© Томский государственный архитектурно-строительный университет, 2018
© Ланкин В.Г., 2018
Цель данной книги заключается не в том, чтобы проанализировать многочисленные идеи о русской культуре, и не в том только, чтобы наряду с ними выдвигать новые, но в том, чтобы подобрать ключи, благодаря которым была бы раскрыта системная целостность русской культуры – был бы объяснен ее смысловой тип, на основе которого обретут целостное значение те ее многочисленные характеристики, перечислению и развертыванию которых в самой разной последовательности и связи между ними посвящено так много книг. Несмотря на обилие объяснений своеобразия русской культуры, как смысловая система она продолжает хранить для нас некую тайну. Более того, мы начинаем чувствовать эту тайну именно оттого, что сталкиваемся с таким многообразием разных объяснений. Тема этой книги – это тема ключа к русской культуре. То есть здесь превалирует методологическая цель: критически сопоставляя некоторые подходы к пониманию ее своеобразия, попытаться организовать такое понимание по возможности ясным систематическим способом. А для этого надо увидеть культуру не столько изнутри нашей истории и нашей идейной полемики. Изнутри видно много деталей, одни кому-то кажутся ближе, другие дальше – картина оказывается неизбежно фрагментарной и строящейся в непреодолимой зависимости от точки зрения, и поэтому она оказывается, как правило, односторонней. В односторонности и фрагментарности отображения реальности как таковых нет ничего предосудительного. Собственно все наше мышление и все наши представления в той или иной степени фрагментарны. Но если отойти на некоторое расстояние, то можно увидеть и целое. Считается, что взгляд извне может помочь в этом. Но в данном случае – нет. Взгляд извне – это видение русской культуры глазами исследователей, к ней не принадлежащих, – глазами представителей других культур. Их свидетельства действительно ценны (этот подход широко использует, например, Н.О. Лосский в своей последней книге «Характер русского народа»), но в них, как ни досадно, отсутствует способность адекватной рецепции как раз той самой сердцевины нашей культуры, которая и могла бы послужить ключом к ее пониманию. Взгляд извне – это иной способ зрения, чем тот, что характерен для нашей культуры, он-то при этом и упускается или незаметно для зрителя искажается. Подобно тому, как человек – это не столько то, как он выглядит, сколько то, как он видит, так и культура – это именно некий способ видения бытия, способ осмысления действительности и переосмысления естественного человеческого существования. Надо найти верный способ рецепции культурного типа – способ чувства того, как чувствует сама эта культура.
Поэтому, когда мы говорим, что надо отойти на некоторое расстояние, мы имеем в виду не взгляд извне, а взгляд на культуру с позиций более фундаментального видения – с позиций теории сознания и антропологии, связанной с ней, – на основе такой теории и надо простроить теорию культуры так, чтобы видна стала логическая возможность ряда ее типологических вариантов. И тогда можно будет их исчерпывающе объяснить и адекватно сравнить. Кроме того, это и взгляд на общество не как на данность, с которой имеет дело история или социология, а как на эпифеномен логики межчеловеческих взаимодействий. И тогда аналогичным образом можно будет дедуцировать вариантность типов обществ, сопоставлять их объективно систематически и столь же объективно выявить своеобразия одного из них. Именно в таких подходах и нуждается сегодня, на наш взгляд, познание русской культуры в ее своеобразии и внутренней системности.
Поэтому если кто-то захочет найти в этой книге новые, берущие за душу метафоры патриотической риторики, то он разочаруется. Тот, кто, напротив, будет искать в ней аргументы бесстрастного отрезвляющего анализа, сбивающего пафос культурной самобытности и самодостаточности, ошибется еще больше. Наконец, обманется и тот, кто будет искать в этой книге ранее неизвестные исторические подробности – тот дополнительно введенный материал, который бы позволил на обновленных эмпирических основаниях осветить вопрос о культурной идентичности российской цивилизации. Нет, в этой книге предлагается всего лишь новый взгляд на сумму вполне известных идей, характеристик и фактов. Но в свете этого нового взгляда все эти характеристики обретут статус аргументов в пользу вполне последовательной теоретической модели, позволяющей увидеть культуру, ее историю и современность не как свободный набор качеств, тенденций и особенностей, которыми можно произвольно манипулировать в конъюнктурных целях. Это позволит увидеть систему культуры как логически четкую структуру, которую невозможно ни проигнорировать, ни деконструировать, ни намеренно исказить. Разве что можно в полемике против нее подобрать столь же веские и систематические аргументы.
Русская культура действительно предстанет здесь особым культурным типом, основывающимся на наличии особой системы смыслообразования, а отечественная история при всей ее сбивчивости и противоречивости высветит многовековой опыт творческой реализации этой системы, – опыт построения особой – уникальной и значимой – цивилизации.
О своеобразии русской культуры за последние 180 лет (начиная с «Философических писем» П.Я. Чаадаева) написано очень много. Столь же много (начиная со знаменитых работ Н.Я. Данилевского и О. Шпенглера) написано и о типологии культур. Обычно мы увлеченно начинаем перечислять, что было написано с точки зрения содержания мнений. Но как это было сделано с точки зрения метода? Если посмотреть внимательно, все эти теории имели либо эмпирически-индуктивный, либо гипотетически дедуктивный характер. Какой-то привкус случайности – случайности фактов, образующих эмпирически пестрое поле культурологического материала и (или) случайности теоретических построений, выхватывающих в качестве своей основы то один, то другой определяющий фактор так, что ни один из них не позволяет объяснить с достаточностью оснований и систематической ясностью и полнотой все многообразие явлений и закономерностей и, соответственно, вскрыть природу этого многообразия. Порой кажется, что культурология для того и предназначена, чтобы утопить в море исторической случайности вечные истины миропонимания и вечные ценности человеческого бытия, раскрывавшиеся именно в таком качестве вечных в рамках философских теорий недавнего прошлого.
И все же, глядя на эти хронологические цифры, мы видим, что наука, призванная изучать эти вопросы, чрезвычайно молода, в сравнении, скажем, с математикой, химией, биологией или, с другой стороны, с искусствознанием и догматическим богословием. Она – наука о культуре – в таком сопоставлении с науками, давно сложившимися, делает, по сути, первые шаги. И это связно, конечно, не с нерасторопностью исследователей, не с малым вниманием общества к ее проблемам, а с чрезвычайной сложностью темы и неподатливостью «субстанции» культуры, в которой, по сути, «растворены» сами наши сознания и в противоречивые перипетии которой так горячо и полемически остро вовлечено человечество. В свете этого разъяснения становится видно, что типология культур до сих пор представляла собой серию пробных идей, одни из которых более обещающие, другие менее (потому и надо внимательно изучать все эти идеи), но исчерпывающей типологической теории так и не построено.
А как можно говорить о своеобразии одного из элементов многообразия, если не видеть четких параметров сопоставления его с другими элементами, если не обладать существенными критериями сравнения – существенными для всех элементов многообразия? Да, именно так и выглядит сегодня компаративная культурология – произвольный набор «своих» презентативных качеств она соотносит с «соответствующим им», но при этом еще более произвольным – спроецированным – набором «чужих». «Что русскому здорово, то немцу смерть» – и т. д. именно в таком роде. Как можно говорить о своеобразии русской культуры, не видя четко ее места в типологическом ряду? Пожалуй, можно говорить только о каких-либо приоритетах или же, наоборот, об отсталости – в зависимости от ракурса и критерия сравнения. Можно говорить о смешанных чертах мифологизированных «Востока» и «Запада» (в результате чего, рассуждая последовательно логически, Россия будет отставать и от того, и от другого и между тем иметь черты относительных приоритетов и перед тем, и перед другим). Можно, наконец, просто обрисовывать эмпирически конкретную модель – не по принципу типологического сравнения, а по принципу ее исторической уникальности: «На том, мол, стоим – Евразия; и другой судьбы нам не надо». Но будем логически строги: нет типологии, нет и четкости в осознании своеобразия. История и география точно тогда пересилят культурологию. Но разве русская культура – это ее география? Разве культура России – это ее сбивчивая история, а не наоборот, ее история – это история культуры, при всех превратностях событий преемственной и даже идентичной самой себе? Культура – это, скорее, духовная антропология и теория сознания.
Мы постараемся отойти от модели культурологии как калейдоскопа многообразия и обратиться к модели культуры как формы творческого переосмысления натурального человеческого существования – при его логически определяемой вариантности. Мы обратимся к интерпретации культуры как формы организации деятельности человеческого сознания. И мы получим примерно такой же теоретический эффект, какой получила в свое время химия, ранее занимавшаяся описаниями свойств элементов и их соединений, а затем обретшая периодический закон, позволивший выявить структуру и собственно природу химического, состоящую в сочетании и связи электронных оболочек атомов и молекул. Мы увидим вариантность культуры не как многообразие исторических преобразовательных задач человечества, а как вариантную форму смыслообразования – как способ организации деятельности человеческого сознания. Мы увидим типологию культур в ее необходимости, дискретности и строгой определенности и увидим сами типы культуры в их относительной исторической устойчивости и идентичности, в их несоизмеримой сопоставимости – в их равноценности, хотя и не равнозначности. И вот тогда мы поймем и своеобразие отечественной культуры – в качестве носительницы одного из типов культуры – одной из смысловых программ, направленной на преодоление спонтанной естественности бытия. Тогда нам легче станет объяснить и тип общества, на относительную устойчивость которого указывает внимательный исторический анализ, – тип общества, сформировавшийся на основе этой культуры – в постоянном определяющем присутствии этого культурного опыта – опыта осмысления.
Вопрос о культурно-цивилизационной идентичности России предстает как часть, причем вторичная, конкретизирующая часть более общей проблемы – проблемы идентичности социального субъекта как таковой. Одновременно установление (выявление) такой идентичности – это только часть проблемы ее восстановления. Фактором культурно-цивилизационной идентичности и устойчивости выступает социальная самоидентификация – самоидентификация членов сообщества в качестве носителей его ценностных приоритетов и, таким образом, в качестве членов именно этого сообщества.
Кризис идентичности переживет в эру постмодерна не только общество – и это, соответственно, не только идентичность культурная и цивилизационная, на рассмотрении которой мы концентрируем внимание в этой работе, но и идентичность персональная. Личность теряется в плюрально-релятивном потоке нарратива, призванного установить его идентичность, и при этом эту идентичность теряет, причем теряет ее не только в онтологическом смысле («смерть субъекта»), но и в феноменологически-смысловом – носитель субъектных претензий всего лишь встроен в помимо него нарастающий текст, к тому же тоже в качестве смыслового образования не идентичный сам себе. Можно заметить, что обе проблемы – персональная и культурная идентичность – связаны и являются продолжением одна другой. Личностная – смысловая идентичность проявляется как идентификация с традицией. Стратегии игры и «паломничества» в смыслообразующем пространстве постмодернизма предполагают обращенность личности к традициям, равно как и открытость такой обращенности.
Под идентичностью личности американский психолог Э.Г. Эриксон понимает субъективное чувство и одновременно объективно наблюдаемое качество самотождественности и целостности индивидуального «я», сопряженное с верой индивида в тождественность и целостность того или иного разделяемого с другими образа мира и человека. Являясь жизненным стержнем личности и главным индикатором ее психосоциального равновесия, идентичность означает: а) внутреннее тождество субъекта в процессе восприятия им внешнего мира, ощущение устойчивости и непрерывности своего «я» во времени и пространстве; б) включенность этого «я» в некоторую человеческую общность, тождество между типом мировоззрения, организующим личный опыт, и тем, что принят на уровне сообщества, – идентификация себя в качестве члена сообщества.
И в случае личности, и в случае культуры как идентичности, то есть тождественности самим себе, в результате чего они могут выступать в качестве устойчивых онтологических центров субъектной деятельности, в качестве смысловых центров субъектности, речь идет: 1) о непрерывающейся преемственности этой субъектности – как в аспекте носителя – индивида или сообщества, так и в аспекте ее смыслового содержания; 2) об определенном структурном качестве этого содержания, благодаря которому оно само, несмотря на все модификации и флуктуации, может сохранять единство смысловой собранности и интенциональности (ценностно-смысловой направленности). Первая из этих характеристик как бы выражает связь совершающегося деятельностного события с прошлым; вторая – с будущим; но и та и другая характеризуют, прежде всего, настоящее – как аутентичное, а не сводящееся к совокупности обстоятельств и собственно структурно организованное, а не сводящееся к действию спонтанно совпавших детерминант. Без этих качеств деятельного события идентичность распадается, и, соответственно, распадается и субъектность как самоорганизация, самоопределение, как аутентичность – теряется качество субъекта как агента, имеющего источник активности в себе самом. И это все не теоретические проблемы понимания и интерпретации, а проблемы реального мира современности: именно сейчас на наших глазах человек-субъект утрачивает это качество аутентичности, превращаясь в тотально манипулируемое существо. Но это же происходит и с цивилизационными сообществами – они теряют качество солидарности на основе высокой ценностно-смысловой структуры и превращаются в аморфное состояние массы, объединяемой только единством места и спонтанно протекающих (обыденных) обстоятельств, в число которых входит и циркуляция информации в той мере, в какой это делает возможным система современной массовой коммуникации.
Так что проблема идентичности это не только вопрос выявления идентичности, а острая задача ее установления (восстановления). Это так называемое воскрешение субъекта – стратегическая ориентация позднего (современного) этапа развития культуры, фундированная отказом от установки на «смерть субъекта», сформулированной в рамках постмодернистского дискурса. В центре внимания постмодернистской философии сегодня – феномен кризиса идентификации. Эта ситуация признается болезненной и опасной. Она требует преодоления, стратегия которого может быть обозначена как стратегия программного неоклассицизма. В этом контексте важнейшим моментом анализа «кризиса идентификации» выступает постулирование его связи с кризисом объективности («кризисом значений»): как полагает Уард, именно эта причина в первую очередь порождает проблематичность для субъекта самоидентификации как таковой в условиях, когда «зеркало мира», в котором он видел себя, «разбито в осколки». В связи с этим говорится о желательности и даже необходимости формирования своего рода «культурного классицизма», предполагающего «возврат» утраченных культурой постмодерна «значений».
Очевидно, что под этими значениями имеются в виду культурные смыслы, ведь идентичность личностно-субъектная и культурно-содержательная неразрывны.
Эта идентичность означает ценностно-смысловую определенность, устойчивость смыслообразующих значений, в систему которых включен социальный субъект, и связана с культурной преемственностью сообщества – от микросообщества – коллектива – до мегасообщества – цивилизации.
Тезис о сохранении субъектной идентичности противостоит не только постмодернистским симптомам распада субъектности и выпадения человечества в ситуацию спонтанности, которая родственна идее приспособления к естественности и стирает принципиальную грань категориальной оппозиции культура – природа. Она противостоит и модернистскому тезису о перманентности и ценностном приоритете радикальных изменений в развитии. А именно этот тезис выносят в качестве главного логического аргумента сегодня сторонники модернизации по западному образцу (поскольку именно этот образец мыслится как эволюционно наиболее продвинутый и передовой). Если следовать модернистской логике, человечество должно быть культурно и цивилизационно унифицировано на принципах наиболее динамичной, как представляется, культуры Запада. Если следовать логике постмодерна, оно будет погружено в хаотическую мозаичность мультикультурности, за которой ничего не будет стоять кроме полного смыслового релятивизма и опрокинутости культуры в контекст технологий приспособления, напоминающих, несмотря на высокий уровень такой адаптации, примитивные формы магии и мифа при доминирующей сфере обыденности. М. Маклюэн пишет в связи с этим о мире массовой коммуникации как о «мировой деревне», о радио как о «племенном барабане» и о телевидении как о «племенном костре» [97]. Это образ культуры осмысления, вырождающейся в технологию приспособления. Обе эти логики проявлены в реальных тенденциях современной социальной динамики человечества. Но они обе не кажутся здоровыми. Как мы постараемся показать, в основе культурной идентичности цивилизаций, представляющей вариантные типы, лежат типы смыслового преодоления наличной действительности, вокруг которого строился начиная с «осевого времени» опыт культуры. Этот опыт дискретен, то есть основывается на культурно-смысловой идентичности и цивилизационной преемственности, и диалогичен, поскольку именно принципиальная вариантность опыта открывает возможность диалога. А в сохранении, совершенствовании и развитии поликультурного мира диалога видится путь, позволяющий избежать как модернистской суперглобальной унификации, так и плюралистического хаоса, в результате которого образ культуры как высокоорганизованного «смыслового космоса» оседает до контекста приспособительных реакций.
Особую актуальность проблеме культурной идентичности придает и такая объективная тенденция современности, как воссоздание и рост национально-этнического сознания во многих уголках мира. В том числе и нашей страны – в противовес модернистской тенденции унифицирующего объединения сообщества под знаком единых великих целей – в единую социальную общность. Это заметная характеристика не только таких многонациональных стран, как Россия или Америка, в отношении которой замечено, что «плавильный котел», обеспечивавший культурное единство нации колонистов и эмигрантов, который Америка представляла на протяжении почти всей своей истории, сегодня начинает остывать, но и такого интегрирующегося в единое государство региона, как Европа, одной из тенденций чего стал этнический сепаратизм, стремящийся разорвать политические и социокультурные узы бывших национальных государств. Ситуация же в России верно характеризуется следующими словами: «С конца 80-х годов в России заметно актуализировались этносоциальные процессы. Выразившись первоначально в культурных течениях, выдвигавших целью возрождение национальных культур, они постепенно стали оказывать существенное воздействие на реформирование политической системы» [45]. При этом исследователи с тревогой замечают, что давно и на классической основе вопрос о специфике природы этнических общностей до сих пор «не нашел однозначного ответа в отечественной науке. В огромном количестве публицистических и аналитических статей, появившихся в последние годы, предметом которых является рассмотрение «точек» напряженности на почве межэтнических или этнополитических отношений, доминирует ситуационный подход» [Там же].
Ряд авторов: Г.С. Денисова [45], В.А. Авксентьев [1], М.М. Кучуков [80] – специально рассматривают проблему идентификации социального и культурного субъекта в ситуации этнического конфликта. Именно эти условия важны для понимания природы «вторичного разогревания этногенеза, изменения социально-экономической и культурной моделей, задающих матрицы воспроизводства этнических сообществ» [5].
Все эти рассмотрения основаны на том, чтобы, так или иначе, поставить культурно-смысловые мотивы в зависимость от логики социального интеракционизма, выражающего интересы сообществ и интересы индивидов в сообществах. Но история показывает, что интересы не так устойчивы, как культурные установки, что их наличие, и особенно их шаткий баланс, не могут выступать достаточным основанием объяснения цивилизационной устойчивости и идентичности. По нашему представлению, природа социокультурных процессов не гомогенна, а гетерогенна, как гетерогенен и сам человек – существо одновременно натуральное и сознательное (духовное), то есть сверхприродное. Одно начало не сводится к другому, но тесно взаимодействует с ним, выстраиваясь в системы органичной согласованности, но с включением существенных фрагментов противоречивых столкновений (культура как преодоление естественности, естественность как проявление варварства, как срыв, как разрушение культуры). Таким образом, редукционистская концепция социального интеракционизма и связанная с ней исключительно функциональная трактовка культуры должна быть дополнена концепцией культуры как опыта осмысления и формирования культурных установок в результате взаимодействия собственно культурно-смысловых элементов.
Наличие влияния идей культуры на общество повсеместно отмечается, но отмечается оно следующим образом: ракурс рассмотрения был, как правило, таков, что в его фокусе оказывались человек с его взглядами, общество с его идеями, на которые как-то влияла при этом и культура. Идеи, ценности и взгляды в их собственном смысловом измерении, как правило, не рассматривались, поскольку не выделялось само это измерение смысла вне отнесения к значениям осознаваемой реальности жизни. Даже идея М. Вебера о роли религиозной этики в складывании идеальных типов и, соответственно, формации общества в целом фокусирует внимание на прикладном характере этой этики по отношению к социальной жизни – на этике по отношению к богатству, к хозяйству, на этике смысла жизни – с акцентом на слове жизнь, а не на слове смысл. Перспектива выделения собственно смыслового измерения в содержании культурных идей, ценностей, традиций позволяющая анализировать и сопоставлять феномены культуры как соотносимые величины смыслового космоса, открывается в связи с развитием феноменологии смысла, приходящей в конце ХХ в. гносеологии отражения и предметного содержания.
Мы исходим из того, что культура не влияет на формирование, а составляет смысловое содержание взглядов. Культура – это и есть опыт осознания. Формирование взглядов и идей – это не столько процесс осознания социального положения (или натурального положения человека), сколько собственно культурный процесс, на который социальные факторы, конечно, влияют, но существо которого – усвоение и выработка культурных идей.
При этом усвоение здесь преобладает над выработкой. Дело в том, что положение о том, что человек – творец культуры, выведено в довольно абстрактной дедуктивной форме. Человек одновременно сам – конструкт, сформированный культурой. Хотя то усвоение культурных установок и идей, в результате которых формируется личность, происходит в форме их творческого (сотворческого) воссоздания. Романтическое и модернистское представление о свободе творчества как способности созидать новое, ранее не бывшее бытие (Н.А. Бердяев) в социально-гуманитарном знании последней трети ХХ в. было откорректировано на основе представления о свободе как свободе выбора и о человеческом созидании как интерпретирующем переистолковании смысла – как о реорганизации имевшихся структур бытия, в противовес представлению об их произвольном конструировании. В основе исторического процесса, как правило, лежит выбор альтернатив, каждая из которых существует как возможная модель осмысления и организации деятельности. Причем большинство таких моделей характеризуется качеством устойчивости, носит воспроизводимый, традиционный характер; выбор же альтернатив – это не повседневная реалия, а, как правило, исторический поворот, связанный с определенными социально-культурными условиями. Сам выбор исторических альтернатив характеризуется многими исследователями как бинарная логическая структура: модель культурной инверсии (по А. Ахиезеру), только в достаточно редких случаях дополняемой культурной медиацией, то есть нахождением ранее неизвестного «срединного пути» – логического синтеза, с которым и связывается собственно творческий потенциал культурного развития.
Методологический поворот в понимании творческой свободы как основания культурного созидания – поворот от концепта свободы – неограниченной возможности к концепту свободы-выбора – заставляет сделать косвенный вывод о преобладании информационно-смысловой инерции над созданием (выработкой) новой информации, если мыслить на том или ином частном примере, а в обобщенном масштабе эволюции сообществ. Причем это, скорее, не столько тормозящая инерция консерватизма, сколько особая «инерция» типичной динамики – интенсивной динамики творчества, но динамики стереотипного характера. Стереотип здесь – в самом характере творческого порыва. Это позволяет сделать вывод и о роли факторов преемственности – поддерживаемой, восстанавливаемой или заимствованной – в условиях их столкновения и взаимодействия в социально-культурном развитии. Как правило, при этом технически-целевые и политически оперативные задачи вырабатываются. Ценностно-смысловые же установки усваиваются.
Проблема культурной идентификации (самоидентификации) связана с категориальным уточнением (различением) социального и культурного аспектов. В современной исследовательской литературе, как отечественной, так и зарубежной, эти понятия разводятся довольно слабо (порой даже объединяются – в ключе признания наличия единой социокультурной реальности, только описываемой в разных ракурсах). Имеет место различное понимание соотношения этих понятий: упрощенно говоря, в одном варианте культура мыслится как феномен в рамках социальной жизни (по преимуществу выражающий духовную составляющую этой жизни, активный, но, скорее, все же «надстроечный» ее слой). В другом варианте, напротив, общество понимается как культурное сообщество, сформировавшееся в качестве такового именно в результате развития культуры, в частности, культуры общения (язык, «символические формы»), нравственной координации, взаимопонимания и мировоззренческого единства членов сообщества, образующего, таким образом, основу собственно социальных человеческих взаимодействий, отличных от естественных коллективных проявлений биологической популяции. Третий вариант, который нам представляется наиболее адекватным, исходит из дуализма в объяснении тесного и сложного взаимодействия естественно-социального и культурно-социального начал.
Такой дуализм вполне вероятен и непротиворечив в объяснении амбивалентной человеческой реальности: с одной стороны, человек естественно-телесен, причем не только в индивидуальном, но и в социально-групповом смысле – он материально зависит от рода и группы, стремится к получению большей доли от материальных возможностей, возникающих из взаимодействия группы (естественный экономический интерес), стремится к доминированию в группе (естественный мотив власти) вплоть до лидерских устремлений и агрессивно-насильственных форм. Сам факт того, что человека можно заставить подчиниться воле другого человека как простое физическое тело или как несмысленное живое существо (применять насилие, обман, внушение, манипуляцию), говорит о том, что человеческая социальность зиждется на естественной основе межчеловеческих ситуаций и связей. Естественное человеческое общество при этом неизбежно конфликтно, и групповая самоидентификация в нем, если она возникает, зиждется на оппозиции «мы» – «они», на логике объединения «против кого-то».
С другой стороны, человеческое сознание открывает возможность регулирования отношения на уровне взаимопонимания и в связи этим культурной координации поведения, способной исторически преодолевать эксцессы межчеловеческой естественности, способной давать ответы осмысления на «вызовы» социальной природы (которых от этого, заметим, не становится меньше). Культура выступает в этом аспекте как опыт и текст осознания, не просто отражающего материальную действительность, но преобразующего ее спонтанные контексты в смысловые события. Культура здесь предстает как собственно духовная инстанция, то есть как формирующаяся способность улавливать смысловой потенциал естественного события и реализовывать его в творческих свершениях.
Человеческое существование – это и материальное бытие, и духовное событие. Это и природная заданность, и возможность свободного установления нового – смыслового (осознанного) и искусственного (культурного) события, которая к этой заданности не сводится. Человек, равно как и социум, в своих принципиальных истоках двойственны: они несут на себе печать устойчивого материального бытия и подчиняются его непреложным законам; и они в своей субъектной деятельности открыто событийны и при этом организующе деятельны, способны к образованию в этом открытом событии нового смысла и новой реальности, что и раскрывается как культура.
Эти два принципиальных истока человеческой социальной реальности хорошо различаются с помощью двух понятий: общество и сообщества (Х. Ортега-и-Гассет).