Данное видение не предполагает демократии. Тем не менее, в отличие от множества политических мыслителей до него, Гоббс стремился брать в расчет интересы каждого члена общества. Государство-устрашитель, что виделось ему, не представляло интересы народа тем образом, какой сегодня мы ожидаем от парламентов и лидеров в эпоху всеобщего голосования. Взамен этого используется иная форма представления: мы все соглашаемся доверить государству решать за нас любые вопросы добра и зла. Это ближе к тому, как юрист представляет клиента или родитель представляет ребенка. Иными словами, когда кому-то другому можно доверить действовать в наших интересах, с чем он справится даже лучше нас. Чтобы люди могли так жить, доверие совершенно необходимо. Но зависит ли оно от силы? Многие бы возразили, что нет.
Представим себе реальный пример доверия. Корпорация сообщает своим акционерам, что за текущий квартал им будет выплачено меньше дивидендов ввиду падения продаж. Акционеры это принимают. Некий ученый заявляет, что его группа добилась некоторого прогресса в изучении рака, что с большой вероятностью послужит улучшению методов лечения в будущем. Газеты сообщают об открытии, публика в восторге. Где-то сгорает дом, после чего хозяин отправляется в страховую компанию и требует денег. И получает их. Для всего этого необходим высокий уровень доверия и веры в истинность сказанного. Обещания даются, принимаются и сдерживаются. И царит мир. За счет чего это возможно?
В каждом случае ответ – в повышении веса простых слов, сказанных участниками событий. Для этого были изобретены определенные инструменты и методики. Предприятия ведут счета, применяя профессиональные бухгалтерские приемы, позволяющие проверять их. Ученые проводят эксперименты с использованием оборудования и добровольных участников, и результаты этих исследований публикуются в научных журналах. Страховая компания рассчитывает профили риска для различных непредсказуемых ситуаций. Множество этих приспособлений и методов записи также зародились в XVII веке, позволив по-новому взглянуть на мирное социальное взаимодействие, как опирающееся не на законы, но на факты. Покуда индивид готов наблюдать и честно фиксировать факты, последние будут говорить сами за себя. Люди бывают лживы, но факты – никогда.
Если принять убеждения Гоббса как должное, то доверие будет возможно только благодаря законам, установленным могущественным государством. Это утверждение должно было бросить вызов религиозным конфессиям, чьи несовместимые идеи истины и греха принесли так много насилия всей Европе. Однако они же были угрозой для нарождавшегося класса, члены которого считали, что им можно доверять в том, что они поступают честно и говорят правду, исходя из мотивов, почти не связанных с верой. Пока философы вроде Декарта ставили под сомнение свидетельства собственного зрения, появились небольшие группы новаторов, считавших, что им удалось разработать методики, позволяющие фиксировать свои ежедневные впечатления достоверным образом. То были люди с большим опытом в абстрактных проблемах из области геометрии и философии, которые впредь станут известны как эксперты. Доверие возможно, считали они, даже без государства, которое его насаждает. Это дело могут взять на себя профессиональные инструменты и приспособления. Перо, бумага и валюта были достаточны для гарантии выполнения обещаний.
Факт есть подвид сообщения, свободный от интерпретации автором[42]. Сообщивший о факте становится лишь проводником между тем, как дело обстоит на самом деле, и тем, что об этом узнают все остальные. В противоположность самым страшным опасениям Гоббса надежность фактов подразумевает способность человека верить своим глазам и сообщать об увиденном в достоверной и строгой форме, хотя и при помощи стандартизованных методик фиксации происходящего. Гоббс очень боялся, что людям от природы присуща заносчивость, и они всегда склонны доверять своей точке зрения больше, чем чужой. А еще они нарушают свои обещания. Но благодаря фактам я могу доверять вашей версии событий, как своей. Конечно, факты также требуют от нас порядочности и скромности. Не важно где, в журналистике ли, науке или официальной статистике, объявление о факте – это всегда в некотором роде обещание, а именно: «Я даю тебе честное слово, что это на самом деле произошло». Факты обладают множеством свойств, присущих денежным знакам, в частности они перемещаются между незнакомыми людьми без риска сомнений в их честности, вместе с тем укрепляя доверие.
По мере того как религиозные войны XVII века утихали, стал намечаться ряд тенденций, свидетельствующих о том, что доверие могло бы быть достигнуто между специалистами по бухгалтерскому учету. Способность купечества взаимодействовать мирно и честно (при этом участники часто не были знакомы друг с другом) явилась подтверждением силы технологий отчетности. Распространение коммерческой деятельности, подкреплявшееся нарождающимся классом страховых агентов и бухгалтеров, воспринималось как явление нового образа жизни, свободного как от насилия, так и от государственного контроля[43]. Эти люди освоили иной способ восприятия мира, и в рамках этого подхода информацию полагалось собирать и фиксировать настолько точным и стандартизированным образом, насколько вообще возможно. Купцы получили возможность вести бизнес на огромных расстояниях и взаимодействовать, минуя культурные и религиозные границы, без риска сомнений в их честности. Честное слово сменилось честной отчетностью. Занимаясь в основном рутинными материями фактов и схем бухгалтерии, эти странники приходили к мировоззрению и стилю жизни мирному и прозрачному, хотя и в какой-то степени лишенному глубинного метафизического смысла.
Это купечество стало ядром читательской аудитории первых газет, что стали появляться на севере Европы в первой половине XVII века. Немало таких изданий выходило в Голландии, тогдашнем центре мировой торговли, а к концу столетия газеты широко распространились в таких городах, как Лондон или Бостон. Еженедельная, а потом и ежедневная периодика стала еще одним практическим примером, который показал, что текст, излагающий факты, может использоваться для формирования объективного и беспристрастного отражения бытия в отличие от теологического, в большей степени ритуального применения письменности. Новости стали новым способом изобразить мир в том виде, который никто не мог бы оспорить.
Хотя в 1670–1680-х годах появлялось все больше памфлетов на финансовые темы, что знаменовало рождение экономики как науки, следует иметь в виду, что большинство этих сочинений публиковались анонимно[44]. Это было проявлением морального неприятия со стороны публики, которое преследовало финансовых экспертов весь XVII век. Но оно же стало симптомом качества предлагаемого анализа, доверие к которому зависело от достоверности вычислений, а не от имени автора. Механизмы отделения утверждений от личности автора, который их проделал, сыграли критическую роль в рождении стиля объективной экспертизы. Современная нам система «слепого» перекрестного рецензирования, в которой научные статьи проверяются перед публикацией специалистами, не знающими имени коллеги – автора статьи, есть наследие первых, анонимных форм анализа.
Тем временем набирала обороты научная революция. Основание Лондонского королевского общества в 1660 году положило начало образованию института вокруг экспериментальных методов естественной науки. В сущности, это был неформальный кружок, организованный физиком Робертом Бойлем в расчете на публичное (в том числе и королевское) одобрение научных опытов, которые проводил Бойль и его товарищи. Чтобы научный эксперимент стал признанным способом получения истины, требовались институции, которые обеспечивали бы формальное наблюдение над экспериментом, фиксация результатов и донесение их до публики. На самом первом собрании Лондонского королевского общества было принято соглашение, что все аргументы будут приняты во внимание и зафиксированы, а записи будут открыты для других научных сообществ Европы[45]. Этот радикальный шаг практически запрещал секретные каналы обмена научной информацией и тайное хранение записей, типичные для средневековых школяров. Открытость, пусть и в пределах этой новой экспертной элиты, стала восприниматься как двигатель прогресса, позволивший связывать одно научное открытие с другим.
Принцип, согласно которому знание является общественным достоянием, выполняет важную политическую функцию, которая сегодня становится все более заметной по мере того, как все больше сил угрожают ей. Лишь когда знание зафиксировано в записи, а запись предоставлена публике, может существовать консенсус в отношении природы истины. Истина не зависит от способа ее хранения. Если же данные накапливаются, приватизируются и держатся в секрете (как это делают такие цифровые платформы, как Uber и Facebook, собравшие огромный массив сведений), они не принесут политической пользы в плане поддержания согласия с истиной. В конце концов, слова «истина» и «доверие» имеют в английском языке общий корень. Научная революция изменила не только методы изучения природы, но и степень взаимного доверия на основе публично доступных записей.
Точно так же как финансовая отчетность позволила купечеству предоставлять объективные данные о своих намерениях, экспериментальные сообщества (а впоследствии журналы) позволили это новой научной элите. Бойль понимал сходство между отчетами Лондонского королевского общества с отчетностью коммерсантов и рекомендовал пользоваться услугами последних в части хранения и распространения научных данных, в том числе и передачи их за океан[46]. Отсутствие у купечества философских или теологических интересов позволяло купцам отлично выполнять роль собирателей как коммерческой, так и научной информации. Внимательность к повседневным аспектам жизненного опыта и склонность к методичному фиксированию деталей были редким и полезным сочетанием способностей.
Центральный научный принцип Лондонского королевского общества был противоположен философии Гоббса[47]. Последний утверждал, что свидетельства наших чувств являются ненадежными, спорными, но скрытые под тканью мироздания законы, – а именно геометрия, – есть материи неоспоримые. В свою очередь, Бойль считал, что вопросы глубинных причин и следствий являются философскими и открыты для обсуждения, но в части наблюдений может иметь место лишь полный консенсус. Лишь когда все люди наблюдают какое-то явление одним и тем же определенным образом, им следует согласиться, что это неоспоримый факт. Более того, их описание произошедшего может считаться достоверным для любого не очевидца при условии, что это описание было зафиксировано и опубликовано должным образом. Таким образом, у ученых есть возможность убедить нас в фактах, касающихся бактерий, климатических явлений или безопасности нового лекарства, невзирая на то, что большинство из нас никогда не видело соответствующих доказательств лично.
Здесь важную роль играет предосторожность. Чтобы обеспечить возможность проведения экспериментов и наблюдения за ними должным образом, потребовались своды правил. Был изобретен общепринятый метод документирования экспериментов. Члены Лондонского королевского общества были вправе спорить на теоретические темы, но обязались соблюдать методики проведения экспериментальных работ по всей строгости. Не позволялось оспаривать то, что наблюдал и доказал другой член общества. Тем не менее Гоббс не был доволен кружком Бойля (во вступлении в который ему было публично отказано), утверждая, что их консенсус по результатам экспериментов возможен лишь благодаря закрытости общества. Не каждому позволялось наблюдать эти эксперименты, а значит, истина была продуктом научной олигархии в количестве 55 осторожно отобранных участников. Экспериментаторы узурпировали право описывать природу за закрытыми дверями, ожидая, что остальное общество поверит им. В глазах Гоббса получилась система представительства (как природы, так и гражданского волеизъявления), лишенная законных ограничений.
Множество современных нам атак на авторитет научных экспертов в какой-то степени похожи на подозрения Гоббса к Лондонскому королевскому обществу. Впечатление, будто эксперты – это такая «привилегированная» элита, которая берется нас всех учить, во что верить, популярно среди ряда реакционных и популистских движений, на манер Чайной партии и правой альтернативы. Доминик Каммингс, лидер кампании Vote Leave, что призывала к выходу Великобритании из Евросоюза, часто игнорирует обвинения в «cargo-cult science» – риторике, в которой общепризнанные научные круги сравниваются с религиозными культами, недоступными для критики со стороны «профанов». Скептицизм в отношении глобального потепления отталкивается от идеи, что климатологи действуют в своих интересах и подбирают лишь такие свидетельства, что подтверждают факты, уже принятые ими за априорную истину. Тем не менее, когда ученые не демонстрируют консенсус, их обвиняют с другой стороны, подчеркивая политизированность их исследований. Подобные атаки призваны поставить под сомнение способность ученых отделить личные мнения и предпочтения от научных наблюдений, выставляя научные институции как нечто вроде кружков по интересам.
Чтобы защититься от подобных обвинений, ученым издавна приходилось убедительно разделять свои возможности к наблюдению и личные амбиции. В частности, они попытались отвергнуть предположение Гоббса, согласно которому человеческим существам свойственны спесь и склонность считать свои впечатления более достоверными, чем чужие. Лондонское королевское общество установило слегка сомнительный этический приоритет скромности и старалось не привлекать лишнего внимания. В непреклонном, пуританском неприятии излишеств, общество в своем первоначальном уставе заявило, что «во всех экспериментальных докладах… суть фактов следует излагать кратко, безо всяких прелюдий, оговорок или риторических прикрас»[48]. Это позволило ученым придерживаться идеи того, что они всего лишь наблюдают и фиксируют явления природы, не преследуя личного прославления. Бойль описывал свой проект в религиозном ключе как скромную попытку приблизиться к Богу:
«…исповедание путей Господних отражает наше преклонение пред ними… вся способность нашей Науки есть лишь не более, чем наивное восхищение его Всемогуществом»[49].
Из этих слов следует, что ученый желает лишь отдать дань уважения великому творению перед ним.
Однако хотя от ученых не ожидали тщеславия, они были обязаны относиться друг к другу с глубочайшим уважением. Полное неприятие насилия было одной из основ. Научное сообщество Англии XVII века многое почерпнуло из принципов «gentility», которое стало распространяться после воцарения королевы Елизаветы[50]. Статус «джентльмена» предполагал высокую степень моральной ответственности, особенно в отношении правдивости. Если джентльмен давал слово, то делал все, что было в его силах, дабы сдержать его, чего бы это ни стоило. Преувеличение и нечестность в изложении фактов были противны джентльменской традиции в той же степени, что и нарушение честного слова. Что самое важное, обвинить другого джентльмена во лжи было наиболее серьезным прегрешением из всех возможных. Эта норма действует в британском парламенте и поныне, запрещая депутатам обвинять друг друга во лжи.
Данный риторический стиль гражданской и – что важнее – мирной полемики был принят в рядах Лондонского королевского общества, где его использование давало участникам (большинство из которых были джентльменами) возможность вежливо обсуждать научные вопросы, не опускаясь до грубой ссоры. Родился новый стиль речи и спора, позволявший одному ученому критиковать теоретические выводы и суждения другого, не выдвигая претензий к чертам характера и намерениям последнего. Подобные нормы этикета, эволюционировав, превратились в современные правила научных выступлений и обеспечили недопущение личных предпочтений и чувств в область несогласия. Привнесение их туда, к примеру, путем предположения, что эксперт руководствуется некими личными амбициями или обидами, лежит в основе стратегии тех, кто желает подорвать авторитет научного сообщества. Распространение цифровых носителей и неизбежных утечек личной переписки явилось для них даром свыше, позволив исказить «джентльменский» идеал обезличенной, объективной критики порой до неузнаваемости.
Гоббс рьяно отвергал убеждения Бойля. Однако во множестве отношений их стремления были похожи. Они помогают нам нащупать то самое основание, что сегодня под угрозой. В период затишья после завершения ряда жестоких конфликтов на религиозной почве оба деятеля стремились найти некую нейтральную и надежную основу для светского общества, с которой все могли бы согласиться независимо от чувств и мнений. Для Гоббса это было современное государство, чья законная сила изгонит из политики страх и насилие. Для экспертов вроде Бойля или представителей торгового сословия это были методики беспристрастного наблюдения, измерения и классификации. В обоих случаях цель была одна: добиться мирного соглашения и избежать разрушительных последствий моральных и теологических распрей. Их поиск предполагал найти что-то, чего нельзя было бы оспорить, но при этом не Бога.
Общим для них был и политический подход: оба требовали от широких масс позволить узкому кругу элит производить суждения от их лица. Гоббсовский суверен был бы представителем общественности в деле определения справедливости, а научное сообщество – в определении бытия. Остальные же полагались бы на эти элиты в производстве для нас общего природного и социального окружения, которое всякий был бы готов (в принципе) принять. Важной тут является вера в язык как нейтральный и обезличенный инструмент, позволяющий достигать соглашения при правильном его применении. Профессионалы от науки, закона и экономики обучены использовать язык каждой области в строгом, независимом стиле, предположительно неуязвимом к политическому и культурному влиянию. В подобной перспективе отличительная особенность юристов и экспертов в том, что они могут говорить непредвзято и аполитично. Этот гамбит лег в основу социального мира.
Интеллектуальным наследием XVII столетия было сомнение в человеческих чувствах и попытка поставить их под контроль. Декарт совершил свой философский прорыв, усомнившись в объективности зрения. Великим страхом Гоббса был (как позже выразился Франклин Делано Рузвельт) «страх себя»: страх и подозрения растут, пока насилие не станет полностью ощутимым. Нарождающиеся экспертные сообщества изобрели методики превращения своих мимолетных субъективных впечатлений в объективные данные, доступные проверке. Все это строилось на положении, что то, что мы видим, чувствуем и желаем, способно сбить нас с пути. Исходя из этого, правительственные элиты и эксперты обещают нам соблюдать четкую грань между личными чувствами и желаниями и долгом.
Наблюдаемая нами сегодня неприязнь к элитам подогревается впечатлением, что обещания более ничего не стоят. Особый статус, приданный судьям, государственным служащим и ученым, все чаще не признается законным. Разоблачения их личных нарушений морали в СМИ, утечки и социальные сети еще больше усложняют задачу сохранения отличия данных персонажей от остальных. Их претензия на представление наших интересов становится не более чем ширмой для их собственных политических стремлений. Предположительно объективная позиция начинает казаться эмоционально отстраненной и чужой. Ключевое ожидание XVII века, что слова и цифры станут нейтральным инструментом для формирования общественного консенсуса, перечеркивается, когда культура элит уже не более, чем очередное закрытое сообщество, на манер перехваленного гольф-клуба, или, даже хуже, заговор.
Было ли неизбежным подобное проявление реакции? Основной слабостью и правительства, и экспертного сообщества является их слияние, что порождает цинизм. Как писала Ханна Арендт, «едва ли какая-то фигура в политике вызывает больше справедливых подозрений, чем профессиональный рассказчик истины, обнаруживший некое счастливое совпадение между истиной и [политическими] интересами»[51].
Какие-то формы познания смогли получить большую политическую силу, чем другие. Политики часто принижают значимость вопросов морали, используя аргументы в стиле «свидетельств» и «то, что работает». Как показывает случай с центральными банками и глобальным финансовым кризисом, предоставление фактов и законотворчество более не имеют меж собой четкой границы. В долгосрочной перспективе это приводит к невозможности определить, кто является беспристрастным наблюдателем, а кто судьей и автором решений. Подобное совмещение политической власти и научного авторитета получило имя технократии.