Упорное стремление Леонардо увязывать телесные движения с душевными ярко проявилось в другой великой картине, над которой он начал работать, вероятно, в то же время[158], – в “Святом Иерониме в пустыне” (илл. 17). Это незаконченное произведение изображает святого Иеронима, жившего в IV веке ученого, который перевел Библию на латынь, в образе кающегося отшельника в пустыне. В вытянутой и вывернутой руке он держит камень, которым, верша покаяние, собирается ударить себя в грудь. У ног Иеронима лежит лев, ставший его верным товарищем после того, как святой вытащил занозу из его лапы. Святой Иероним показан изнуренным и изможденным, он как будто охвачен стыдом и молит о прощении, но в глазах светится какая-то внутренняя сила. Фон заполнен характерными леонардовскими деталями: мглистый пейзаж с торчащими скалами.
17. “Святой Иероним в пустыне”.
Все картины Леонардо отличаются психологизмом, во всех он давал выход своему желанию изображать чувства, но сильнее всего это проявилось в “Святом Иерониме”. Все тело святого, перекрученное и стоящее в неудобном положении на коленях, выражает страсть. А еще эта картина представляет собой первый анатомический этюд Леонардо и свидетельствует о тесной связи между его анатомическими и художественными изысканиями (спустя годы он будет не раз возвращаться к этой работе и поправлять ее). Он очень серьезно отнесся к совету, который Альберти давал живописцам – выстраивать человеческое тело изнутри начиная со скелета, – и превратил этот принцип чуть ли не в навязчивую идею. Леонардо писал: “Чтобы быть хорошим расчленителем поз и жестов, которые могут быть приданы обнаженным фигурам, живописцу необходимо знать анатомию нервов, костей, мускулов и сухожилий”[159].
18. Рисунок 1495 г. с неправильно изображенной шейной мышцей.
19. Анатомические зарисовки ок.1510 г. с правильно изображенными шейными мышцами.
В анатомии “Святого Иеронима” есть одна загадочная подробность, и, если разобрать ее, можно лучше понять суть творчества Леонардо. Он приступил к работе над картиной примерно в 1480 году, а между тем в нем в точности отразились те анатомические познания, которые он приобрел значительно позже, уже проводя вскрытия в 1510 году. Особенно примечательна шея. В ранних анатомических набросках и в эскизе Иуды к “Тайной вечере”, выполненном в 1495 году (илл. 18), он ошибочно изображал грудино-ключично-сосцевидную область, которая тянется от ключицы сбоку от шеи, как одну мышцу, тогда как в действительности это две разные мышцы. А вот в рисунках 1510 года из Королевской коллекции в Виндзорском замке, выполненных после анатомирования мертвецов, он все изобразил уже верно (илл. 19)[160]. Озадачивает вот что: на шее святого Иеронима он совершенно правильно показал две мышцы, хотя этой анатомической подробности он еще не знал в 1480 году, а узнал ее только через тридцать лет[161].
Мартин Клейтон, хранитель фонда рисунков Виндзорского музея, выдвинул весьма убедительное объяснение. Он предположил, что картина писалась не сразу, а в два этапа: вначале – приблизительно в 1480 году, а затем – уже после анатомических опытов Леонардо в 1510 году. Гипотезу Клейтона подтверждает анализ картины в инфракрасных лучах, показавший, что две раздельные шейные мышцы отсутствовали в предварительном рисунке и были написаны позже и в иной технике, чем остальные элементы. “Значительная часть моделировки в «Святом Иерониме» была выполнена через двадцать лет после того, как Леонардо впервые обозначил очертания фигуры, – говорит Клейтон, – и эта моделировка вобрала в себя те анатомические открытия, которые он сделал, проводя вскрытия зимой 1510 года”[162].
Это наблюдение не только проливает свет на некоторые анатомические аспекты “Святого Иеронима”. Его значение намного шире: мы начинаем догадываться, что Леонардо был ненадежным исполнителем заказов не потому, что отчего-то просто забрасывал работу над некоторыми картинами. Ему хотелось совершенствовать их, поэтому он оставлял их при себе и со временем вносил исправления.
Даже те его работы, что все-таки были завершены или почти завершены – например, “Джиневра Бенчи” или “Мона Лиза”, – так и не попали к заказчикам. Леонардо прилеплялся душой к любимым работам, возил их с собой, переезжая с места на место, и возвращался к ним снова, если его посещали новые идеи. Несомненно, именно так он поступил и со “Святым Иеронимом”, и, возможно, точно так же он собирался поступить с “Поклонением волхвов” – эту картину он передал на хранение брату Джиневры, а не продал и не подарил кому-нибудь. Ему не хотелось отпускать эту работу. Потому-то, когда он уже умирал, рядом с его постелью находились недописанные шедевры. Как бы это ни раздражало нас сегодня, в нежелании Леонардо объявлять картину готовой и расставаться с ней таилась мучительная и в то же время окрыляющая подспудная мысль: он понимал, что всегда может научиться еще чему-нибудь, овладеть новой техникой, или, как знать, его посетит внезапное озарение. И он был прав.
Пускай даже незавершенные, “Поклонение волхвов” и “Святой Иероним” показывают, что Леонардо изобрел новый стиль, трактуя повествовательные сюжеты и даже портреты как психологические изображения. Такой подход к искусству отчасти объяснялся любовью Леонардо к карнавальным шествиям, театральным постановкам и прочим придворным увеселениям: он знал, как актеры разыгрывают различные чувства, и умел по губам и глазам зрителей угадывать их реакцию на увиденное. А еще, вероятно, здесь сказался темперамент итальянцев, которые тогда, как и сейчас, очень красноречиво жестикулировали. Леонардо очень любил запечатлевать жесты и мимику людей в своих записных книжках.
Он стремился изображать не только moti corporali – телесные движения, но и их взаимосвязь с atti e moti mentali, то есть с “порывами и движениями души”[163]. Что еще важнее, он мастерски объединял первые со вторыми. Это особенно заметно в его насыщенных действием и движением картинах с повествовательным сюжетом – например, в “Поклонении” и в “Тайной вечере”. Но тот же дар ощущается и в самых безмятежных портретах, особенно в “Моне Лизе”.
Мысль о том, что можно изобразить “умственные движения”, не была каким-то новым понятием. Плиний Старший восхвалял живописца IV века до н. э. Аристида Фиванского, говоря, что он “самым первым начал выражать в живописи нрав и передавать чувства человека…а также душевные смятения”[164]. Альберти в трактате “О живописи” подчеркивал важность этой идеи четкой и лаконичной фразой: “Движения души узнаются по движениям тела”[165].
На Леонардо сильно повлияла книга Альберти, и он сам неоднократно повторял это наставление в собственных записных книжках. “Хороший живописец должен уметь писать две вещи: человека и представления его души, – писал он. – Первое легко, второе трудно, так как оно должно быть изображено жестами и движениями”[166]. Он развивал эту мысль и более подробно, делая заметки для задуманного собственного трактата о живописи: “Нужно проследить жесты в зависимости от тех состояний, которые случаются с человеком… Движения должны быть вестниками движений души того, кто их производит… Картины или написанные фигуры должны быть сделаны так, чтобы зрители их могли с легкостью распознавать состояние их души по их позе… Фигура не достойна похвалы, если она, насколько это только возможно, не выражает жестами страстей своей души”[167].
Стремление Леонардо точно изображать внешние проявления внутренних человеческих порывов в итоге станет его главным стимулом не только в творчестве, но и в занятиях анатомией. Ему непременно хотелось узнать, какие нервы связаны с головным мозгом, а какие – со спинным, какие мышцы они приводят в движение, какие именно лицевые движения связаны с другими. Он даже попытается, рассекая человеческий мозг, угадать, где именно происходит встреча чувственного восприятия, эмоций и движения. К концу творческого пути попытки понять, как именно человеческий мозг и нервы преобразуют чувства в телесные движения, превратятся в какое-то наваждение. Зато он заставит “Мону Лизу” улыбнуться.
Возможно, Леонардо так упорно стремился изображать человеческие чувства еще и потому, что сам боролся с внутренним смятением. Быть может, неспособность закончить работу над “Поклонением волхвов” и “Святым Иеронимом” была как-то связана с меланхолией или унынием, напавшими на него, а затем вызвала новые приступы отчаяния. Начиная примерно с 1480 года, записные книжки Леонардо явно свидетельствуют о его мрачном настроении, порой даже о мучительной тоске. На листе с рисунками, изображающими водяные и солнечные часы, он оставил горестное замечание, в котором сквозит грустная мысль о недоделанной работе: “У нас нет недостатка в приборах, измеряющих жалкие наши дни, которые лучше было бы не расточать попусту, не оставляя никакой памяти в умах людей”[168]. Он начинал писать одну и ту же фразу всякий раз, когда ему нужно было найти новый наконечник пера или просто ненадолго убить время: “Скажи мне, сделано ли что-нибудь… Скажи мне… Скажи мне”[169]. А однажды он излил на бумагу страдальческий вопль: “Я-то думал, что учусь жить, а оказывается, все это время учился умирать”[170].
А еще в его дневниках того периода появляются цитаты из чужих высказываний, которые Леонардо почему-то захотелось записать. Одна – строчка из стихов друга, который посвятил ему очень личное стихотворение. “Леонардо, что тебя гнетет?” – вопрошал друг[171]. На другой странице – слова некоего Иоганна: “Нет великого дара без великой муки. Наша слава и наши победы проходят”[172]. На том же листе переписаны две терцины из “Ада” Данте:
А вождь: “Теперь лень должно победить!
Кто на пуху в житейском дремлет пире,
Не может тот путь к славе проложить.
А без нее кто губит жизнь, тот в мире
Слабей оставит за собой следы,
Чем пена на волнах, чем дым в эфире”[173].
20. Казнь Бернардо Барончелли.
Вот что приводило его в отчаяние: пока он, как ему казалось, прозябал в лени и дремал на пуху, обещая не оставить после себя более долговечных следов, чем дым в эфире, его соперники уже добились громкого успеха. Боттичелли, явно не страдавший от неспособности сдавать заказчикам в срок готовые работы, уже стал любимым живописцем Медичи и был ими обласкан. Ему заказали еще две большие картины – “Весну” и “Палладу и кентавра”. В 1478 году Боттичелли создал масштабную фреску, клеймившую заговорщиков, которые убили Джулиано Медичи и ранили его брата Лоренцо. Годом позже, когда схватили последнего участника заговора, Бернардо Барончелли, Леонардо явился на его казнь, старательно зарисовал его тело, висящее в петле, и записал возле рисунка некоторые подробности (илл. 20), как будто надеялся получить заказ на новую фреску, которая стала бы продолжением первой. Но Медичи поручили эту работу другому художнику. В 1481 году, когда папа Сикст IV пожелал украсить фресками Сикстинскую капеллу и позвал в Рим выдающихся живописцев из Флоренции и других городов, Боттичелли снова попал в число избранных. Леонардо приглашения не получил.
Когда Леонардо приближался к порогу тридцатилетия, его талант уже созрел и окреп, но наглядных доказательств тому было на удивление мало. Единственными его художественными достижениями, на которые могла полюбоваться публика, оставались несколько блестящих, но второстепенных дополнений к картинам Верроккьо, два-три молитвенных образа мадонны, которые трудно было отличить от остальных мадонн, вышедших из той же мастерской, портрет молодой женщины, так и не переданный заказчику, и два незаконченных и недоношенных шедевра.
“Если человек там достаточно научился и мечтает не только о том, чтобы жить день за днем наподобие скотины, и если он хочет разбогатеть, он должен уехать из Флоренции, – писал Вазари. – Ибо Флоренция со своими художниками делает то же, что время со своими творениями: создав их, оно постепенно разрушает и уничтожает их”[174]. Итак, пора было уезжать. Леонардо ощущал, что медленно гибнет здесь, его ум точила тревога, одолевали фантазии и страхи. Все это вылилось в желание покинуть Флоренцию, и вскоре он напишет письмо человеку, в котором надеялся обрести своего покровителя.
В 1482 году, когда Леонардо да Винчи исполнилось тридцать лет, он уехал из Флоренции в Милан, где ему предстояло прожить следующие семнадцать лет. Вместе с ним отправился Аталанте Мильоротти, теперь уже пятнадцатилетний. Это был начинающий музыкант, который выучился у Леонардо играть на лире и стал одним из тех многочисленных молодых людей, что в разные годы входили в тесный круг его товарищей, учеников и домочадцев[175]. В дневнике Леонардо отметил, что они проделали путь длиной в 180 миль [290 километров], что довольно точно: он как раз изобрел прибор вроде одометра, который измерял расстояние, подсчитывая количество оборотов, совершенных колесом повозки, и вполне возможно, что в этой поездке он испытал прибор в действии. Путешествие заняло около недели.
Леонардо вез с собой лиру да браччо (lira da braccio – “ручная лира”) – музыкальный смычковый инструмент, напоминающий скрипку. “Лоренцо Великолепный отправил его вместе с Аталанте Мильоротти к герцогу Миланскому, чтобы подарить ему лиру, ибо один только он умел играть на этом инструменте”, – сообщает Anonimo Gaddiano. Лиру изготовил сам Леонардо, она была частично серебряная и имела форму лошадиного черепа.
И лира, и услуги Леонардо являлись своего рода дипломатическим подарком. Лоренцо Медичи, стремившийся сохранять добрые отношения и заключать новые союзы с другими городами-государствами Италии, видел в художественной культуре Флоренции источник влияния. Он уже отправил Боттичелли и нескольких других художников из числа своих любимцев в Рим, чтобы угодить папе, а Верроккьо и других – в Венецию.
Возможно, Леонардо с Аталанте входили в дипломатическую делегацию, которую возглавил в феврале 1482 года Бернардо Ручеллаи – богатый банкир, меценат и любитель философии. Он был женат на старшей сестре Лоренцо, и незадолго до того его назначили посланником Флоренции в Милане[176]. В своих сочинениях Ручеллаи ввел понятие “равновесие сил”, говоря о непрерывных конфликтах и о непостоянных союзах между Флоренцией, Миланом и другими итальянскими городами-государствами и о гордости римских пап, французских королей и императоров Священной Римской империи. Соперничество между государями затрагивало не только военную мощь, но и культуру, и Леонардо надеялся принести пользу на обоих фронтах.
Упаковав почти все свои пожитки, Леонардо уезжал в Милан с мыслью о том, что, возможно, останется там на неопределенное время. По прибытии в Милан он составил перечень принадлежавших ему вещей, и в этот список, скорее всего, вошло большинство его работ, какие только можно было перевезти. Кроме рисунка, изображавшего Аталанте с запрокинутой головой, там были этюды: “множества голов, набросанных с натуры… несколько святых Иеронимов… чертежи горнов… голова Христа пером и тушью… восемь святых Себастьянов… множество ангелов… голова в профиль с красивыми волосами… приспособления для кораблей… множество шей старух и голов стариков… множество обнаженных фигур… законченная Мадонна… еще она, почти законченная, та, что в профиль… голова старика с огромным подбородком… сюжет со Страстями Христовыми для рельефа” и многое другое[177]. Судя по всему, раз Леонардо включил в этот перечень чертежи горнов, каких-то приборов для кораблей и водяных механизмов, он занимался уже не только искусством, но и инженерными науками.
Милан с его 125 тысячами жителей был в три раза больше Флоренции. Что важнее для Леонардо, там имелся настоящий государев двор. Во Флоренции Медичи щедро покровительствовали искусствам, но при этом формально оставались лишь банкирами и правили из-за кулис. В Милане все обстояло иначе: вот уже два столетия он был не купеческой республикой, а городом-государством, которым правили кондотьеры, со временем сделавшиеся потомственными герцогами. Вначале власть принадлежала главам рода Висконти, а затем перешла к роду Сфорца. Поскольку тщеславие их не ведало границ, а притязания на герцогский титул выглядели малоубедительными, замки миланских владык кишели придворными, художниками, лицедеями, музыкантами, егермейстерами, управляющими государственными делами, дрессировщиками животных, инженерами и прочими помощниками, способными поднять престиж правителей и придать их власти лоск законности. Иными словами, миланский замок обещал оказаться идеальной средой для Леонардо, которого тянуло к сильным правителям: ему нравилось пестрое разнообразие талантов, слетевшихся к герцогскому двору, и он надеялся на приличное вознаграждение.
Когда Леонардо приехал в Милан, там правил Лодовико Сфорца, его тридцатилетний ровесник. Этот смуглолицый и дородный человек по прозвищу “Il Moro” (“Мавр”) еще не являлся официально герцогом Миланским, хотя фактически уже имел все полномочия, а в скором времени присвоит и титул. Его отец, Франческо Сфорца, один из семерых незаконных сыновей кондотьера, узурпировал власть и сделался герцогом в 1450 году, после того как пресеклась династия Висконти. После смерти Франческо герцогом стал старший брат Лодовико, но вскоре его убили, и титул перешел по наследству к его семилетнему сыну. В 1479 году Лодовико, отстранив мать мальчика и сделавшись регентом, фактически захватил власть. Он и развлекал, и запугивал несчастного племянника, узурпировал его полномочия, казнил его сторонников и, в конце концов, вероятно, отравил его. Официально он провозгласил себя герцогом Миланским в 1494 году.
Безжалостный прагматик Лодовико всячески маскировал свою расчетливую жестокость, желая выглядеть любезным, культурным и утонченным человеком. Он учился живописи и сочинительству у видного ренессансного гуманиста Франческо Филельфо и впоследствии, стремясь придать своей власти видимость легитимности, а заодно и поднять престиж Милана, привлекал известных ученых и художников ко двору Сфорца. Лодовико давно уже мечтал поставить большой конный памятник покойному отцу – отчасти с тем, чтобы увековечить власть своего рода.
В отличие от Флоренции Милан не мог похвастаться изобилием искусных художников. Это было на руку Леонардо. А так как он увлекался множеством вещей, помимо живописи, то радовался еще и тому, что в Милане живет немало ученых и интеллектуалов, занимающихся самыми разными науками. Отчасти это объяснялось соседством с Павией и ее прославленным университетом, который официально открылся в 1361 году, но в том или ином качестве был известен еще с 825 года. Там преподавали лучшие в Европе правоведы, философы, медики и математики.
Когда речь шла о личных прихотях, Лодовико без оглядки сорил деньгами: 140 тысяч дукатов – на переделку залов и покоев в его дворце, еще 16 тысяч дукатов – на охотничьих соколов, борзых и лошадей[178]. Куда более скупо платил он интеллектуалам и артистам, состоявшим на службе при дворе: годовое жалованье его астролога составляло 290 дукатов, высокопоставленным правительственным чиновникам полагалось по 150 дукатов, а художник и архитектор Донато Браманте, который вскоре подружится с Леонардо, жаловался, что получает всего-то 62 дуката[179].
Возможно, вскоре после приезда в Милан Леонардо составил письмо к Лодовико Моро, о котором говорилось в самом начале книги. Некоторые историки предполагали, что он написал это письмо еще во Флоренции, но это маловероятно. Он упоминает о парке, примыкающем к замку Лодовико, и о работе над конным памятником его отцу, а значит, он наверняка пробыл некоторое время в Милане, прежде чем сочинить это письмо[180].
Разумеется, Леонардо не стал писать его своим привычным зеркальным методом. В записных книжках сохранился черновик письма с несколькими внесенными поправками, сделанными традиционным способом – слева направо. Очевидно, под диктовку Леонардо писал или кто-то из его помощников, хорошо владевший каллиграфией, или нанятый писец[181]. Вот текст письма:
Пресветлейший государь мой, увидев и рассмотрев в достаточной мере попытки всех тех, кто почитает себя мастерами и изобретателями военных орудий, и найдя, что устройство и действие названных орудий ничем не отличается от общепринятого, попытаюсь я, без желания повредить кому другому, светлости вашей представиться, открыв ей свои секреты и предлагая их затем по своему усмотрению, когда позволит время, осуществить с успехом в отношении всего того, что вкратце, частично, поименовано будет ниже:
1. Владею способами постройки легчайших и крепких мостов, которые можно без всякого труда переносить и при помощи которых можно преследовать неприятеля, а иногда бежать от него, и другие еще, стойкие и не повреждаемые огнем и сражением, легко и удобно разводимые и устанавливаемые. И средства также жечь и рушить мосты неприятеля.
2. В случае осады какой-нибудь местности умею я отводить воду из рвов и устраивать бесчисленные мосты, кошки и лестницы и другие применяемые в этом случае приспособления.
3. Также, когда из-за высоты вала или укрепленности местоположения нельзя при осаде местности применить бомбарды, есть у меня способы разрушать всякое укрепление или иную крепость, не расположенную вверху на скале.
4. Есть у меня виды бомбард, крайне удобные и легкие для переноски, которые кидают мелкие камни, словно буря, и наводящие дымом своим великий страх на неприятеля с тяжелым для него уроном и смятением.
9. [Леонардо переставил этот пункт в черновике.] И случись сражение на море, есть у меня множество приспособлений, весьма пригодных к нападению и защите; и корабли, способные выдержать огонь огромнейшей бомбарды, и порох, и дымы.
5. Также есть у меня средства по подземельям и по тайным извилистым ходам пройти в назначенное место без малейшего шума, даже если нужно пройти под рвами или рекой какой-нибудь.
6. Также устрою я крытые повозки, безопасные и неприступные, для которых, когда врежутся с своей артиллерией в ряды неприятеля, нет такого множества войска, коего они не сломили бы. А за ними невредимо и беспрепятственно сможет следовать пехота.
7. Также, в случае надобности, буду делать я бомбарды, мортиры и метательные снаряды прекраснейшей и удобнейшей формы, совсем отличные от обычных.
8. Где бомбардами пользоваться невозможно, буду проектировать машины для метания стрел, манганы, катапульты и другие снаряды изумительного действия, непохожие на обычные; словом, применительно к разным обстоятельствам буду проектировать различные и бесчисленные средства нападения.
10. Во времена мира считаю себя способным никому не уступить как архитектор в проектировании зданий и общественных, и частных, и в проведении воды из одного места в другое.
Также буду я исполнять скульптуры из мрамора, бронзы и глины. Сходно и в живописи – все, что только можно, чтобы поравняться со всяким другим, кто б он ни был. Смогу приступить к работе над бронзовой конной статуей, которая будет бессмертной славой и вечной честью блаженной памяти отца вашего и славного дома Сфорца. А буде что из вышеназванного показалось бы кому невозможным и невыполнимым, выражаю полную готовность сделать опыт в вашем парке или в месте, какое угодно будет светлости вашей, коей и вверяю себя всенижайше.
Леонардо не упомянул ни одной своей картины. Обошел он вниманием и тот талант, из-за которого его и послали в Милан: умение конструировать музыкальные инструменты и играть на них. Он расхваливал прежде всего навыки военного инженера, которыми якобы обладал. Отчасти он рассчитывал привлечь этим Лодовико: ведь династия Сфорца захватила власть силой, и сохранялась постоянная угроза местного восстания или французского вторжения. А еще Леонардо отрекомендовался инженером, потому что на него напал очередной приступ скуки и оцепенения при одной только мысли о том, что снова придется браться за кисть. И пока у него продолжались резкие перепады настроения – от меланхолии до ликования, – он дал волю фантазиям и хвастливо объявил себя искусным и изобретательным оружейником.
При помощи такой похвальбы он надеялся добиться успехов. Он ни разу не бывал в сражениях и никогда не изготавливал описанных им вооружений. Все, что он пока действительно сделал, – это несколько красивых рисунков придуманных видов оружия, причем по большей части это были фантазии, которые едва ли удалось бы воплотить.
Таким образом, письмо к Лодовико не стоит воспринимать как достоверный перечень реальных инженерных умений Леонардо, оно скорее дает представление о его надеждах и устремлениях той поры. Впрочем, похвальба не была совсем уж пустой. Будь это так, его легко разоблачили бы: ведь в городе, куда он приехал, производство оружия было делом смертельно серьезным. Обосновавшись в Милане, Леонардо действительно вскоре всерьез займется военно-инженерным делом и изобретет несколько принципиально новых механизмов, продолжая при этом балансировать на грани между находчивостью и фантазией[182].