bannerbannerbanner
Вдали от безумной толпы

Томас Харди (Гарди)
Вдали от безумной толпы

Полная версия

Глава VII
Возобновлённое знакомство. Боязливая девушка

Батшеба отступила в тень, не зная, счесть ли столь удивительную встречу забавной или же неловкой. В том, что она теперь испытывала, была небольшая доля жалости и крошечная доля ликования. Первое чувство относилось к положению Оука, второе – к ее собственному. Нет, хозяйка фермы вовсе не смутилась, а о признании в любви на Норкомбском холме она вспомнила лишь затем, чтобы отметить про себя, что почти о нем позабыла.

– Да, – ответила Батшеба, приняв горделивый вид. Впрочем, когда она вновь поглядела на Габриэля, цвет ее щек сделался чуть теплее. – Пастух мне нужен, но…

– Работник он что надо, мэм, – тихо сказал житель деревни, стоявший рядом.

Убежденность одного укрепляет убежденность другого.

– Вот уж верно! – подтвердил второй крестьянин.

– Дельный парень! – от сердца прибавил третий.

– Толковый! – с горячностью воскликнул четвертый.

– Раз так, пускай поговорит с управляющим, – решила Батшеба.

Как прозаически сложились обстоятельства этой встречи, которая могла бы быть исполнена поэзии, если бы двое свиделись летним вечером вдали от посторонних глаз!

Габриэлю указали управляющего, и он отправился обсудить с ним условия найма. Поднеся руку к груди, Оук ощутил, как забилось сердце, оттого что Астарта[11], явившаяся ему в столь своеобразном обличии, есть та самая Венера, которую он знал и которой восхищался.

Тем временем огонь угас.

– Люди! – обратилась Батшеба к своим работникам. – Вы трудились в неурочный час и теперь должны подкрепить силы. Прошу всех в дом.

– Нам было б куда привольней, мисс, если б вы послали угощенье в солодовню Уоррена, – ответил один из крестьян – выразитель общего мнения.

Батшеба на пони скрылась в темноте, а ее работники, разбившись по парам и тройкам, побрели к деревне. Оук и управляющий остались возле риги вдвоем.

– Пожалуй, мы все с тобою уладили, – сказал последний. – Пойду-ка я к себе. Доброй ночи, пастух.

– Не поможете ли мне с жильем? – спросил Габриэль.

– Чего не могу, того не могу, – ответил управляющий, проходя мимо Оука, как христианин проходит мимо тарелки с пожертвованиями, когда не желает расставаться с монетой. – Ступай по той дороге в солодовню Уоррена, куда все пошли подкрепиться. Там тебе подскажут, где заночевать. А пока прощай, пастух.

Показав, до чего он чтит заповедь: «Возлюби ближнего своего, как самого себя», управляющий зашагал вверх по склону холма, а Оук направился в деревню, все еще потрясенный недавнею встречей. Он рад был тому, что оказался подле Батшебы, и поражен тем, с какою быстротою простая девушка из Норкомба преобразилась в степенную владелицу фермы. Порой женщины очень скоро приспосабливаются к переменам в жизни.

Размышлять, однако, было не время. Сперва Габриэлю следовало подыскать себе ночлег. Обходя церковный двор вдоль ограды, он очутился под сенью вековых деревьев. Шум его шагов поглотила трава, не утратившая мягкости даже в зимнюю пору, когда все вокруг сковывал холод. Приблизясь к стволу, казавшемуся еще старее других, Оук увидел, что за деревом кто-то стоит. Не замедлив шага, Габриэль случайно задел ногою камень, и тот покатился, издав звук, заставивший неподвижную фигуру вздрогнуть. За деревом стояла худенькая девушка, слишком легко одетая.

– Доброй ночи, – сердечно приветствовал ее Габриэль.

– Доброй ночи, – отозвалась она, приняв непринужденную позу.

Голос девушки оказался на удивление приятен: низкий и нежный, он сулил отраду любви – такие голоса нередки в романах, однако редки в жизни.

– Скажи, верно ли я иду к солодовне Уоррена? – спросил Габриэль, словно лишь для того, чтобы не сбиться с дороги, но в глубине души желая опять услышать мелодичные звуки.

– Верно. Солодовня будет, как спуститесь с холма. А знаете ли вы… – Девушка помолчала. – Знаете ли вы, до которого часа открыт постоялый двор «Голова оленя»?

По всей видимости, ее очаровала приветливость Габриэля, а Габриэля заворожил ее голос.

– Об этом постоялом дворе мне ничего не известно. А ты направляешься туда?

– Туда… – Незнакомка вновь замолчала. Более сказать было нечего, и то, что она все же нашлась, как продолжить разговор, свидетельствовало о несознаваемом желании изобразить непринужденность – у людей, не привыкших кривить душою, такие намерения обыкновенно заметны. – Вы не из Уэзербери будете? – робко осведомилась девушка.

– Нет, я новый пастух. Только что прибыл.

– Всего лишь пастух? А держитесь почти как фермер…

– Всего лишь пастух, – повторил Оук, понизив голос, и в его словах прозвучала печаль безысходности.

Мысли Габриэля обратились в прошлое, а взгляд – под ноги молодой особы, и тут только он заметил лежавший на земле узелок. Девушка, по-видимому, проследила за переменою в его лице и потому вкрадчиво произнесла:

– Вы ведь никому в приходе не скажете, что встретили меня здесь? Хотя бы день или два?

– Я буду молчать, раз ты об этом просишь.

– Вот спасибо! Я бедна и хочу, чтобы обо мне никто ничего не знал.

Девушка, умолкнув, поежилась.

– В такую ночь не помешало бы пальтишко, – заметил Габриэль. – Не лучше ли тебе укрыться в каком-нибудь доме?

– Ах, нет. Прошу вас, идите своею дорогой, а меня оставьте. Спасибо за добрые слова.

– Я пойду, – сказал Оук и, подумав, прибавил: – Если ты в затруднении, то, может, согласишься принять от меня этот пустяк? Всего только шиллинг, большим я помочь не могу.

– Да, приму, – благодарно проговорила девушка и протянула руку, а Габриэль протянул свою.

Несколько мгновений они искали в темноте ладони друг друга, чтобы передать монету, и за столь малое время произошло нечто, говорившее о многом. Пальцы Оука тронули запястье девушки, и он почувствовал, с какою трагической быстротою и силою бьется под кожей жилка. Точно так стучала кровь в жилах его ягнят, когда их гнали слишком быстро. Видно, незнакомка, как и они, принуждена была с чрезмерной расточительностью расходовать жизненные соки, которые у нее теперь почти иссякли, ежели судить по очертаниям субтильного тела.

– Что с тобою?

– Ничего.

– Но я вижу!

– Нет, нет, нет! Никому не говорите, что меня повстречали.

– Хорошо. Не скажу. Доброй ночи.

– Доброй ночи.

Девушка так и осталась неподвижно стоять у дерева, а Габриэль пошел в деревню Уэзербери, именуемую также Нижним Прудом. Ему казалось, будто, соприкоснувшись с незнакомым хрупким созданием, он погрузился во тьму глубочайшей скорби. Однако мудрость велит нам не слишком доверять впечатлениям, и Габриэль старался не думать более о той встрече.

Глава VIII
Солодовня. Беседа за кружкою. Известия

Солодовня Уоррена обнесена была старою стеной, увитой плющом. В столь поздний час Габриэль уже не мог разглядеть как следует самого строения, однако назначение последнего вполне угадывалось по контурам, темневшим на фоне неба. На коньке тростниковой крыши, нависавшей над стенами, высилось маленькое подобие башни из поперечных дощечек, сквозь которые струился пар, едва видимый в ночном воздухе. Окна в передней стене не было, зато дверь имела застекленное отверстие, и из него на поросшую плющом ограду лился уютный теплый свет. Изнутри доносились голоса. Подобно слепому Елиме-волхву[12], Оук вытянул руку и нащупал кожаный ремень, дернув за который поднял деревянную щеколду. Дверь распахнулась.

Помещение освещалось одной лишь печью, распространявшей над полом струи красноватого света, похожего на лучи заходящего солнца. На стенах вырисовывались тени, преувеличенно повторяющие каждую выпуклость и впадину на лицах собравшихся. На щербатых каменных плитах была протоптана дорожка, ведущая от двери к печке. С одной стороны располагалась длинная изогнутая скамья с высокою спинкой из неструганого дуба, а в дальнем углу стояла небольшая кровать, на которой часто леживал хозяин – солодовник.

Сейчас этот старец сидел у печи. Шапка снежно-белых волос и длинная борода венчали согбенную фигуру, подобно мху или лишайнику, разросшемуся на безлиственной яблоне. На солодовнике были штаны до колен и высокие шнурованные ботинки. Глаза его неотрывно глядели на огонь.

Нос Габриэля тотчас ощутил приятный сладковатый дух свежего солода. Разговор (шедший, по-видимому, о причине пожара) немедленно прекратился, и все присутствовавшие смерили вошедшего оценивающими взорами, что выразилось в наморщивании лбов и сужении глаз, словно бы от слишком яркого света. По завершении сей зрительной операции некоторые из крестьян раздумчиво протянули:

– А, так это, должно быть, новый пастух!

– Мы слыхали, как кто-то снаружи шарил по двери, да подумали, что это ветер гоняет листья. Входи, пастух. Милости просим, хотя и не знаем, как тебя звать.

– Я зовусь Габриэлем Оуком.

Заслышав это имя, седовласый солодовник, сидевший посередине, повернулся, как поворачивается проржавелый кран.

– Не может быть, чтобы ты был внук Гейбла Оука из Норкомба!

Сие восклицание выражало удивление, и всем присутствовавшим надлежало понимать его именно так, а отнюдь не в буквальном смысле.

 

– Моего отца, как и моего деда, тоже звали Габриэлем, – спокойно ответствовал Оук.

– То-то я подумал, что лицо твое мне знакомо, когда увидал тебя на риге! Ей-богу, подумал! Куда путь держишь, пастух?

– Подумываю обосноваться здесь, – сказал мистер Оук.

– Много лет я знал твоего деда! – продолжал солодовник, причем слова сыпались из него сами собою, будто под действием инерции.

– В самом деле?

– И бабушку!

– И ее?

– И отца твоего знал мальчишкой. Они с моим Джейкобом были названые братья. Правду я говорю, Джейкоб?

– А то! – откликнулся сын солодовника – молодой человек лет шестидесяти пяти, чья голова наполовину полысела, а рот лишился едва ли не всех зубов, кроме верхнего левого резца, торчавшего горделиво, как маяк на пустынном берегу. – Только Джо водился с ним больше моего. Зато Уильям, мой сын, покуда не уехал из Норкомба, должно быть, знал вот этого самого парня. Верно, Билли?

– Нет, его знал Эндрю, – отозвался Билли – дитя лет сорока, в чьем угрюмом теле помещалась, очевидно, веселая душа.

Усы его кое-где приобрели уже голубовато-серый оттенок, сделавшись похожими на мех шиншиллы.

– Я помню Эндрю, – сказал Оук. – Он жил у нас в деревне, когда я был совсем еще ребенком.

– Мы с младшей дочкой Лидди ездили давеча моего внука крестить, – продолжил Билли. – Как раз об их семье разговор зашел. То было Сретение, и беднякам раздавали гроши из церковных сборов. Все они в ризницу поплелись. Так мы потому и вспомнили ихнее семейство, что они тоже бедные были.

– Давай-ка, пастух, пропустим с тобою по хорошему глотку! Всего по глоточку – о чем и говорить? – произнес солодовник, отводя от печи глаза (от многолетнего глядения на огонь они помутнели и сделались красными, как киноварь). – Джейкоб, давай сюда господипомилуй! Да погляди, не простыла ли!

Джейкоб склонился над большой двуручной кружкой, именуемой господипомилуй. Она стояла на углях, закоптелая, потрескавшаяся от жара и покрытая накипью – особенно в углах над ручками, откуда, по всей вероятности, годами не счищали хмельную пену, запекшуюся вместе с золой. Однако для завсегдатаев солодовни это, как видно, не являлось недостатком: кромка кружки была отполирована ими до блеска. Отчего в деревне Уэзербери и ее окрестностях сей сосуд получил название «господипомилуй», доподлинно неизвестно. Возможно, из-за внушительных размеров: выпивохе, видевшему его дно, впоследствии надлежало каяться.

Джейкоб, которому велено было проверить, горяча ли брага, деловито погрузил в нее указательный палец на манер термометра. Провозгласив, что питье разогрето в самый раз, он снял «господипомилуй» с углей и учтиво обмахнул донце полою своего кафтана, ибо Оук был гостем, пришедшим издалека.

– Чистую кружку для пастуха! – распорядился хозяин.

– Что вы, какая в том нужда?! – возразил Габриэль тоном деликатной укоризны. – Я грязи не гнушаюсь, ежели она чистая и я знаю, откуда она взялась. – Приняв «господипомилуй», он отпил столько, что содержимое убыло на дюйм или поболе, а затем, как полагалось, передал кружку сидевшему рядом. – К чему утруждать соседей мытьем посуды, когда у них и без того работы по горло! – заключил Габриэль, переведя дух, что обыкновенно бывает необходимо после хорошего глотка.

– Вижу, малый ты разумный и учтивый, – сказал Джейкоб.

– Спору нет! – подтвердил проворный Марк Кларк – приятнейший молодой человек из числа тех, кто всякому попутчику становится приятелем, со всяким приятелем пьет, а всякому, с кем пьет, предоставляет платить за двоих.

– Остался хлеб с беконом, что прислала фермерша. С закуской-то хмельное лучше пойдет. Только покуда я нес окорок, он у меня на дорогу выпал и малость перепачкался. Но это, как ты, пастух, сказал, чистая грязь, а сам ты вроде не брезглив.

– Нисколько! – дружелюбно откликнулся Оук.

– Ты жуй поменьше – и не заметишь, что на зубах скрипит! Мы грязи не боимся – была бы смекалка!

– Вот и я так думаю.

– Весь в деда! Тот славный был человек, не задавака какой! – промолвил солодовник.

– Пей, Генри Фрэй, пей! – великодушно возгласил Джен Когген, становившийся сущим сен-симонистом[13] в вопросе равного дележа, когда сосуд, передаваемый по кругу, приближался к нему.

Генри, до сих пор печально глядевший в пространство перед собою, не отказался выпить. Это был человек, давно достигший средних лет. Высоко подняв брови, он частенько сетовал на то, сколь дурно устроен мир. Причем взгляд Генри, долгий и страдальческий, устремлялся, минуя слушателей, в глубь этого самого мира, им критикуемого и преломляемого призмою его воображения. Свое имя Генри писал и всех принуждал писать «Генери». Если же от какого-нибудь школьного учителя ему доводилось слышать, что это старо и неверно, он неизменно ответствовал, гордо чеканя по слогам: Ге-не-ри – именно так его нарекли при крещении и именно так он намерен называться до конца своих дней. Очевидно, Фрэй принадлежал к тем, кто убежден, будто вопросы орфографии всяк волен решать по своему усмотрению.

Мистер Джен Когген, передавший Фрэю кружку, был багроволицым толстяком с лукавым блеском в глазах. В последние два десятка лет приходские книги Уэзербери и соседних деревень множество раз упоминали его как дружку или главного шафера на свадьбах, ему же нередко отводилась роль восприемника на крестинах, обещавших быть веселыми.

– Давай, Марк Кларк, давай! В бочонке еще полно! – произнес Джен ободряюще.

– Меня уговаривать не надо. Я только выпивкой и лечусь, – ответил Марк Кларк.

Бывший двадцатью годами моложе Коггена, он вращался на той же орбите, радуясь всякой возможности блеснуть остроумием на многолюдном празднике.

– А ты, Джозеф Пурграсс, чего не промочишь горло? – спросил мистер Когген, передавая кружку застенчивому человеку, сидевшему сзади.

– Он у нас скромняга, – пояснил Джейкоб Смоллбери. – Верно я говорю, Джозеф? У тебя ведь так и недостало духу поглядеть в лицо нашей молодой госпоже?

Все посмотрели на Пурграсса с укоризненным сожалением. Тот словно бы уменьшился: подобно другим кротким людям, он тяготился излишним вниманием к своей персоне.

– Я на нее почти совсем не глядел, – пробормотал Джозеф. – А когда все же взглянул потихоньку, щеки у меня так и вспыхнули.

– Бедняга! – протянул Марк Кларк.

– Это довольно-таки странно для мужчины, – заметил Джен Когген.

– Да, – продолжал Пурграсс. Собственная стеснительность, обыкновенно воспринимаемая им болезненно, сейчас явила ему повод для своеобразной гордости, позволив ощутить себя исключительным феноменом. – Все время, пока она со мной говорила, я только и делал, что краской заливался.

– Верю, Джозеф. Нам известно, какой ты застенчивый.

– Должно быть, нелегко бедному парню приходится с таким даром, – молвил солодовник. – И давно это у тебя?

– Ага. Еще с мальчишества. Мать моя очень уж тревожилась. Но что ни делала, все без толку. Так-то.

– А пробовал ли ты выйти на люди, Джозеф Пурграсс? Глядишь, помогло бы.

– Как не пробовать! С кем только я не знался! Меня даже на Гринхиллскую ярмарку возили, а там такое творилось! Женщины на лошадях скакали стоя, да еще почти что голые – в одних сорочках!.. Мне это ни капельки не помогло. А потом я посыльным служил в «Дамском кегельбане» в Кестербридже на задворках постоялого двора. Грешное место! Не работа была, а сплошной стыд для порядочного человека – с утра до ночи глядеть распутным людям в лицо. Но и после такого я не излечился. Краснеть – это у нас родовое. Давно в семье так повелось. Хорошо еще, что я не хуже отца и деда вышел.

– Оно конечно, – согласился Джейкоб Смоллбери, мысленно углубляясь в изучение обсуждаемого предмета. – Ежели с этой стороны взглянуть, то могло быть и хуже. Однако тебе и так несладко, какой ты есть. Видишь, пастух? Что для девицы хорошо, то для парня, черт побери, сущее наказание.

– Верно, – отозвался Габриэль, выходя из задумчивости. – Досадное свойство для мужчины.

– А еще он до крайности боязлив, – заметил Джен Когген. – Работал как-то раз поздно вечером в Йелберийской лощине и капельку выпил, а на обратном пути заплутал в лесу. Ведь так дело было, мастер Пурграсс?

– Ой, не надо! – взмолился Джозеф, заставив себя усмехнуться, чтобы скрыть беспокойство.

– Итак, он совсем сбился с дороги, – продолжал мистер Когген, бесстрастностью своего лица показывая, что правдивый рассказ, подобно времени и воде, должен течь своим чередом, никого не щадя. – Бредет парень один среди ночи, еле живой со страху, никак из чащи не выберется. «Эй! Кто-нибудь! Ау!» – вопит. А в ответ ему филин из дупла: «Хо-о-о! Хо-о-о! Хо-о-о!» Слыхал, пастух, как филины ухают? – Габриэль кивнул. – Так нашему бедолаге примерещилось, будто ему говорят: «Кто-о-о? Кто-о-о-? Кто-о-о?» Он весь задрожал и рапортует: «Джозеф Пурграсс из Уэзербери, сэр!»

– Ну уж нет! Это слишком! – воскликнул боязливый малый, в котором вдруг проснулась отвага. – «Сэр» я не говорил! Поклясться готов, что не сказал: «Джозеф Пурграсс из Уэзербери, сэр!» Что правда, то правда: никогда я не величал птицу сэром! Или я, по-твоему, не знаю, что ни один человек благородного звания не станет ночью ухать на дереве?! «Джозеф Пурграсс из Уэзербери» – вот как я сказал, да и того не сказал бы, если б не проклятая медовуха! Благодарение Богу, на этом вся история и кончилась.

О том, называл ли Джозеф сову сэром или же не называл, компания спорить не стала, и Джен глубокомысленно заключил:

– Трусливей парня не сыскать. Был с ним и другой случай. Потерялся он как-то на Ягнячьем холме. Верно говорю, Джозеф?

– Верно, – подтвердил Пурграсс, показывая своим теперешним видом, что при иных обстоятельствах его природная застенчивость все же отступает.

– Так вот. Дело тоже было ночью. Добрался Джозеф до заставы и хочет ворота отворить. И так пыжится, и сяк, а они ни в какую. Понял Джозеф, что тут без лукавого не обошлось, и плюх на колени.

– Ага, – расхрабрился Пурграсс. От тепла печи, от выпитого сидра и от сознания того, что его история всем интересна, робкий малый преисполнился несвойственной ему уверенности. – Душа во мне так и замерла. Тогда я стал на коленки и прочел «Отче наш» и «Верую», а потом десять заповедей повторил – все с усердием. Ворота не открываются. Стал я читать «Возлюбленные братья мои…»[14], а ведь больше я ничего не знаю. Если б и это не помогло, пиши пропало. Дошел до «…повторяя за мною» и поднялся с колен. Гляжу – ворота открылись. Так-то соседи!

Погрузившись в размышления, навеянные этим рассказом, все устремили взгляды на угли, раскалившиеся, точно пустыня под полуденным солнцем. Вокруг суженных глаз залегли морщины – частью от яркого свечения, частью от серьезности затронутого предмета. Оук первым нарушил тишину:

– Каково у вас здесь живется и хорошо ли работается под началом вашей хозяйки?

В груди Габриэля что-то тихо встрепенулось, когда он прилюдно помянул ту, любовь к которой таил в своем сердце.

– Так мы о ней, почитай, ничего и не знаем. Всего лишь несколько дней будет, как она сюда приехала. Дядя ее слег, послали за доктором, да только не помогла лекарская премудрость. Племянница, сдается мне, не думает ферму продавать.

– Верно говорит, – подтвердил Джен Когген. – А семейство почтенное. Служить у них куда лучше, чем туда-сюда мыкаться. Покойный хозяин достойный был человек. Сам-то ты, пастух, знал его? Старого холостяка?

– Нет, не знал вовсе.

– Я бывал у него в доме, когда ухаживал за первою женою. Она, Шарлотта моя, ходила там за коровами. Добрейшей души человек был фермер Эвердин. А я был парень приличный, и мне дозволялось приходить, видаться с невестою и пить столько эля, сколько пожелаю. Только с собой не уносить. Кроме как в пузе.

– Оно понятно!

– А эль был отменный, ну и хотелось мне показать, что я малый благовоспитанный и ценю хозяйскую доброту. Ежели б я выпил с наперсток, фермеру бы обида вышла…

– Твоя правда, мастер Когген, – согласился Марк Кларк.

– Так я стал, прежде чем идти в гости, съедать побольше соленой рыбы. В горле делалось сухо, ровно в корзине из-под извести, и эль славно лился внутрь! Эх! Золотое было время! До чего хорошо меня в том доме угощали!.. И ты, Джейкоб, бывало, со мной ходил – помнишь?

 

– Помню, как не помнить, – отозвался Джейкоб.

– А в «Голове оленя» в Духов день тоже подавали выпивку что надо.

– Так-то оно так, да только высшего сорта напиток, такой, от которого рогатый не мерещится, можно было только на кухне у фермера Эвердина отведать. Сквернословие там вовсе не дозволялось. Даже когда все уже порядком развеселятся, никто чертыхнуться не смел. А ведь для разгулявшейся души крепкое словцо – такое облегченье!

– Верно говоришь, – заметил солодовник.

– Всякий хотя бы изредка непременно выругаться должен. Не то сам не свой будет. Такова уж наша природа. Грешному человеку без грешного слова не прожить!

– А Шарлотта, – продолжал Когген, – никакого сквернословия себе не дозволяла. Ни словечка всуе не скажет… Ах, бедная моя Шарлотта. Попала ли она на небеса, после того как померла? В жизни-то ей не больно везло. Могла и по смерти в преисподнюю угодить, горемычная.

– А знал ли кто из вас отца и мать мисс Эвердин? – осведомился Оук, не без труда направляя беседу в нужное русло.

– Я знал их немного, – откликнулся Джейкоб Смоллбери. – Они в городе жили, а не тут. Давно уж померли. Отец, что за люди были родители нашей мисс?

– Ну, – начал солодовник, – он был такой, что и поглядеть особо не на что. А она была красавица. Он, пока в женихах ходил, нарадоваться на нее не мог.

– Целовал ее, говорят, по дюжине, а то и по сотне раз кряду, – прибавил Джен.

– А как поженились они, гордился ею очень.

– Да, и я слыхал об этом, – продолжил Когген. – Он до того любовался женою, что трижды за ночь свечку зажигал, чтоб на нее поглядеть.

– Безмерная любовь! Не думал я, что она взаправду есть во вселенной… – тихо проговорил Джозеф Пурграсс, склонный к философическим размышлениям немалого масштаба.

– Выходит, есть, – кивнул Габриэль.

– Все сущая правда. Я обоих знал. Левай Эвердин – так звали парня… Хотя «парень» я неверно сказал: на самом-то деле он был не из простых. Портной был, шил для господ, они ему в фунтах платили. А удержать деньги он не умел: раза два или три банкротом его объявляли.

– А я думал, он был человек обыкновенный, – сказал Джозеф.

– Какой там! Огромное богатство спустил! Гору золота и серебра!

Солодовник, мучимый одышкой, умолк, и мистер Когген, рассеянно поглядев на уголек, упавший в золу, снова взял нить повествования в свои руки.

– Хотите верьте, хотите нет, – произнес он с таинственною миной, – но папаша мисс Эвердин был прелюбодей, каких поискать. Не хотел изменничать, а ничего с собою поделать не мог. Желал быть верным мужем, но душа его так и рвалась куда не надобно. Он мне говорит однажды так горестно: «Когген, – говорит, – женщины красивее моей не сыскать, однако раз она мне теперь законная супруга, подлое сердце на грех меня толкает». А потом, помнится, излечился он: вечерами, как закроет лавку, заставлял жену снимать кольцо и девичьим именем ее звал. Сидели они вдвоем, и мнилось ему, будто он не с женою вовсе, а с полюбовницей, седьмую заповедь нарушает. Так прежняя страсть к нему и вернулась. Снова зажили они душа в душу.

– Не по-божески это – так излечиваться, – пробормотал Джозеф Пурграсс. – И все-таки нужно небо возблагодарить, что не вышло чего похуже. Он ведь мог совсем с пути сбиться и погрязнуть во грехе – в страшном грехе.

– Так дело-то вот в чем, – вмешался Билли Смоллбери, – человек хотел поступать как полагается, да сердце его не слушалось.

– А потом он выправился и зажил благочестиво, верно, Джен? – осведомился Пурграсс.

– Он причастился, стал «аминь» кричать чуть не громче священника, а еще завел привычку утешительные вирши с надгробий переписывать. Денежную тарелку носил, когда читали «Так да светит свет ваш…»[15], крестил бедных незаконнорожденных ребятишек, а ящик для пожертвований держал прямо у себя на столе, чтобы заказчик, когда к нему приходит, не мог отвертеться. Приютским мальчишкам, которые в церкви хихикали, оплеухи давал, да так, что они чуть с ног не валились. Словом, жил в зрелые годы, как подобает доброму христианину.

– Только о высоком и помышлял, – прибавил Билли Смоллбери. – Однажды Тердли, священник наш, встретил его и говорит: «Здравствуйте, мистер Эвердин! Славная сегодня погодка!» А Эвердин ему в ответ: «Аминь…». О вере, стало быть, думал, когда пастора повстречал.

– Дочка ихняя тогда дурнушка была, – заметил Генери Фрэй. – Никто и не чаял, что она, как вырастет, такая видная станет.

– Вот бы и нрав у ней оказался под стать лицу!

– Оно да, только фермой и нашим братом все равно управляющий распоряжаться будет. Эх!

Сказав это, Генери поглядел на огонь, и на его лицо легла многозначительная ироническая улыбка.

– А управляющий тот еще христианин! Ровно дьявол в клобуке, как говорится, – произнес Марк Кларк.

– Так и есть, – ответил Генери уже без улыбки. – Скажу тебе по секрету: сдается мне, что этот малый ни в будний, ни в воскресный день солгать не постыдится. Такое мое мнение.

– Ну и ну! Какие, однако, речи вы здесь ведете! – подивился Габриэль.

– Речи наши правдивы, – отозвался Генери, склонный все видеть в черном свете, и, оглядев компанию, горестно усмехнулся, как усмехается мудрец, яснее других понимающий, сколь несовершенен этот мир. – Люди бывают такие и сякие, но этот – избави Боже!

Габриэль подумал, что настала пора переменить предмет разговора.

– Ты, солодовник, должно быть, очень старый человек, раз у тебя сыновья уж поседели?

– Он своим годам давно счет потерял, верно, отец? – сказал Джейкоб. И, оглядев фигуру родителя, сгорбленную еще сильнее, нежели его собственная, прибавил: – Совсем согнулся. Прям в три погибели.

– Согнулся, да покамест не сломался, – откликнулся старик скорее мрачно, нежели шутливо.

– Пастуху охота послушать про твое житье, так ведь, пастух?

– Еще как охота! – подтвердил Габриэль, будто в самом деле не один месяц мечтал услышать этот рассказ. – Сколько же тебе лет, солодовник?

Откашлявшись преувеличенно громко, старик устремил взгляд в самую глубь печи и заговорил так медлительно, как говорят лишь о предметах, несомненная важность которых заставляет любого слушателя терпеть сколь угодно торжественную речь.

– Года, в который я родился, мне не припомнить. Зато я помню, где жил и по скольку. Может, так я свой возраст и сочту. До одиннадцати лет я, значит, рос на Верхнем Пруду. – Солодовник кивком указал на север. – Потом семь годов в Кингсбире прожил, – он кивнул на юг, – там и ремеслу выучился. Оттуда уехал в Норкомб: двадцать два года варил брагу, двадцать два года репу растил и хлеб жал. Да, знавал я то место, когда тебя, мастер Оук, еще и в помине не было. – Габриэль искренно улыбнулся. – Затем поехал я в Дарновер: там тоже репу мотыжил и брагу варил. Прибавляй еще четыре и четыре года. Потом четырнадцать раз по одиннадцати месяцев нанимался к старому Твиллсу в Миллпонд-Сент-Джудс. – Солодовник кивнул на северо-северо-запад. – На дольше Твиллс меня не брал, чтоб меня к ихнему приходу не приписали, ежели бы я вдруг калекой сделался. Потом перебрался я на три года в Меллсток, а уж из Меллстока сюда. На Сретенье минул тридцать один год, как я здесь живу. Ну, сколько вышло?

– Сто семнадцать лет, – усмехнулся другой старец, по-видимому предпочитавший считать, нежели беседовать, ибо до сих пор он сидел в своем углу, никем не замеченный.

– Это, стало быть, и есть мой возраст, – важно заключил солодовник.

– Да нет же, отец! – возразил Джейкоб. – Репу ты мотыжил летом, а брагу варил зимой тех же годов. Кто ж зимы и лета отдельно считает?

– Молчал бы лучше! По-твоему, летом я не жил? Или, может, скажешь еще, что я вовсе вчера народился?!

– Бог с тобою, никто так не скажет! – успокоительно произнес Габриэль.

– Ты человек очень старый, – подтвердил Джен Когген, – нам всем это ведомо. Должно быть, солодовник, ты на диво хорошо устроен, раз так долго живешь, верно я говорю, братцы?

– Верно, верно, устройство у тебя, солодовник, отменное! – единодушно подхватили собравшиеся.

Хозяин сделался так великодушен, что слегка приуменьшил свою заслугу (каковой было в его глазах его же собственное долгожительство), сказав, будто кружка, из которой все угощаются, тремя годами старше.

Все принялись изучать кружку, а тем временем из кармана пастушеского кафтана Габриэля показался конец флейты, и Генери Фрэй воскликнул:

– Пастух! Никак это ты играл сегодня на кестербриджской ярмарке!

– Я, – признался Оук, чуть покраснев. – Большая беда довела меня до этого. Прежде я был не так беден, как нынче.

– Не печалься, дружище! – подбодрил его Марк Кларк. – Живи себе, не горюй, придет твое время. А сейчас, пастух, ежели ты не очень из сил выбился, не сыграешь ли нам чего повеселее?

– С самого Рождества не слыхал я ни труб, ни барабанов, – сказал Джен Когген. – Сыграй, мастер Оук!

– Что ж, можно, – ответил Габриэль, доставая флейту и соединяя друг с другом ее части. – Инструмент мой плох, соседи. Не судите строго. Сыграю, как смогу.

И он дважды исполнил «Плута на ярмарке», а потом повторил задорный напев в третий раз, весьма артистически покачиваясь, подергиваясь и отбивая такт ногой.

– А славно он дует в свою дуду! – заметил молодой человек, именуемый просто «мужем Сьюзен Толл» за неимением других отличительных особенностей, достойных упоминания. – Вот бы и мне так научиться!

– Он человек умный, и для нас большая отрада – иметь этакого пастуха, – пробормотал Джозеф Пурграсс, понизив голос. – Благодарение Богу, что он играет старые добрые песни, а не срамное что-нибудь. Господь ведь мог послать нам распутного пастуха – дурного, так сказать, человека. А послал вот его. Для наших жен и дочерей это очень хорошо.

11Астарта (Иштар) – ближневосточная богиня любви.
12Ослепление иудейского лжепророка Елимы, пытавшегося отвратить проконсула Сергия Павла от веры, описано в книге Деяний апостолов (13:6–12).
13Анри де Сен-Симон (1760–1825) – французский философ, один из «отцов» утопического социализма.
14Текст, произносимый священником в начале англиканского вечернего богослужения.
15Евангелие от Матфея (5:16).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru