Раненый тоже попросил воды. Носилки остановились. Из-за краев носилок виднелись только поднятые колена и бледный лоб из под старенькой шапки.
Какие-то две бабы, бог знает отчего, вдруг начали выть, и в толпе послышались неясные звуки сожаления, которые вместе со стопами раненого производили тяжелое, грустное впечатление.
– Вот она есть, жисть-то нашего брата, – сказал, пощелкивая языком, красноречивый солдат в синих штанах.
Мы подошли взглянуть на раненого. Это был тот самый беловолосый солдат с серьгой в ухе, который спотыкнулся, догоняя роту. Он, казалось, похудел и постарел несколькими годами, и в выражении его глаз и склада губ было что-то новое, особенное. Мысль о близости смерти уже успела проложить на этом простом лице свои прекрасные, спокойно-величественные черты.
– Как ты себя чувствуешь? – спросили его.
– Плохо, ваше благородие, – сказал он, с трудом поворачивая к нам отяжелевшие, но блестящие зрачки.
– Бог даст, поправишься.
– Все одно когда-нибудь умирать, – отвечал он, закрывая глаза.
Носилки тронулись; но умирающий хотел еще сказать что-то. Мы еще раз подошли к нему.
– Ваше благородие, – сказал он моему знакомому. – Я стремена купил, они у меня под наром лежат – ваших денег ничего не осталось.
…
На другое утро мы пришли в госпиталь наведать раненого.
– Где тут солдат восьмой роты? – спросили мы.
– Который, ваше благородие? – отвечал белолицый исхудалый солдат с подвязанной рукой, стоявший у двери.
– Должно, того спрашивают, что вчера с тревоги принесли, – сказал слабый голос с койки.
– Вынесли.
– Что, он говорил что нибудь перед смертью? – спросили мы.
– Никак нет, только дыхал тяжко, – отвечал голос с койки, – он со мной рядом лежал, так дурно пахло, ваше благородие, что беда.