На День труда [26] в 1965 году я шел по железнодорожным путям на окраине Монтерея и смотрел на тихоокеанскую береговую линию Сьерры. Меня всегда поражало, до чего океан здесь похож на высокогорную реку: гранитный берег, неистово-ясная вода и зеленое постоянно сменяется голубым, а хрустальная, как люстра, пена поблескивает в скалах, точно река течет высоко в горах.
Здесь трудно поверить, что перед тобой океан, если не задирать голову. Иногда мне нравится думать, что этот берег – небольшая речушка, и старательно забывать, что до другого берега 11 000 миль.
Я обогнул излучину. Там на песчаной отмели среди гранитных валунов устроили пикник люди-лягушки. На всех аквалангистах были черные резиновые костюмы. Люди стояли кру́гом и ели большие ломти арбуза. Двое оказались хорошенькими девушками – поверх костюмов на них были мягкие фетровые шляпы.
Люди-лягушки, разумеется, разговаривали о своих лягушачьих делах. Часто они вели себя, как дети, и бризом до меня доносило летние диалоги головастиков. У некоторых на плечах и вдоль рук на костюмах были прочерчены жутковатые голубые линии, будто новенькие кровеносные системы.
Между людьми-лягушками резвились две немецкие овчарки. На собаках черных резиновых костюмов не было, да и на песке собачьей амуниции я не заметил. Наверное, их костюмы лежали за камнем.
Один человек-лягушка плавал на спине у берега и ел ломоть арбуза. Его кружило и мотыляло волнами.
Куча их оборудования громоздилась у огромной скалы, похожей на театр. Прометей при виде нее описался б от счастья. Под скалой лежали желтые кислородные баллоны. Похожие на цветы.
Люди-лягушки встали полукругом, двое побежали к морю и вернулись, швыряясь кусками арбуза в остальных, а еще двое принялись бороться в песке, и собаки лаяли и скакали вокруг них.
Девушки в покладистых клоунских шляпах, облитые своими черными резиновыми костюмами, были очень хорошенькими. Жуя арбуз, они сверкали, как алмазы в короне Калифорнии.
В дороге по Восточному Орегону: осень, ружья на заднем сиденье и патроны в перчаточном ящике или в бардачке, называйте как угодно.
Я был просто пацан, ехал охотиться на оленей в эту горную страну. Мы проделали длинный путь, стартовав до темноты. А потом всю ночь.
Теперь в машину светило солнце, жалило жарко, как насекомое, пчела какая-нибудь, что попалась и жужжит по лобовому стеклу.
Я клевал носом и расспрашивал дядю Джарва, втиснутого рядом со мной на переднем сиденье, об окрестностях и местном зверье. Я разглядывал дядю Джарва. Он рулил, и руль почти вжимался ему в живот. Дядя Джарв весил хорошо за две сотни фунтов. В машине ему едва хватало места.
В сумерках моего полусна был дядя Джарв, а во рту у него – щепотка табака «копенгаген». Она там всегда была. Люди раньше любили «копенгаген». Повсюду висели плакаты, предлагавшие его купить. Больше таких плакатов не увидишь.
В школе дядя Джарв был знаменитым спортсменом, а потом легендарным кутилой. Когда-то он снимал по четыре гостиничных номера разом, и в каждом по бутылке виски, но все они ушли. Он постарел.
Теперь дядя Джарв жил тихо, задумчиво, читал вестерны и каждое субботнее утро слушал оперу по радио. Во рту всегда щепоть «копенгагена». Четыре гостиничных номера и четыре бутылки виски испарились. Его уделом и неизменным состоянием стал «копенгаген».
Я был просто пацан, с удовольствием размышлявший о двух коробках патронов 30:30 в бардачке.
– А горные львы там есть? – спросил я.
– Пумы, что ли? – спросил дядя Джарв.
– Ага, пумы.
– Конечно, – сказал дядя Джарв.
Лицо его покраснело, а волосы поредели. Красавцем он никогда не был, но женщинам это не мешало – он им все равно нравился. Мы снова и снова пересекали один и тот же ручей.
Мы его пересекли по крайней мере раз десять, и каждый раз это было удивительно – снова увидеть ручей, потому что он был приятный: обмелел после долгих месяцев жары, только струйка течет по лесным вырубкам.
– А волки там есть?
– Встречаются. Скоро город будет, – сказал дядя Джарв.
Показалась ферма. Она была пуста. Заброшена, как музыкальный инструмент.
Возле дома стояла большая поленница. Интересно, привидения жгут дрова? Конечно, это их дело, но дрова были цвета прошедших лет.
– А дикие кошки? За них кучу денег можно огрести, да?
Мы проехали лесопилку. За ручьем была крошечная запруда. На бревнах стояли два мужика. У одного в руках коробка с обедом.
– Так, мелочь, – сказал дядя Джарв.
Мы уже въезжали в город. Крошечный городишко. Дома и магазины – развалюхи, выглядели так, будто над ними пронеслось немало ураганов.
– А медведи? – спросил я, как раз когда мы повернули и прямо перед нами возник пикап, а два мужика вытаскивали из него медведей.
– Медведи тут кишмя кишат, – сказал дядя Джарв. – Вон, например, парочка.
И точно… будто так и надо, мужики вытаскивали медведей, словно огромные тыквы, обросшие длинной черной шерстью. Мы остановили машину возле медведей и вылезли.
Вокруг стояли люди и смотрели на медведей. Все эти люди были старыми друзьями дяди Джарва. Все они сказали дяде Джарву «привет» и где же его носило?
Я никогда не слышал, чтобы столько людей говорили «привет» одновременно. Дядя Джарв уехал из городишки много лет назад. «Привет, Джарв, привет». Я ждал, что медведи тоже поздороваются.
– Привет, Джарв, старый пройдоха. Что это у тебя на пузе? Это что, покрышки?
– Хо-хо, вы на мишек поглядите.
Детеныши, пятьдесят-шестьдесят фунтов весом. Их подстрелили на ручье Старика Саммерса. Мать убежала. Когда медвежата погибли, она удрала в чащу и спряталась где-то неподалеку в обществе клещей.
Ручей Старика Саммерса! Мы же как раз туда и едем охотиться! Вверх по ручью Старика Саммерса! Я там никогда не был. Медведи!
– Во она злая будет, – сказал один мужик.
Мы должны были остановиться у него в доме. Он-то и подстрелил медведей. Добрый друг дяди Джарва. Во время Великой депрессии они в школе вместе играли в футбол.
Мимо прошла женщина. В руках она держала пакет с продуктами. Остановилась и посмотрела на медведей. Подошла очень близко и нагнулась к медведям, ткнув верхушками сельдерея им в морды.
Медведей положили на веранду старого двухэтажного дома. Углы дома покрыты деревянными узорами. Именинный пирог из прошлого столетия. А мы будем торчать там всю ночь праздничными свечками.
На решетках веранды росли какие-то странные лозы с цветами еще страннее. Я и раньше видел такие лозы и цветы, но на доме – никогда. Это был хмель.
Я впервые видел, чтобы хмель рос на доме. Странный выбор. Я к ним привык не сразу.
Солнце светило на веранду, и тени хмеля ложились на медведей, как на два стакана темного пива. Спинами они опирались на стену.
– Здравствуйте, джентльмены. Что будете пить?
– Пару пива «Медведь».
– Посмотрю в леднике, холодные ли. Я их туда как раз ставил… ага, холодные.
Мужик, подстреливший медведей, решил, что ему они не нужны, и кто-то сказал: «Может, отдашь мэру? Он любит медведей». Население городка – триста пятьдесят две души, считая мэра и медведей.
– Пойду скажу мэру, что тут для него парочка медведей, – объявил кто-то и ушел искать мэра.
О, какие будут вкусные медведи: запеченные, жареные, вареные или со спагетти – медвежьи спагетти, как готовят итальянцы.
Кто-то видел его у шерифа. Почти час назад. Может, он еще там. Мы с дядей Джарвом ушли в крошечный ресторанчик обедать. Дверь отчаянно нуждалась в ремонте – открывалась, как ржавый велосипед. Официантка спросила, что мы будем заказывать. У двери стояло несколько игральных автоматов. Вся округа настежь.
Мы заказали сэндвичи с ростбифом и картофельное пюре с подливкой. Там летали сотни мух. Одна достойная компания обнаружила ленты липкой бумаги, виселицами развешенные по всему ресторану, и нашла себе на них приют.
Вошел старик. Сказал, что хочет молока. Официантка принесла ему стакан. Он выпил и по дороге к двери сунул пятак в игральный автомат. Потом покачал головой.
После еды дяде Джарву понадобилось сходить на почтамт и послать открытку. Мы пошли – почтамт оказался маленький и больше всего походил на хижину. Мы открыли сетчатую дверь и зашли внутрь.
Там было полно почтамтовых штук: прилавок, старые часы с длинным понурым маятником, как подводные усы, – он тихо качался туда-сюда, вовремя догоняя время.
На стене висела огромная фотография голой Мэрилин Монро. Я впервые видел такую на почтамте. Мэрилин Монро лежала на чем-то большом и красном [27]. Я подумал, что странно вешать это на стену почтамта, но, в конце концов, в этой стране я был чужеземцем.
Почтмейстершей была немолодая женщина, и она перерисовала себе на лицо такой рот, какие носили в 1920-х. Дядя Джарв купил открытку и заполнил на прилавке, точно стакан воды.
Это заняло пару секунд. На полпути через открытку дядя Джарв прервался и взглянул на Мэрилин Монро. Ничего похотливого в его взгляде не было. С тем же успехом на фотографии могли быть горы и деревья.
Не помню, кому он писал. Может, другу или родственнику. Я что было сил пялился на фотографию голой Мэрилин Монро. Дядя Джарв отправил открытку.
– Пошли, – сказал он.
Мы вернулись в дом с медведями, но те исчезли.
– А куда они делись? – спросил кто-то.
Собралась толпа, все только и говорили об исчезнувших медведях и вроде как повсюду их искали.
– Они же мертвые, – сказал кто-то, желая всех успокоить, и вскоре мы уже обшаривали дом, а одна женщина искала медведей в чуланах.
Через некоторое время пришел мэр и сказал:
– Я есть хочу. Где мои медведи?
Кто-то сказал мэру, что медведи испарились, а мэр ответил:
– Быть такого не может, – нагнулся и посмотрел под верандой. Медведей там не было.
Прошло около часа, все бросили искать медведей, а солнце село. Мы расположились на веранде, где когда-то давным-давно были медведи.
Мужчины беседовали о школьном футболе времен Великой депрессии и подшучивали над тем, какими старыми и толстыми они выросли. Кто-то спросил дядю Джарва про четыре гостиничных номера и четыре бутылки виски. Все засмеялись, кроме дяди Джарва. Он лишь улыбнулся. Только-только наступила ночь, и тут кто-то обнаружил медведей.
Они нашлись в переулке на переднем сиденье автомобиля. На одном медведе были штаны и клетчатая рубаха. На голове – красная охотничья шляпа, во рту трубка, а обе лапы на руле, будто он Барни Олдфилд [28].
На другом медведе был белый шелковый пеньюар, какие обычно встречаются в рекламе на последней странице мужских журналов, и войлочные шлепанцы на задних лапах. К голове привязана дамская шляпка, на коленях сумочка.
Кто-то открыл сумочку, но там было пусто. Не знаю, что они надеялись найти, но надежды не оправдались. И вообще, что может носить в сумочке мертвый медведь?
Удивительно, что́ напомнило мне всю эту историю про медведей. Газетная фотография: Мэрилин Монро отравилась снотворным, молодая и красивая, целая жизнь, как говорится, впереди.
Вся газета об этом – статьи, фотографии, то-се: на носилках увозят тело – тело под унылым одеялом. Интересно, какой почтамт в Восточном Орегоне наденет на стену эту фотографию Мэрилин Монро.
Санитар выталкивает тележку из двери, и под тележку светит солнце. На фотографии – жалюзи и ветки дерева.
У комнаты были высокие викторианские потолки, мраморный камин, в окне росло авокадо, а она лежала рядом со мной и спала, как положено ладным блондинкам.
Я тоже спал, и сентябрьская заря только занималась.
1964 год.
Вдруг неожиданно, без всякого предупреждения она села на кровати, мгновенно меня разбудив, и начала вставать с постели. Настроена она была очень серьезно.
– Что ты делаешь? – спросил я.
Глаза ее были широко открыты.
– Встаю, – ответила она.
Они были сомнамбулически голубыми.
– Ложись опять, – сказал я.
– Зачем? – спросила она, одной блондинственной ногой уже касаясь пола.
– Потому что ты еще спишь, – ответил я.
– Охххх… Ну ладно, – сказала она. Она признала в этом какой-то смысл и снова улеглась, закуталась в покрывала и прижалась ко мне. Больше ни слова не сказала и даже не шевельнулась.
Она крепко спала – ее метания завершились, а мои только начинались. Я думаю о том простом случае уже много лет. Он все время со мной, прокручивает себя снова и снова, как бледномраморное кино.
Мне нравится сидеть в дешевых кинотеатрах Америки, где люди живут и умирают с елизаветинскими манерами [29], пока смотрят фильмы. На Маркет-стрит есть одна киношка, в которой я могу посмотреть четыре фильма за доллар. Вообще-то мне даже все равно, хорошие они или нет. Я же не критик. Мне просто нравится смотреть кино. Его присутствия на экране мне достаточно.
В зале полно черных, хиппи, стариков, солдат, матросов и тех простаков, что разговаривают с фильмами, потому что кино для них так же реально, как и все остальное, что с ними происходит:
– Нет! Нет! Быстрее в машину, Клайд! О, господи, они же убивают Бонни! [30]
Я – придворный поэт этих кинотеатров, но на фонд Гуггенхайма [31] не рассчитываю.
Однажды я вошел в театр в шесть часов вечера и вышел из него в час ночи. В семь я положил одну ногу на другую – в такой позе они оставались до десяти, и я ни разу не встал с места.
Иными словами, я не поклонник высокохудожественных фильмов. Мне наплевать на эстетическую щекотку в каком-нибудь изысканном кинотеатре средь публики, облитой самоуверенными духа́ми культуры. Мне такое не по карману.
В прошлом месяце я сидел на Северном пляже в киношке под названием «Времена», где крутят два фильма за семьдесят пять центов. Показывали мультик про цыпленка и пса.
Пес пытался уснуть, а цыпленок ему не давал. За этим следовала череда приключений, которые всегда заканчиваются мультяшным бедламом.
Рядом со мной сидел человек.
Весь БЕЛЫЙБЕЛЫЙБЕЛЫЙ: толстый, лет пятидесяти, на голове как бы лысина, а на лице – полное отсутствие человеческих чувств.
Мешковатая одежда неопределенного покроя окутывала его, как знамена побежденной державы. Судя по внешности, всю жизнь по почте ему приходили только счета.
И в этот миг пес в мультике вдруг разразился огромнейшим зевком: цыпленок по-прежнему не давал ему спать. Не успел он закрыть пасть, как человек со мной рядом тоже зевнул. И так они зевали вместе – пес в мультике и этот мужчина, живой человек, напарники по Америке.
Она терпеть не может гостиничные номера. Это как в шекспировском сонете. В смысле – как женщина-дитя, такая себе Лолита. Форма – классическая:
Она терпеть не может гостиничные номера. Вообще-то ее достает утренний свет. Ей не нравится в таком свете просыпаться.
Утренний свет в гостиницах всегда синтетический, резкий и чистый, точно горничная проникла в номер тихой мышкой-хлопотуньей, и свет возник, когда она застелила призрачные кровати странными простынями, что висели в само́м воздухе.
Бывало, она лежала в постели и притворялась спящей, чтобы застать горничную, входящую со сложенной стопкой утреннего света на руках. Но поймать горничную не удалось ни разу, и она бросила это занятие.
Ее отец спит в соседней комнате с новой любовницей. Ее отец – знаменитый кинорежиссер, он приехал сюда рекламировать свою очередную картину.
В этот визит в Сан-Франциско он рекламирует фильм ужасов, который только что закончил снимать: «Нападение гигантских роз». Это кино про сбрендившего садовника и плоды его рук из теплицы, где он работал с экспериментальными удобрениями.
Ей кажется, что розы-гиганты – тоска смертная.
– Они похожи на букетик тухлых валентинок, – сообщила она недавно отцу.
– А не пойти ли тебе на хер? – последовал ответ.
Сегодня днем он будет обедать с Пейном Никербокером из «Летописи», в конце дня у него интервью Айхелбому из «Инспектора» [32], а несколько дней спустя осточертевшую отцовскую брехню опубликуют все газеты.
Вчера вечером он снял апартаменты в «Фэрмонте» [33], а ей хотелось пожить в мотеле на Ломбарде.
– Ты спятила? Это же Сан-Франциско! – сказал он.
Мотели нравятся ей гораздо больше отелей, но она даже не знает почему. Может быть, все дело в утреннем свете. В мотелях свет естественнее. Не выглядит так, будто его там разложила горничная.
Она выбралась из постели. Хотелось посмотреть, с кем спит отец. Такая у нее была игра. Ей нравилось, если угадывала, кто в постели с отцом, хоть игра и была дурацкой, потому что все женщины, с которыми отец ложился в постель, всегда выглядели, как она сама.
Интересно, где отец их все время находит?
Некоторым ее друзьям да и другим людям нравилось над этим подшучивать. Они говорили, что его любовницы и его дочь всегда похожи на сестер. Иногда ей казалось, что она – член странной и постоянно меняющейся семьи сестер.
Рост у нее – 5 футов 7 дюймов, прямые светлые волосы, доходят чуть ли не до попы. Весит 113 фунтов. И очень синие глаза.
Ей пятнадцать лет, но возраст ее мог быть любым. Стоит лишь захотеть, и она будет выглядеть на сколько угодно – от тринадцати до тридцати пяти.
Иногда намеренно она делалась тридцатипятилетней – чтобы юноши чуть за двадцать тянулись к ней и считали ее опытной женщиной.
Роль все еще блистательной, но увядающей тридцатипятилетней женщины удавалась ей великолепно: она многих изучила в Холливуде, Нью-Йорке, Париже, Риме, Лондоне и т. д.
У нее уже было три романа с двадцатилетними молодыми людьми, и ни один не заподозрил, что ей всего пятнадцать.
Такое у нее появилось увлеченьице.
Она могла сочинить себе целую жизнь, и не одну – словно прожила их все как-то телескопически сонно. Могла стать тридцатичетырехлетней матроной с тремя детьми в Глендейле, замужем за евреем-стоматологом, а сейчас у нее просто романчик на стороне, в поисках утраченной юности; или же старой девой тридцати одного года, литературным редактором из Нью-Йорка, что пытается избежать лап обезумевшей любовницы-лесбиянки, для чего ей нужен молодой человек, который спасет ее от извращения; или тридцатилетней разведенкой с неизлечимой, но привлекательной болезнью, которой нужен просто еще один шанс на романтическую встречу, пока не…
Такое она обожала.
Она встала с постели и на цыпочках, без одежды прошла в гостиную, к двери отцовской спальни и остановилась, прислушиваясь, не проснулись ли они и не занимаются ли любовью.
Ее отец и его любовница спали крепким сном. Она ощущала это через дверь. В их спальне будто замерз кусок теплого пространства.
Она чуть приоткрыла дверь и в щелочку заметила светлые женские волосы, что переливались за край кровати, словно рукав желтой рубашки.
Она улыбнулась и закрыла дверь.
Здесь мы ее и оставим.
Мы уже кое-что знаем о ней.
А она знает нас вдоль и поперек.
Я проделывал такое, когда мне было шестнадцать. Пятьдесят миль ехал стопом под дождем, чтобы поохотиться в последние часы уходящего дня. Я стоял на обочине с 30:30-м, вытянув руку без всякий задней мысли: я рассчитывал, что меня кто-нибудь подберет, и меня всегда подбирали.
– Куда едешь?
– Охотиться на оленей.
Это означало – куда-то в Орегон.
– Залезай.
А когда я вылез из машины на перевале, с неба лило, как из преисподней. Водитель глазам своим не верил. Я увидел лощину, наполовину заросшую деревьями, – она спускалась в долину, затянутую пеленой дождя.
Я понятия не имел, куда ведет эта долина. Никогда здесь не был, да и наплевать.
– Куда ты собрался? – спросил водитель, не в состоянии понять, как это я выхожу из машины под проливной дождь.
– Вон туда, вниз.
Когда он отъехал, я остался один в горах. Этого мне и хотелось. Я был водонепроницаем с головы до пят, а в кармане у меня лежали шоколадные батончики.
Я стал спускаться между деревьями, стараясь спугнуть оленя из зарослей, но вообще-то разницы никакой, встречу я его или нет.
Мне просто хотелось чувства охоты. Мысль о том, что где-то тут – олень, была так же приятна, как и сам олень где-то тут.
В кустах ничего не шевелилось. Я не видел ни единого оленьего следа – признаков птиц, кроликов или чего бы то ни было другого тоже не наблюдалось.
Иногда я просто останавливался и стоял. С веток капало. Имелся только признак меня самого: я один. Поэтому я съел шоколадку.
У меня не было представления о времени. Все небо потемнело от зимнего дождя. Еще когда я вышел, мне оставалась всего пара часов, и теперь я чувствовал, что они почти на исходе, скоро наступит ночь.
Из зарослей я вышел на прогалину, утыканную пнями, и к трелевочной дороге, которая плавно спускалась в долину. Пни были свежими. Деревья свалили где-то в том же году. Может быть, весной. Дорога спускалась в долину.
Дождь ослаб, потом прекратился, на все опустилась странная тишина. Сумерки – и долго они не продержатся.
На дороге обозначился поворот, и неожиданно, без предупреждения, посреди моего личного нигде оказался дом. Мне такое не понравилось.
Дом больше походил на большую хижину, чем на что-нибудь еще. Его окружало множество старых машин, всякого мусора с лесоповала и таких вещей, что сначала нужны, а потом их бросаешь.
Не хотелось мне, чтоб там стоял дом. Завеса дождя рассеялась, и я оглянулся на гору. Я спустился где-то лишь на полмили, все время думая, что я тут один.
Оказалось – шутка.
Дом-хижина смотрел ко мне на дорогу одним окном. В окне я ничего не разглядел. Хотя ночь уже начиналась, свет в доме никто не зажег. Но я знал, что дома кто-то есть – из трубы валил черный дым.
Я подошел ближе, дверь распахнулась, и на грубо сколоченное крыльцо выбежал мальчишка. На нем не было ни башмаков, ни куртки. Лет девяти, светлые волосы растрепаны, как будто у него в голове все время дул ветер.
Выглядел он старше, чем на девять. За ним сразу же высыпали три его сестренки: три, пять и семь. На них никаких ботинок тоже не было – и курток не было. Сестры тоже выглядели старше своих лет.
Тихое волшебство сумерек внезапно раскололось, и снова пошел дождь, но дети в дом не вернулись. Лишь стояли на крыльце, мокли и смотрели на меня.
Надо признать, странное это зрелище: я спускаюсь по их грязной узкой дороге посреди забытой богом глухомани перед самой темнотой и прижимаю к себе 30:30 так, чтобы вода в ствол не затекла.
Когда проходил мимо, дети не сказали ни слова. У сестер все прически были взбаламучены, как у карликовых ведьмочек. Их родителей я так и не увидел. Света в доме не было.
Перед домом на боку лежал грузовичок модели А [34]. Рядом – три пустых пятидесятигаллонных бензиновых бочки. Никакого смысла в них больше не было. Там и сям какие-то куски ржавого кабеля. Откуда-то вышла желтая собачонка и уставилась на меня.
Проходя, я ничего не сказал им. Дети уже промокли насквозь. Молча они жались друг к другу на крыльце. У меня не было причин полагать, что в жизни есть еще хоть что-то.