bannerbannerbanner
Каждый глубокий вдох. Опасная сторона реанимации, о которой никто не говорит

Уэс Эли
Каждый глубокий вдох. Опасная сторона реанимации, о которой никто не говорит

Полная версия

С потолка на скотче и куске бечевки свисала фотография ее маленького сына. Медсестры повесили ее там под руководством девятилетней дочери Розы, которая хотела, чтобы мама увидела фотографию своего новорожденного сына, как проснется. Это еще не произошло, но я надеялся, что случится скоро. Я прекратил давать Розе лекарства за день до этого. Она получала огромные дозы панкурония, мидазолама и фентанила – стандартного блокатора нервно-мышечной передачи, бензодиазепина и опиоидного анальгетика, который мы давали большинству наших пациентов. Это помогало им сохранять спокойствие.

Я сидел и наблюдал, как грудь Розы быстро поднимается и медленно опускается, затем я отвел глаза и увидел, как фотография кружится и раскачивается, как будто ребенок танцует. Я задумался, сможет ли Роза когда-нибудь увидеть эту фотографию, не говоря уже о самом ребенке.

На мгновение я вспомнил о Саре Боллич, моей пациентке из Благотворительной больницы, которая так и не покинула отделение интенсивной терапии, чтобы встретиться со своим малышом. С тех пор прошло много времени. Теперь уход за пациентами был намного лучше. Я надеялся, что у Розы все получится.

Позже в тот же день я снова проверил ее состояние, сверившись с мониторами над кроватью. Я почувствовал, что ее глаза открыты, и повернулся: она смотрела прямо вверх, на фотографию. Наконец-то она увидела своего ребенка. Я вложил свою руку в ее ладонь, она сжала ее негнущимися и опухшими пальцами и, прищурившись, посмотрела на меня.

«Она проснулась», – сказал я сестре Розы, Харриет, которая только что вошла в комнату. Ее лицо просияло, в глазах стояли слезы.

Роза заерзала на кровати, закатывая глаза обратно к картинке. «Это ваш ребенок, миссис Аллен», – теперь я улыбался.

Роза просто уставилась на меня, в ее глазах был шок.

«Он ваш. Вы держали его на руках и дали ему имя».

«Да, ты это сделала», – сказала Гарриет, ухмыляясь.

Но Роза покачала головой. Я протянул ей белую доску и ручку. «Не мой ребенок», – нацарапала она. Потом снова: «Не мой ребенок». Она вздохнула и закрыла глаза.

Я был озадачен, даже немного раздражен. Я пытался спасти мать для сына. Повернулся к Харриет и спросил: «Как можно забыть о рождении ребенка?»

Она покачала головой, плотно сжав губы, как будто пыталась удержать свои чувства внутри. Она села на больничный стул из коричневого винила рядом с сестрой и наклонилась вперед, сложив руки, как в молитве: «Может быть, ей нужно больше времени».

Я кивнул. Вероятно, тело Розы еще не было готово проснуться. Я увеличил скорость подачи седативных препаратов и поговорил с медсестрой. «Давайте начнем вводить ей пять миллиграммов галоперидола внутривенно каждые шесть часов», – я думал, что антипсихотик поможет Розе справиться с замешательством. Очевидно, у нее был психоз из-за пребывания в отделении интенсивной терапии, распространенный побочный эффект. Я немного постоял рядом с ней, наблюдая, как выражение ее лица становится более расслабленным. Она снова была без сознания. Я надеялся, что где-то в тумане снов она увидит маленького мальчика и узнает в нем собственного сына.

Две недели спустя я смотрел, как сумерки окрашивают верхушки дубов в пурпурный цвет. Я только что пожелал Розе всего наилучшего, когда она и ее новорожденный сын отправились домой. Она наконец осознала, что это ее ребенок, и провела долгие часы в приемном отделении, пристально глядя ему в глаза. Я был рад, что она выжила несмотря ни на что и увидит, как растет ее семья. Что мы продвинулись далеко вперед с момента смерти Сары Боллич в Благотворительной больнице. Моя смена закончилась, и я отправился домой, пройдя через отделение интенсивной терапии на двадцать пять коек. Мои пациенты: цирроз печени на пятой койке, сердечная недостаточность на девятой, ОРЗ на двенадцатой и другие – все молчали, подключенные к аппаратам искусственной вентиляции легких, которые не давали им умереть; сигнализация и мониторы следили за ними. Все было так, как должно быть. Как меня учили. И все же в глубине души я чувствовал, что что-то не так. Был ли это лучший способ лечения?

Глава 4
Мир трансплантационной медицины – выбор правильного пути

Я прошла путь от неосведомленности о своем невежестве к пониманию того, что должна быть осознанной.

Майя Энджелоу, «Я знаю, почему птица в клетке поет»

«Все, что я вижу в эти дни, – это парализованные пациенты на седативных препаратах: они лежат без движения, словно мертвые, и только мониторы говорят мне об обратном». Я не мог выбросить эти слова из головы. Я прочел их в медицинском журнале Chest во взрывной редакционной статье знаменитого доктора Томаса Петти, в которой он рассуждал о кризисе в сфере интенсивной терапии. Это было в 1998 году. Каждый день, когда я делал обходы в отделении интенсивной терапии, его слова звучали в моей голове. Почти все мои тяжелобольные пациенты попадали под это описание – они были без сознания, неподвижно лежали в своих кроватях. Некоторые находились в этом состоянии много дней подряд. В статье Петти говорил о том, что раньше пациенты, находящиеся на аппаратах искусственной вентиляции легких, редко были обездвижены, им давали только морфин и иногда низкие дозы седативных средств. Это показалось мне удивительным. Некоторые из моих коллег сочли его аргументы в пользу меньшего количества седативных препаратов и уделения большего внимания «основным принципам заботы о человеке» мыслями луддита[14], который ничего не знал о новейших аппаратах искусственной вентиляции легких. Однако его слова задели меня за живое. У меня было чувство, что мы должны обращаться с нашими пациентами совсем по-другому.

В среднем в день на мое попечение поступало от пяти до восьми пациентов, большинство из которых либо уже были на аппарате ИВЛ, либо в итоге подключались к нему. Я чувствовал себя неуютно, видя, как они лежат там, привязанные к этим машинам и застрявшие в анабиозе. Казалось, что чувство беспокойства, которое возникало с появлением пациента, тот выброс адреналина, когда мы активно пытались спасти его жизнь, рассеивались, как только мы устанавливали аппарат искусственной вентиляции легких.

Это было подобно ситуации, как если бы мы передали заботу о наших пациентах машинам, пока принимали, интубировали, усыпляли и парализовывали следующего пациента.

Моя благородная миссия по спасению жизней превратилась в бездушный конвейер заботы.

Более того, доктор Петти в своей статье перечислил медицинские осложнения, которые часто возникали, если пациент был обездвижен: повреждение нервов, мышечная слабость, серьезные инфекции и своего рода туманное мышление, известное как бред интенсивной терапии. Когда я прочитал этот список, я почувствовал, как по моей спине пробежал холодок. Это был до жути похожий список жалоб, которые описывала мне мать Терезы Мартин, когда они вернулись в клинику через несколько недель после выписки из отделения интенсивной терапии. Петти призывал к уменьшению дозы седативных препаратов и увеличению количества времени, проводимого у постели пациента. Я не возражал. Я просто не знал, как это сделать в отделении интенсивной терапии, и возможно ли это в целом.

* * *

За несколько месяцев до публикации статьи Петти я закончил обучение по трансплантации легких в Еврейской больнице Барнса в Сент-Луисе, штат Миссури, и отправился обратно в Уэйк-Форест, где главный врач, доктор Уильям Хаззард, нанял меня в качестве медицинского директора совершенно новой программы по пересадке сердца и легких. Доктор Хаззард, один из отцов-основателей гериатрической медицины, стал моим наставником годом ранее. Мы с ним делили офис, и я старался впитывать все знания, когда он делился ими со мной. Он поддержал мое решение перейти в сферу трансплантации, согласившись, что это естественное продолжение интенсивной терапии. Данное решение показалось мне дальновидным, оно было инновационным и раздвигало границы медицины. Мне было сложно устоять перед идеей о том, что при помощи трансплантации можно вернуть пациентов к свету, когда на них уже падает тень смерти; мне также было трудно не соблазниться мыслью, что иммунной системой можно манипулировать, заставляя ее принимать легкие другого человека.

Я был уверен, что постоянное соприкосновение с противостоянием жизни и смерти будет бодрить и в то же время отрезвлять. Благоговейный трепет в прямом смысле слова. Чего я не ожидал, так это того, что мое отношение к интенсивной терапии совершенно изменится.

Когда я перешел в трансплантологию, часть меня чувствовала, что я иду по стопам моего профессора из Тулана доктора Уоттса Уэбба, хотя эта область значительно продвинулась со времен его новаторских изобретений в начале 1960-х годов. Заинтересованный его участием в первой пересадке легких 11 июня 1963 года, я прочитал историю операции и был удивлен, узнав, что пациент, Джон Рассел, был госпитализированным заключенным с раком легких, который согласился пройти процедуру, потому что это была его последняя надежда. Эту информацию, как правило, не указывают в большинстве отчетов, как и тот факт, что власти штата Миссисипи отметили, что к заключенному будет «очень благосклонное отношение», если он таким образом поможет науке. Хотя первая пересадка легкого, несомненно, стала монументальной вехой в истории медицины, меня поразил аккуратный акцент в официальном отчете на прогрессе в оказании неотложной помощи, а не на самом пациенте.

 

Пока я читал отчет, кое-что еще привлекло мое внимание. Сразу после полуночи, когда первый пациент с трансплантацией легких восстанавливался после изнурительной операции, в отделении неотложной помощи той же больницы умер тридцатисемилетний мужчина. Сторонник превосходства белой расы застрелил великого американского активиста за гражданские права Медгара Эверса из винтовки с близкого расстояния. Спасительный триумф трансплантации на контрасте с этой ужасающей смертью потряс меня. Хотя новость об убийстве Эверса доминировала в заголовках газет на следующий день, а сведениям о трансплантации были отведены лишь небольшие статьи в углу полосы, со временем именно этот шаг медицинского прогресса стал знаковым событием той ночи. Первая пересадка легких в маленьком городке Миссисипи привлекла внимание мира и продвинула вперед область трансплантации органов. Напротив, возмущение в связи со смертью Эверса не привело к немедленному прогрессу в борьбе с расизмом, и борьба за гражданские права продолжилась. Казалось, что две части истории, случившейся под одной крышей, двигались в противоположных направлениях.

Еврейская больница Барнса была Меккой для быстро развивающейся области трансплантологии, и я имел честь обучаться у доктора Берта Трулока, в то время ведущего пульмонолога-трансплантолога в стране. Как приглашенный врач я сопровождал его во время обхода пациентов, которые находились на последней стадии заболевания легких и жили с хроническим ощущением удушья – и с затаенной надеждой, что они счастливо покинут список ожидающих пересадки органов. Я был поражен тем, как хорошо доктор Трулок знал всех своих пациентов, шутил об их любимых спортивных командах, интересовался здоровьем партнеров и знал, кто из их детей вот-вот окончит среднюю школу. Проводя там все больше времени, я тоже начал близко знакомиться с его подопечными.

Прежде чем пациент попадет в список ожидания на пересадку органов, необходимо провести огромное количество скринингов. Как только мы завершим все медицинские обследования и определим, что единственной проблемой со здоровьем наших пациентов является серьезная недостаточность легких, мы попросим их рассказать о себе.

Нам важны не только история болезни пациентов, но и личные данные, информация об их трудоустройстве, жизненном положении, системе поддержки семьи – нам необходимо собрать всю информацию, чтобы понять, подойдут ли они в качестве получателей новых органов.

Мы часто говорим пациентам, что они меняют один набор проблем на другой. После пересадки им придется принимать от двадцати до тридцати таблеток в день всю оставшуюся жизнь, чтобы организм не начал отторгать новое легкое. Это может подавить их иммунную систему и сделать уязвимыми для инфекции. Нам нужно знать, что близкие будут готовы помогать им и ухаживать за ними. Слушая рассказы, я начал видеть их жизни за пределами «здесь и сейчас» моего больничного кабинета, где они были нашими пациентами; я видел их в мирах, где они работали, любили и мечтали. Эти хрупкие жизни, ставшие уязвимыми из-за разрушительных хронических и критических болезней.

Одной из пациентов была женщина лет шестидесяти: она никогда не курила, но поступила к нам с постоянным свистящим дыханием, одышкой и рецидивирующими инфекциями. За два часа изучения ее болезни она рассказала нам, как ежедневная прогулка с Бобби, ее спаниелем, сократилась с двухмильной прогулки по травянистым полям до медленной ходьбы до конца ее подъездной дорожки. И даже тогда она чувствовала, как задыхается. Лабораторное тестирование подтвердило наше невероятное подозрение, что у нее не диагностированный ранее муковисцидоз – обычно его обнаруживают в детстве, – и мы включили ее в список для двойной пересадки легких, которая должна была дать ей вторую жизнь.

У другого пациента на обоих легких образовались серьезные рубцы – из-за этого даже дойти до почтового ящика представлялось трудным делом, с которым теперь он мог справляться только один или два раза в неделю. Когда он рассказывал нам историю своей семьи, то поведал о своих родственниках, и мы отметили любопытное сходство между симптомами у него и его родных. Со временем я понял, что его болезнь является наследственной формой легочного фиброза, и испытал радость, увидев, что пересадка легких прошла успешно и он вернулся к своей привычной жизни. Новое легкое не только позволило ему проходить большие расстояния, чем просто до почтового ящика, но и, как он сказал нам с некоторым ликованием, пережить всех своих родственников.

Я слушал истории пациентов Трулока и понимал, как мало думал о жизни моих подопечных отделения интенсивной терапии за его пределами. Предполагается, что врачи должны расспрашивать пациентов об их жизни в рамках стандартного полного анамнеза и медицинского осмотра, но в интенсивной терапии мы не всегда применяем эти знания. Часто это непрактично, так как жизнь наших пациентов находится в дисбалансе, и скорость очень важна. Мы сосредотачивались на физическом аспекте, на теле. Затем мы увеличивали изображение, фокусировались на определенной части тела – на органе.

Для меня информация о моих пациентах в отделении интенсивной терапии обычно сводилась к легкому.

Можно утверждать, что самым ранним примером медицинской технологии был стетоскоп, созданный в 1816 году во Франции доктором Рене Леннеком. До изобретения этого устройства врачи получали данные о болезни пациента посредством простого осмотра и расспросов самого больного. Но, начиная с первого стетоскопа Леннека с деревянной трубкой, врачи стали переключать внимание на информацию, которую получали благодаря изобретенному инструменту.

По мере развития медицины голоса пациентов становились все менее важными. Особенно это было верно в отношении тех, кто находился на аппаратах искусственной вентиляции легких и под седативными препаратами. Люди, которые вошли в списки на трансплантацию, напротив, были полной противоположностью – они выступали собственными адвокатами, рассказывая врачам свою историю, чтобы заручиться поддержкой и получить спасительный орган.

Мне показалось интересным, что в трансплантологии отправной точкой всегда был отказавший орган. Только потом мы делали шаг назад, чтобы рассмотреть реципиента как личность. Трулок и я встречались с пациентами много раз в течение болезни: месяцами они ждали органы, а мы наблюдали, как они становятся все слабее, как из них уходят жизнь и надежда. Мы снова встречались перед операцией, когда наконец появлялось подходящее легкое, а затем каждый месяц навещали наших подопечных в клинике, чтобы скорректировать прием лекарств и снизить риск иммуносупрессии и инфекции. Они рассказывали о новых этапах в их жизнях. О том, что случалось с ними, когда они снова садились за руль, или вновь выходили куда-то пообедать, или держали на руках своего внука. Такие простые вещи. Мне нравилась интенсивность этих взаимодействий с моими пациентами, перенесшими трансплантацию.

С другой стороны, мое общение с пациентами отделения интенсивной терапии было похоже на взаимоотношения хирургов-трансплантологов, которые вшивали новые органы, с их пациентами. Иногда самое долгое время, которое они проводили с людьми, перенесшими трансплантацию, было непосредственно периодом операции. Затем хирурги отправляли их домой с новыми легкими, жизнь была спасена, а большая часть повседневного ухода ложилась на нас с Трулоком. Я больше не хотел быть таким врачом.

* * *

Когда я вернулся в Северную Каролину, то был полон надежд применить все знания, которые я усвоил в Еврейской больнице Барнса в своей практике в новой клинике по пересадке сердца и легких. Мой первый пациент, молодой человек примерно моего возраста, приехал из Кобб-Холлера, находящегося в предгорьях Голубого Хребта, чтобы поговорить со мной о новом сердце и легких. Я и сам мог догадаться об этом, даже если бы он не сказал мне, потому что цвет его кожи был абсолютно синим. Когда Маркус Кобб вошел в смотровую комнату со своей женой и двумя маленькими детьми, он улыбнулся, словно у него был какой-то секретный тест для меня.

Его карие глаза были большими, умоляющими, но я не ответил на его взгляд. Я присматривался к его коже. Она была цвета выцветшей джинсовой ткани, а губы были темно-фиолетовыми, словно синяк. Мы называем это цианозом, и, учитывая степень его «синеватости», я мог бы сказать, что более трети гемоглобина проходило через его тело без какого-либо кислорода. У Маркуса был синдром Эйзенменгера. В его правой половине сердца было слишком высокое давление, и кровь из нее, поступившая туда по венам, выталкивалась в левую половину сердца и оттуда в тело, не попав в легкие и не получив кислород. Мой взгляд переместился на его грудь.

Высокий парень начал со мной диалог довольно дерзко: «Послушайте, доктор Эли». Я поднял глаза. «Я голубого цвета, потому что родился с дырами в сердце, и я нахожусь одной ногой в гробу с самого детства, – сказал он с южным акцентом. – Многие всезнающие врачи говорили мне, что я вот-вот умру. До сих пор они все ошибались, но теперь, когда мне уже тридцать два года, мы с Данитой задаемся вопросом…»

Они оба посмотрели на меня. Данита казалась полной надежды, как будто я мог вылечить ее мужа одним взмахом руки. Визит Маркуса в клинику был экстраординарным случаем. Обычно, когда у кого-то в отделении интенсивной терапии уровень кислорода в крови опускается ниже 90 процентов, нам нужно вмешаться. А сейчас передо мной сидел Маркус с уровнем кислорода, который, должно быть, составлял около 65 процентов. И он живет с такими показателями последние три десятилетия. Я не знал, что сказать. Кто я такой, чтобы решать, когда придет время вскрыть ему грудную клетку, удалить сердце и легкие и вшить чужие?

Я знал, что при трансплантации время – это самое ценное и крайне важно все сделать правильно.

Все хочется отложить до последней минуты. Как только чужие органы пересаживают в новое тело, часы отторжения иммунной системы начинают обратный отсчет. И хотя их можно замедлить, полностью процесс остановить невозможно. Новые органы вшиваются вместе со встроенной смертельной опасностью. Однако ждать слишком долго тоже нельзя, иначе человек умрет в списке ожидания.

Обдумывая все это, я начал чувствовать себя неуютно. Даните и детям нужно было, чтобы Маркус оставался живым и здоровым, и они пришли ко мне за помощью. Они возлагали все свои надежды на меня, и я был ошеломлен. У меня не было Трулока, к которому можно было бы обратиться. Маркус находился под моей ответственностью, и он сидел и ждал моего ответа. Я начал краснеть и потеть; я задавал всевозможные вопросы, расспрашивая его о жизни, работе (он разрабатывал системы безопасности), проблемах в семье, их детях (Ариэль и Тай), а также о Джее, Патрике и Лейси от предыдущего брака Маркуса. Мои вопросы не помогали. Они только показывали его жизнь еще более полноценной, драгоценной. Теперь я был отцом трех маленьких дочерей, и их милые лица всплыли в моем сознании. Я почувствовал, как огромные капли пота выступили у меня на лбу, затем скатились по щекам и упали на бумаги на моем столе. Я старался вести себя так, будто все было в порядке, но чувствовал, как горит мое лицо. Маркус говорил о коллекции Барби, принадлежащей Ариэль.

Я извинился и проскользнул в ближайшую ванную, закрыл дверь и уставился на кафельную стену. Сняв белый халат, я увидел, что моя светло-голубая рубашка насквозь промокла от пота. Я пытался понять, в чем дело. У меня была вся техническая подготовка, необходимая для того, чтобы стать хорошим врачом для Маркуса: четыре года в медицинской школе, три года в качестве ординатора, один в качестве главного ординатора, три года специализации на интенсивной терапии и пульмонологии и, наконец, моя стипендия на обучение пересадке легких в Сент-Луисе. Я годами лечил тяжелобольных пациентов в отделении интенсивной терапии, так что это тоже не было чем-то новым. Но видеть перед собой Маркуса, тяжелобольного, но вкладывающегося в свою жизнь человека, который теперь стал только моей ответственностью, – это было трудно.

Я проскользнул обратно в смотровую, низко опустив голову, достал свой стетоскоп и совершил беглый медицинский осмотр. Я объяснил Маркусу, как адаптировать прием жидких таблеток, сказал его семье, что хотел бы снова увидеть их через пару месяцев, что они должны связаться со мной, если ситуация начнет ухудшаться. Затем они исчезли. Я был убежден, что меня добавили в список несостоявшихся врачей, и никогда не ожидал увидеть кого-либо из них снова.

* * *

Опыт общения с Маркусом Коббом породил во мне неуверенность. Мне было так комфортно с трансплантационной командой в Еврейской больнице Барнса, но, вернувшись в Уэйк-Форест, я почувствовал себя одиноким и неуверенным. Я хотел быть «в окопах» со своими пациентами, но не был уверен, что подхожу на роль руководителя новой программы, особенно сейчас, когда увидел, как на самом деле справляюсь с ответственностью во время приема.

 

Я вспомнил свои идеалы, которые были у меня в медицинской школе, когда мы с моим другом доктором Дарином Портным, находясь на крыше Благотворительной больницы, говорили о своем стремлении изменить ситуацию к лучшему для тех, кого никто не слышит. Он уже руководил программой борьбы с туберкулезом совместно с организацией «Врачи без границ» в Узбекистане. Я же потерпел неудачу с Маркусом, всего одним пациентом. Он пришел ко мне, а я отослал его прочь. Большинство других моих пациентов находились на аппаратах искусственной вентиляции легких, мертвые для всего мира во всех смыслах. Я, конечно, не говорил за них – я едва знал их имена.

Казалось, я потерял фундаментальную часть себя, врача, которым хотел быть, теперь, когда стал специалистом по интенсивной терапии.

Я читал Ф. Скотта Фицджеральда в колледже. В его первом романе «По эту сторону рая» бесцельный Эмори Блейн особенно пришелся мне по душе. Я был очарован Блейном именно из-за его бесцельности, которая была мне так чужда. Но теперь я обнаружил, что отождествляю себя с ним, пытаясь найти свой путь. Я наконец-то закончил свое медицинское образование, сфокусировался на лазерной медицине и должен был уверенно шагать в будущее. А я с трудом пробирался вперед. Описание Блейна Фицджеральдом промелькнуло у меня в голове: «Он всегда мечтал о становлении, а не о существовании».

Пару лет назад я опубликовал свой исследовательский проект в качестве главного резидента в журнале New England Journal of Medicine. Я испытал волнение и шок от того, что моя первая статья была воспринята хорошо и что наконец элитный клуб интенсивной терапии принял меня в свои ряды. В статье я описывал, как отучить пациентов от аппарата искусственной вентиляции легких, используя метод, который быстро окрестили тестом на спонтанное дыхание (ТСД); я основывался на работе доктора Мартина Тобина из Чикаго и известного испанского легочного врача Андреса Эстебана.

Во время обучения я был поражен тем, как каждый врач, казалось, совершенно по-разному подходил к принятию решения о том, когда пациентов можно отключать от аппарата искусственной вентиляции легких. Один врач мог постепенно снижать частоту дыхания с восемнадцати вдохов в минуту до четырнадцати, а затем до десяти в течение многих часов, в то время как другой позволял пациентам самим определять количество вдохов, но при этом заставляя их все меньше полагаться на помощь аппарата ИВЛ при каждом вдохе.

Как бы то ни было, большинство подходов к отлучению от аппаратов казались произвольными и ни один из них не выглядел научным с точки зрения того, когда правильно начать процесс отлучения.

Мое исследование было сосредоточено на создании стандарта отлучения от аппарата, который могли бы использовать пульмонологи и медсестры, а также врачи. Таким образом, пациент мог бы самостоятельно это делать, даже если его врача не было поблизости. Идея состояла в том, чтобы просто каждый день на короткое время отключать всех вентилируемых пациентов от аппарата искусственной вентиляции легких, чтобы посмотреть, готовы ли они дышать без посторонней помощи. Многие врачи сочли этот подход радикальным: они считали, что быстрое отключение от системы жизнеобеспечения приведет к хаосу; что это может вызвать сердечные приступы или инсульты у человека, находящегося в тяжелом состоянии, но я подготовился. У меня было предчувствие, но поначалу я не знал, каких результатов ожидать. Я был поражен, когда в ходе нашего исследования (которое длилось год) с участием трехсот пациентов с дыхательной недостаточностью мы доказали, что этот простой подход позволил нам отключить пациентов от аппарата искусственной вентиляции легких на два дня раньше, вдвое сократить количество медицинских осложнений и сэкономить 5000 долларов на больничных расходах на одного пациента. Оказалось, что многолетнюю практику медленного удаления аппарата ИВЛ можно безопасно ускорить.

Когда пациенты были готовы дышать самостоятельно, это было их освобождение, а не отлучение. Это походило на победу.

Тем не менее, несмотря на все волнение, вызванное моей статьей, ничего не изменилось. Мои пациенты, которые находились на аппаратах искусственной вентиляции легких, все еще оставались под действием успокоительных и парализующих препаратов в течение долгого времени. Я чувствовал себя потерянным. Моя работа состояла в том, чтобы пялиться на мониторы и машины, и, несмотря на всю мою любовь к Гайтону и физиологии, мне как будто чего-то не хватало.

* * *

Вскоре после этого, летом 1998 года, мы с семьей переехали в Нэшвилл, штат Теннесси, чтобы Ким могла продолжить обучение в качестве научного сотрудника по хирургической патологии в Университете Вандербильта. Я все еще не был уверен, какой путь хочу выбрать, и с облегчением последовал за Ким, которая знала, что делает. Как только мы устроились, меня наняли в качестве соруководителя программы трансплантации легких, и я начал получать удовольствие от своей работы в клинике. Все казалось мне знакомым и было похоже на то, что я делал с Трулоком в Еврейской больнице Барнса, сотрудничая с командой, оценивая состояние пациентов, завершая их подготовку к пересадке органов, составляя список трансплантатов и наблюдая переход людей на новый этап существования. Многие подопечные говорили мне: «Знаете, док, каждый день – это дар». Я становился лучше в общении с пациентами отчасти потому, что знал: меня поддерживает давно зарекомендовавший себя центр трансплантации.

Однажды днем я зашел в палату, чтобы осмотреть нового пациента и оценить его шансы на пересадку сердца и легких. Первое, что я увидел, была синяя кожа, затем фиолетовые губы, а потом озабоченные лица Маркуса и Даниты. Они нашли меня и ехали шесть часов, чтобы попасть ко мне на прием. Состояние Маркуса сильно ухудшилось, и его отекшие, наполненные жидкостью лодыжки, учащенное сердцебиение и хриплые звуки в легких говорили сами за себя.

Я знал, что сейчас самое подходящее время. Маркусу нужно было сердце и два легких, причем быстро, иначе ему недолго оставалось жить в этом мире.

После того как я закончил анамнез и медицинское обследование, у меня возник вопрос: «Почему вы решили снова прийти ко мне после того, как я выставил себя таким дураком во время нашей первой встречи?» С сильным южным акцентом Данита сказала: «Когда мы вышли из вашего кабинета в тот день, мы знали, что вы поняли, что у вас нет ответов на все вопросы. Вот почему мы сказали друг другу, что вы будете нашим врачом. Итак, мы здесь».

Маркус Кобб стал моим пациентом, и я включил его в список на получение новых органов. И мы начали ждать. Они с Данитой упаковали чемоданы и позвонили в компанию чартерных рейсов, чтобы, когда придет время, – если оно придет, – они были готовы вылететь в любой момент. Его сердце и легкие продолжали умирать. Но однажды поздно вечером, примерно после месяца ожидания, мне позвонили из организации по обмену органами в Теннесси. У них были донорские органы для Маркуса. Я позвонил домой Коббу и, сообщив ему эту новость, услышал, как в его усталом голосе зазвучала надежда. «Дорогая, возьми сумки, – сказал он. – Мы едем в Нэшвилл».

Вместе с радостью за Маркуса я почувствовал тяжесть, которая всегда сопровождает эти звонки, осознание того, что где-то кто-то должен был умереть, чтобы подарить эти органы. Что сейчас близкие этого человека будут скорбеть. Я повесил трубку и в тишине дома, где моя семья была в безопасности и спокойно спала, сидел наедине со своими мыслями о благодарности. Я был признателен этим незнакомцам за их мужество.

Весь следующий день в Вандербильте я просто ждал. Наконец хирург вышел из операционной, совершенно изможденный после девятичасовой операции, и рассказал мне, что боролся с кровеносными сосудами толщиной с веревку, которые образовались в груди Маркуса. Но операция прошла успешно. Маркуса отвезли в отделение интенсивной терапии на каталке, и я сразу заметил, что цвет его кожи больше не был синим. Мы обеспечили его всем, что могли предложить, чтобы поддержать его новые органы и выздоравливающее тело.

В течение следующих нескольких дней я оставался у его постели, наблюдая за мониторами, регулируя лекарства, контролирующие артериальное давление, работу аппарата искусственной вентиляции легких, дозировку седативных препаратов, антибиотиков и лекарств, подавляющих иммунитет. Все должно было быть точно. Вот почему я тренировался в области трансплантации – в медицине эта тренировка сравнима с подготовкой к полету на Луну. Но теперь все было совершенно по-другому. Я поймал себя на том, что смотрю на лицо Маркуса, наблюдая, как он делает каждый глубокий вдох в свои новые легкие, и размышляю о тайне его хрупкой жизни. Я хорошо знал его. Не те заметки, нацарапанные на карточке, – а знание, которое гораздо глубже. Я также знал его семью, и они постоянно были рядом со мной, держали Маркуса за руку и разговаривали с ним, подбадривая его. Меня поразило, что они были как система поддержания жизни для него.

14 Луддиты –   участники стихийных протестов, возникших в первой четверти XIX века, против внедрения машин в ходе промышленной революции в Англии. – Прим. пер.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru