозишь" или делаешь какую-нибудь глупость, вначале вкрадчиво интересуются:
– Ты что, молдаван?
Хотя "тормоза" встречаются среди всех.
Но самым выдающимся, о ком впоследствии слагались легенды, был тихий, щупленький и неприметный паренек из Орловской области Андрюша Торопов.
Пожалуй, ему в карантине тяжелее всех.
Пять часов ежедневных индивидуальных строевых занятий способны из кого угодно сделать идиота с оловянными глазами, четко и тупо, на одних рефлексах, выполняющего получаемые команды.
Но только не Андрюшу Торопова. Применительно к нему поговорка про зайца, которого можно научить курить, дает сбой.
Для понятий "лево", "право" в его голове места не находится. Текст присяги дальше слов "вступая в ряды" объем его памяти усвоить не позволяет.
Сержанты работают с ним испытанным, казалось бы, ежовско-бериевским методом – конвейером, сменяя друг друга каждый час. Капитан Щеглов приказал любым способом подготовить бойца к присяге.
Зуб фломастером нарисовал Андрюше на кистях рук буквы "Л" и "П". Этакие "сено-солома" на современный лад. При команде, например, "Нале-во!" предполагалось, что боец посмотрит на свои руки, увидит, на какой из них буква" Л", соответствующая понятию "лево" и повернется в требуемую сторону.
Андрюша же угрюмо рассматривает свои руки и затравленно двигает губами.
Потом поворачивается кругом.
Роман на второй уже день отказался его бить, сославшись на бесполезность метода и полученную травму руки.
Последним сдалась даже такая глыба, как сержант Рыцк.
Занимаясь как-то с Андрюшей поворотами на месте в ленинской комнате (снаружи шел сильный дождь), Рыцк заявил, что у него поседели на заднице волосы, сплюнул на пол, и уже выходя, в сердцах бросил, указывая на огромный гипсовый бюст Ленина в углу:
– Если ты, Торопов, такой мудак, подойди и стукнись головой о Лысого! Может, поумнеешь хоть чуть-чуть после этого.
И, собираясь хлопнуть дверью, в ужасе обернулся.
Чеканным строевым шагом рядовой Торопов подошел к гипсовой голове вождя, отклонился чуть назад…
Два лба – мирового вождя и орловского паренька, соединились.
Удар был такой силы, что вождь развалился на две половины, каждая из которых разбилась потом об пол на более мелкие части.
Рыцк перепугался тогда не на шутку.
Замполит полка, подполковник Алексеев, долго выискивал подоплеку антисоветского поступка солдата. Вел с ним задушевные разговоры. Угощал чаем. Потом кричал и даже замахивался.
Андрюша хлопал глазами. Обещал, что больше не повторится.
Самые нехорошие слова замполит уже произносил не в его адрес, а врачей призывной комиссии.
На стрельбище, зная успехи Андрюши в изучении матчасти, народ ждал зрелища.
Андрюша не подвел.
Автомат ему зарядил лично начальник полигона, заявив, что до пенсии ему год, и поэтому "ну его на хуй!".
Бойца под белы рученьки уложили на позицию, и с опаской подали оружие.
С двух сторон над ним нависли Щеглов и Цейс. Помогли справиться с предохранителем.
Тах! Тах! Тах!
Тремя одиночными Торопов отстрелялся успешно, запулив их куда-то в сторону пулеулавливающих холмов.
Дитя даже улыбнулось счастливо.
Следующее упражнение – стрельба очередью по три патрона. Всего их в магазине оставалось девять. Три по три. Все просто.
Потом Щеглов и Цейс долго еще спорили до хрипоты, кто из них прозевал.
Андрюша решил не размениваться. Выпустил одну длинную. Все девять.
Причем при стрельбе он умудрился задрать приклад к уху, а ствол, соответственно, почти упереть в землю.
Земля перед ним вздыбилась пылью.
Народ оторопел.
Упасть догадался лишь начальник полигона. Остальные тоже потом попадали, но когда все уже закончилось.
Чудом рикошет не задел никого.
Визгливо так, истерично посмеивались.
Сдержанный ариец Цейс оттаскивал от Андрюши капитана Щеглова.
Тот страшно разевал зубастый рот и выкрикивал разные слова. Слово "хуй" звучало особенно часто.
Где бы еще, как не в армии, благодаря рядовому Андрюше Торопову я понял истинное значение глагола "оторопеть"?
Когда на присягу к Андрюше приехал отец, совершенно нормальный, кстати, мужик, к нему сбежалось чуть ли не все командование части. Главный вопрос задал наслышанный о новом подчиненном командир части – полковник Павлов:
– Что же нам теперь делать-то, а?..
– Подлянку вы нам сделали, уважаемый папаша, большую! – добавил Щелкунчик.
Андрюшин отец виновато вздохнул и изрек:
– Я с ним восемнадцать лет мучился. Теперь вы два года помучьтесь. А я отдохнуть имею право.
И уехал.
В курилке к нам подходит ухмыляющийся Цейс.
– Почти каждый из вас, – усаживаясь на скамью, говорит он, – где-нибудь через полгода заведет себе блокнотик, куда будет вписывать всякие солдатские афоризмы.
– Це шо? – удивляется Костюк.
Цейс смотрит на меня.
– Ну, крылатые фразы там, выражения, – объясняю я Сашко. – Поговорки, приколы всякие…
– Вот-вот, – Цейс разминает в тонких пальцах сигарету. – И про ефрейтора, и про службу, про лошадь, про книгу жизни: Знаете такое? Типа, жизнь – это книга, а армия – две страницы, вырванные на самом интересном месте.
– А разве не так? – Ситников щелкает зажигалкой и подносит ее Цейсу.
Цейс прикуривает и выпуская дым, внимательно оглядывает нас, будто видит впервые.
– Кому как, – наконец, отвечает он. – У тех, кто так говорит, убогая какая-то жизнь получается. Две страницы – это два года. Год равен странице, так? Ну, а всего страниц этих сколько в книге получится? Шестьдесят, семьдесят? Восемьдесят с небольшим, если повезет? Это не книга, это брошюрка получается хиленькая. А некоторые, – сдувает с кончика сигареты пепел Цейс, – могут годы службы превратить в два интересных тома в полном собрании сочинений своей жизни. Но это я так, к слову: – будто спохватывается лейтенант и встает. – А вот про лошадь это совсем глупость!
– За два года солдат съедает столько овса, что ему стыдно смотреть в глаза лошади! – хвастает эрудицией Гончаров.
Цейс усмехается:
– Вот я и говорю, что глупость. Завтра – марш-бросок. Пятнашка. Это пустяк!
– Пятнадцать километров? – в ужасе переспрашивает кто-то.
– Для начала – да. А потом – побольше. Так что лошадям в глаза можете смотреть на равных! – уходя, улыбается лейтенант. И добавляет:
– Если пробежите, конечно.
Автомат. Подсумок с двумя магазинами, слава Богу, пустыми. Противогаз. Саперная лопатка, малая. Фляга с водой. На голове – неудобная и тяжеленная каска.
Топот. Хрипы. Пыль. Пот.
Лопатка бьет по ногам, норовя попасть по паху. По спине и заднице лупит приклад автомата.
– Не растягиваться!
Мама, роди меня обратно!
– Га-а-зы!
Куда же, блядь, деть каску?!
Бежим по каким-то оврагам с пожухлой травой. Вверх – вниз, вверх – вниз:
Подбегаем к знаменитой в части Горе Дураков, она же – Гора Смерти. Подъем градусов в тридцать – тридцать пять, долгий, нескончаемый. Его заставляют преодолевать гуськом, с поднятым над головой автоматом.
В моем противогазе что-то уже хлюпает. Пальцем оттягиваю резину с подбородка и на горло и грудь вытекает не меньше стакана пота. Пытаюсь немного отвинтить бачок фильтра и с жадным сипением ловлю приток воздуха.
– Я щас кому-то покручу! – раздается рядом рык Рыцка.
От испуга чуть не падаю, но, оказывается, это не мне. Рыцк подловил кого-то другого. Коротким тычком кулака бьет провинившегося в резиновую скулу. Пока тот трясет в недоумении противогазной мордой, Рыцк добавляет ему ногой в живот и снова кулаком, на этот раз по спине.
"Залетевший" – мне кажется, это тот самый Патрушев, что уже в поезде скучал по маме и бабушке, – подламывается в коленях, падает и елозит в пыли.
Наш унтерштурмфюрер безучастно наблюдает за ним, взлохмачивая прилипшую ко лбу белобрысую челку.
Я везунчик. Осознание этого придает мне немного сил. Каким-то чудом все же добегаю до казармы.
Утром следующего дня заметил, что ремень висит на мне совершенно свободно.
Позже почти каждый день приходилось подтягивать бляху еще и еще.
Лейтенант Цейс оказался маньяком военного дела. От беспрестанной разборки и сборки автомата Калашникова пальцы наши были сбиты в кровь.
– Предмет, который вы держите сейчас в руках, – говорил Цейс в начале занятий, – является неотъемлемым фактом русской культуры. Таким же значительным, как наша великая литература. Или знаменитый балет. Наука, наконец. Человек, не умеющий обращаться с автоматом Калашникова, не имеет права называться культурным человеком. Осознайте этот факт.
– А как же душманы? – спросил я. – Они-то с "калашом" на "ты", но вот с культурой…
Цейс снисходительно улыбается:
– В Древней Греции необразованным считался человек, не умеющий плавать. Однако, человек, который только и умеет, что плавать, вообще за человека не считался.
И что тут возразить?
Все-таки в немцах, даже в поволжских, эта страсть сортировать людей, похоже, неистребима.
Цейс обожает гонять нас по ПП – полосе препятствий.
Больше всего полоса походит на огромную дрессировочную площадку для крупных собак.
Полдня мы метали учебные гранаты-болванки, не вылезали из бетонных окопчиков, бегали вокруг стен с пустыми окнами, прыгали через ямы, подныривали под перекладины, со страхом поглядывая на высоченные щиты, через которые, ухватившись за край, надо было перелезать.
Толстый Кица с размаху бился о преграду и жалобно смотрел на Цейса. Тот неумолимо приказывал повторить. Кица снова шел на таран…
Особенно меня пугала пробежка по высоко расположенному – два с лишним метра – узкому бревну. Ступни просто не помещались на него. Я поделился этим с Пашей Рысиным.
Паша – низенький крепыш с татарским лицом, меня подбодрил:
– Чего бояться-то? Ну, ебнешься вниз… Подумаешь!.. А вдруг повезет и сломаешь чего-нибудь? А? В санчасти проваляешься, а там – не здесь… А лучше всего – ногу сломать, – аж зажмурился от мечтаний Пашка. – Тогда точняк, в Питер, в госпиталь отправят.
Самое смешное, что это помогло.
Правда, никто из нас ничего так и не сломал. Даже Торопов.
Его на ПП вообще не пускают.
Санчасть – предел наших мечтаний.
С утра надо записаться у дневального в особый журнал. После обеда один из сержантов ведет строем человек пятнадцать – двадцать к расположенному недалеко от бани одноэтажному домику из светлого кирпича.
Принимают нас две медсестры – офицерские жены из военгородка. Одна пожилая, лет под сорок. Другая моложе. Обе блеклые, страшненькие.
Но мы все равно пялимся на них без стеснения. Особенно на ноги. Все-таки единственные женщины, которых мы видели за все это время.
Жалобы у всех стандартные – стертые до кровавых мозолей ноги, больные головы и животы. В стационар с таким не попадешь.
Изредка с медсестрами сидит начмед – майор Рычко.
– А-а! Полу-однофамилец пожаловал! – приветствует он всегда нашего Рыцка. – Давай, заводи болезных! Сейчас я их оптом лечить буду!
Больных майор Рычко, как и положено военврачу, ненавидит. Даже с температурой под сорок – а со мной случилось именно это, майор поначалу пытался выпереть в роту с таблеткой аспирина. Долго и придирчиво осматривал меня водянистыми глазами. Бледные губы его при этом беззвучно шевелились.
Ходят слухи, что майор дважды переболел белой горячкой.
В анналы истории части Рычко вошел после истории со стоматологическим креслом.
Какая-то проверочная комиссия обнаружила, его, кресла, отсутствие. Доложили командиру.
Тот вызвал начмеда.
Через полчаса обиженный майор, покидая штаб, пожаловался дежурному по части:
– Батя говорит, будто я пропил стоматологическое кресло. А ведь это не так.
Майор горестно вздохнул. Укоризненно покачал головой:
– Это совсем не так. Я просто обменял его на дополнительный спирт. Вот и все.
Заглаживая вину, Рычко повадился зазывать к себе вечерком в кабинет Батю – командира полка полковника Павлова, красивого, породистого мужика с грустными глазами сенбернара.
Павлов, как это часто бывает с людьми порядочными и хорошими, сгорел от спирта за несколько лет.
А майор Рычко до сих пор жив.
Подполковник запаса.
Сука.
В санчасти же я и Мишаня Гончаров – у того случилось расстройство желудка – проходим лечение трудотерапией.
Из длинного списка правил, висящих в коридоре санчасти, мне запомнилось лишь одно: "Привлекать больных к труду, как к процессу, ускоряющему выздоровление".
Нас и привлекают.
Мы дернуем тропинки.
Где-то на задворках казарм вырубаем лопатами огромные пласты дерна, грузим их на старую рваную плащ-палатку и волоком, обливаясь потом на страшной жаре, тащим к протоптанным в неположенных местах тропинкам. Укрываем эти тропинки дерном, придавая земле первозданно-девственный вид.
Мишаня, как обычно, матерится и поносит всех и вся. Я же смиренно думаю о смерти, которая должна была наступить не позже обеда.
Благодаря трудотерапии Мишаня действительно выздоровел к вечеру.
К обеду следующего дня попросился на выписку и я.
Вечерняя поверка.
Сержант Рыцк тычет ручкой в журнал.
– Ты и ты! Завтра дневальные.
– Есть!
– Дежурный по роте – младший сержант Гашимов.
– Иест.
Мой первый наряд. Тумбочка.
И вот я на ней стою. Не на ней, конечно, а рядом. На тумбочке телефон. За моей спиной стенд с инструкциями. Над головой тарелка часов.
Ночь.
Гашимов спит на заправленной койке. Раз в полчаса он просыпается и проходит по взлетке туда-сюда. Каждый раз я поражаюсь кривизне его ног. Гашимов подмигивает и снова отправляется спать.
Через час мне будить Цаплина. Ему повезло – спит с двух до шести. Встанет за полчаса до подъема.
Скука.
Ночью, если не спишь, всегда хочется жрать. И курить.
Пожрать нечего.
Зато в пилотке заныкана сигарета.
Мне немного стыдно, что зажал ее от Цаплина, Ну, да ладно.
Осторожно, на цыпочках, подхожу к полуприкрытой двери на лестницу и торопливо курю мятую и кривую "приму".
Аккуратно бычкую и прячу окурок обратно в пилотку – Цаплину на пару тяг, после подъема.
Звонит телефон.
В два прыжка возвращаюсь к тумбочке и хватаю трубку.
– Учебная рота…
– Как служба, сынок? – интересуется чей-то хрипловатый голос.
– Ничего пока, – машинально отвечаю. – А кто это?
В трубке усмехаются:
– Когда спрашивают: "Как служба?" положено отвечать: "Вешаюсь!". Впитай это, а то после присяги заебут.
Я впитываю.
– А сколько прослужил уже? – опять любопытствует голос.
– Неделю почти… Опять подвох какой-то? – я даже рад возможности поболтать.
– Подво-о-ох?.. – удивились в трубке. – Слово-то какое… Наебка, обычно говорят… Ты сам откуда?
– Москва.
– А я с Воронежа. Слышал такой? Почти земляки. Вот так-то.
Я молча киваю.
– Я, зема, чего звоню-то… Попрощаться. Последнюю ночь тут провожу. Утром в штаб, за документами, и все!.. Дембель у меня, прикинь! Послезавтра дома буду!
– Завидую! – искренне говорю.
– Вот и решил позвонить в учебку. У тебя-то все впереди. Но, зема, не кисни. Дембель неизбежен, как заход солнца! Удачи тебе! Давай!
– Счастливо.
Положив трубку, я присел на краешек тумбочки.
Бывает же такое… Не все из них звери.
На тумбочку нам звонят постоянно. Из казарм, с КПП, с объектов. Отовсюду, где есть телефон. "Сколько?" – рявкает в трубке устрашающий голос. Нужно назвать оставшееся до ближайшего приказа количество дней. "Вешайтесь, духи!" – блеют нам в ответ.
Проблема в том, что звонили и деды, и черпаки. Последним, соответственно, до приказа на полгода больше.
– Кому? – спрашиваю, стоя на тумбочке во второй раз. – Деду или черпаку?
Трубка захлебывается руганью.
– Ты, душара, сам знать должен! Попробуй только ошибись, сука! Ну! Сколько?!
– Вешайся! – отвечаю.
В трубке что-то квакает. Обещают сейчас же прийти и убить.
– Приходи.
Кладу трубку.
До конца наряда в мандраже.
Никто не пришел.
Некоторые пытаются вынести из столовой куски "чернушки", черного хлеба – его, в отличии от пайкового белого, выставляются целые подносы. Прячут в карманах сахар.
Сержанты устраивают внезапные обыски.
К найденным кускам добавляется целая буханка. Весь хлеб приказывают сожрать за несколько минут. Нормативы разные. Всухомятку – пять минут. С кружкой воды – две. Иногда предлагают выбирать самому.
Удивительно – знают ведь, что не уложатся, а все равно пытаются, запихивают огромными кусками, давятся, блюют…
За невыполнения "норматива" получают по полной.
С сахаром любит развлекаться сержант Роман. Заставляет зажать кусок зубами и бьет кулаком снизу в челюсть. Бывает, сахарные крошки вылетают вперемешку с зубными.
Каждый раз, обыскивая меня, Роман по-детски удивляется:
– Длинный! Как же так – тебя голод не ебет, что ли? Вон какой ты лось! Чего хлеб не нычешь?
– У меня метаболизм замедленный, – обычно отвечаю я.
К научным словам сержант Роман испытывает уважение. Молча бьет меня кулаком в грудь и переходит к следующему.
Сержант Роман отличается удивительным мастерством. В долю секунды он может нанести пару коротких и точных ударов по скулам провинившегося. Да так удачно, что не оставляет синяков. Челюстные же мышцы у жертвы на пару дней выходят из строя.
Получивших свое от Романа легко вычислить в столовой – они не едят второе, а осторожно, вытянув губы, пытаются пить с ложки суп.
По-южному веселый и задорный, Роман щедро награждает нас, духов, "орденом дурака". Суть заключается в следующем.
На выданной нам форме металлические, со звездами, пуговицы крепятся к сукну специальной петелькой-дужкой.
Роман, как эсэсовец Мюллер из "Судьбы человека", проходит вдоль шеренги на вечерней поверке и размеренно, с силой и неумолимостью парового молота, каждого бьет кулаком в третью пуговицу сверху.
Через несколько таких поверок на груди расплывается синяк размером с блюдце. В центре – маленькая черная вмятина от дужки.
Ее, эту самую дужку, я загнул, прижав к основанию пуговицы, в первый же день, по совету, полученному на гражданке от отслуживших уже друзей. Синяка у меня почти не было, да и вкладывал мне Роман не сильно. Так, для формы.
Неделю спустя, после бани, я поделился секретом с Мишаней Гончаровым. Уж очень пугающе выглядел его "орден".
Где знают двое… Через несколько дней, на утреннем осмотре, Роман заставил всех расстегнуть третью пуговицу. Приказал отогнуть петлю обратно. А за порчу казенного имущества мы отбивались на время часа полтора.
На этих "орденах" сержант Роман и погорел.
Наступила жара, и на зарядку мы побежали по форме номер два – голый торс.
Мимо шел замполит полка.
С Романа сняли лычки и отправили в кочегарку. Не в печь, к сожалению, а старшим смены.
Мы сидим в бытовой и подшиваем подворотнички. Самое трудное – правильно натянуть их на ворот гимнастерки. С каждым днем подворотнички становятся почему-то все короче и короче. От ежедневной стирки и сушки утюгом вид у них замусоленный и жалкий.
Подшивой – белой тканью, нам, духам, до присяги подшиваться не положено. После, когда из духов мы станем бойцами, разрешается подшиваться тоненьким, в два раза сложенным куском материи.
Черпаки и деды подшиваются в несколько слоев, больше пяти. Выступающий кантик выглядит у них красивой белой линией. На внутренней стороне, у сходящихся концов, стежками обозначаются флажки – один у черпака и два у деда.
У нас никаких изысков нет, поэтому выглядим мы, как и положено – по-чмошному.
Входит Криницын.
– Вот! – потряхивает он измятым тетрадным листком. – Выпросил у Зуба. Он мне надиктовал, а я записал.
Круглое лицо его разрезает довольная улыбка.
– Это поважней будет, чем присягу учить! "Сказочка" называется! Зуб сказал, что деды сразу, как нас в роты переведут, ее спрашивать наизусть будут. Кто не знает – по сто фофанов отвесить могут.
Листок идет по рукам. Доходит и до меня. Я вглядываюсь в торопливые криницынские каракули. Разбираю следующее:
Масло съели – день начался.
Старшина ебать примчался.
Мясо съели – день идет.
Старшина ебет, ебет.
Рыбу съели – день прошел.
Старшина домой ушел.
Дух на тумбочке стоит
И ушами шевелит.
– Это что за херня? – поднимаю глаза на Криницына.
Тот снисходительно улыбается:
– Так я же говорю – "сказочка". Ее дедушкам на ночь заставляют рассказывать. Мне Зуб объяснил все и прочитал ее. Чтобы мы, это… Ну, готовы были. После присяги-то…
Продолжаю читать:
Дембель стал на день короче,
Спи старик, спокойной ночи!
Пусть приснится дом родной,
Баба с пышною пиздой!
Бочка пива, водки таз,
Димки Язова приказ
Об увольнении в запас.
Чик-чирик-пиздык-ку-ку!
Снится дембель старику!
Возвращаю листок.
– Ну, что, – говорю, – неплохо. Фольклор, как ни как. Не шедевр, конечно. Но четырехстопный хорей почти выдержан. Произведение явно относится к силлабо-тонической системе стихосложения.
– А? – по-филински вращает головой Криницын, тараща глаза то на меня, то на других.
– Учить, говорю, легко будет. Давай! После отбоя мне расскажешь. С выражением.
С каждым словом завожусь все сильнее. От нестерпимого желания съездить Криницыну по роже сводит лопатки и зудит спина. Чувствую, как приливает к лицу кровь.
Вовка Чурюкин трогает меня за плечо:
– Остынь, чего ты…
Чем ближе к присяге, тем дерганей мы становимся. Уже вспыхивало несколько коротких драк. Любая мелочь способна вывести из себя.
Холодкова и Ситникова с трудом разнял даже Рыцк. Те катались по полу, орошая все вокруг красными брызгами из разбитых носов. Рыцк влепил им по три наряда, и заставил полночи драить "очки". А подрались они из-за очереди на утюг, не договорившись, кто гладится первым.
Правда, теперь они не разлей вода. Вместе ходят по казарме и задирают молдаван и хохлов. Повадками и голосом "косят" под Рыцка и Зуба. Совсем как я в первую ночь в бане.
– А ты, типа, у нас невъебенно старый? – Криницын бледнеет и делает ко мне шаг. – Или охуенно умный? А-а! Ну да! Ты же у нас студент!
Но в драку лезть не решается, и лишь еще больше таращит глаза.
– Вот и погоняло у тебя тогда будет – Студент! – вдруг объявляет он и прячет листок в карман. – Я им как друзьям принес… Помочь чтобы… Ну и хуй с вами!.. Живите как хотите!
Криницын поворачивается к выходу.
Наваливается на него человек пять сразу. Мне едва удается достать пару раз кулаком до его рожи – мешают руки других.
На шум вбегают Гашимов и Зуб.
Каждый из нас поочередно отрабатывает наказание – "очки". Все шесть грязно-белого цвета лоханей необходимо тщательно натереть небольшим куском кирпича. Так, чтобы "очко" приобрело равномерно красный оттенок.
Рыцк лично принимает качество работы. Если ему не нравится, смываешь из ведра и начинаешь по новой.
Чурюкин пытается схитрить. Он уже успел заметить, что обломок кирпича всего лишь один, и когда очередь доходит до него, трет пару минут "очко" и роняет кирпич в сливное отверстие. Огорченно вздыхает и отправляется докладывать Рыцку. На его физиономии огорчение и сознание вины. Перед выходом из сортира Чурюкин нам подмигивает. Мы, те, кто уже сдал свои "очки", драим тряпочками медные краники в умывальной.
Благодаря Чурюкину мы узнаем, что такое "ловить динозаврика".
Вот Вовка, сняв китель, стоит на коленях у покинутого было "очка" и запустив в него руку почти по плечо, пытается нашарить и извлечь упущенное казенное имущество. За его спиной, положив ему руку на затылок, стоит Рыцк и методично отвешивает звонкие фофаны.
– На каждую крученную жопу найдется хер с винтом, – говорит нам сержант Рыцк. – Правда, бывает, что задница не только крученная, но и с лабиринтом…
Рыцк выдерживает паузу.
– Но у сержанта даже на такую жопу найдется хуй с закорюкой! – заканчивает он. – Правда, Чурюкин?
Кличка "Студент" ко мне так и не прижилась. Не знаю, почему. Рожей, наверное, не вышел.
Как владельца самых больших сапог прозвали просто Кирзачом.
Кличек было много, но не у каждого. В основном не мудрили – за основу бралась фамилия.
Кицылюк стал просто Кица, Макс Холодков – Холодец, Ситников – Сито. Цаплин – конечно, Цаплей. Вовка Чурюкин – просто и незатейливо – Урюк.
Гончарова за вредный характер звали Бурый.
Кто-то, как Паша Рысин, из города Ливны, он же Паша Секс, притащил кликуху с гражданки.
А "сказочка" разошлась все-таки по роте.
Гашимов, которому на дембель лишь через год, заменил в ней "старика" на "черпака" и с удовольствием выслушивает от желающих. По-восточному щедрый, за хорошее исполнение угощает чтеца сигаретой.
Желающие всегда находятся.
Меня в "сказке" веселит многое, но особенно – "баба с пышною пиздой". Представляется что-то кустодиевско-рубенсовское, как раз во вкусе основного контингента рабоче-крестьянской.
Блядь, ну что же мне в универе не училось-то…
Женатого Димку Кольцова, жилистого и высокого паренька из Щелково, мучают каждую ночь поллюции.
Точнее, ночью-то они его не мучают, а даже наоборот. А вот по утрам, когда надо вскочить и откинуть на спинку кровати одеяло и простынь, Димка страдает.
С треском отдирает себя от простыни и ныряет в брюки, прикрывая белесые разводы на трусах.
Трусы нам выдаются всегда новые, "нулевые". Они отчаянно линяют и красятся Вся простынь Димки заляпана сине-голубыми пятнами.
– Я привык, дома, со своей, каждую ночь… – смущается Кольцов. – А тут и не вздрочнешь ведь нигде. Куда ни сунься – везде кто-нибудь торчит…
Наши койки стоят рядом.
– Ты, Димон, ночью только, того… не перепутай!.. А то полезешь спросонья! – говорю я ему обычно после отбоя. – Я ведь твой боевой товарищ, а не…
– Иди на хер!.. – грустно вздыхает Димка.
Самое вкусное на завтраке – это пайка.
На алюминиевом блюдечке два куска белого хлеба, кругляшок желтого масла и четыре куска рафинада.
Пшенка плохо проварена, но мы рубаем ее с удовольствием.
– Кому добавки?! – страшным голосом вдруг орет один из поваров с раздачи.
Все смотрят на сержантов.
Те кашу вообще не берут никогда, едят только пайку.
Рыцк разрешающе кивает.
У раздачи столпотворение.
Высрались, видать, пирожки домашние.
Каша сплошь в черных зернах, мелких камешках и непонятном мусоре. На зубах противно скрипит. Наиболее подозрительные вкрапления я извлекаю черенком ложки на край миски.
Вова Чурюкин говорит, что это крысиное дерьмо.
Очень может быть.
Рядом со мной сидит Патрушев. Ковыряя ложкой в тарелке, он говорит мне:
– Видал, сколько всего тут. А вот у меня дома бабушка сядет, очки наденет, на стол пакет высыпет, и тю-тю-тю-тю… – Патрушев шевелит пальцами, – переберет все, чтобы чистая крупа была. Не то, что здесь…
Патрушев вздыхает.
Сидящий напротив Мишаня Гончаров неожиданно злится:
– А ты, бля, пойди к сержантам, скажи им, что тебе не нравится! А еще лучше – на кухню попросись, вместо бабушки своей будешь! Тю-тю-тю! – передразнивает Патрушева Мишаня. – Глядишь, к дембелю управишься!
– Ну, Бурый, чего ты… Я так, просто… – снова вздыхает Патрушев. – Дом вспомнил.
Я смотрю на его мягкое, безвольное лицо и мне становится жаль парня.
"Как он будет служить?" Я знаю, что под гимнастеркой у него до сих пор не сошел внушительный "орден дурака".
Любимец сержанта Романа.
– Что ты смотришь на меня глазами срущей собаки?! – орал обычно Патрушеву Роман.