bannerbannerbanner
Зеркальные числа

Тимур Максютов
Зеркальные числа

Полная версия

И так он бежал, как стальной, со скоростью шесть миль в час, равномерно, а из деревни навстречу ему со скоростью пять миль в час бежала толпа народу – Мишка Некрасов, и бабушка, и врач, и соседи, и рыбаки, и почтальон – и найдите точку дороги, в которой они встретятся, и боже мой, когда же этот бесконечный день кончится, нет, не хочу есть, спасибо, баб, и Мишка тоже молодец, ну прости, прости, не усмотрел, мия кульпа, давай сам пойду утоплюсь, нет не плачу, не маленький, Дашунь, ну ты как тут, сильно больно, серьезно? эх, ну ладно, слушай – Горбунок-конек проснулся, встал на лапки, отряхнулся, на Иванушку взглянул…

Нет, не плачу я…

Бабушка сидела за столом на веранде, лампу не зажигала. Коля подошел поближе и увидел, что она курит папиросу, и огонек дрожит.

– Баб… – начал он.

Она ухватила его за руку, притянула к себе, расцеловала в обе щеки, обдавая сладковатым табачным дымом.

– Телеграмму принесли, пока ты с Дашей сидел, – сказала она. – Две сестренки у тебя со вчерашнего дня. Даша и Катюша. Танечка поправляется, скучает за вами, привет передает. Тринадцатого обратно поедем, двадцатого уже учебный год начинается. Я с вами поживу пару месяцев, тут Степа за домом присмотрит.

Коля опять разревелся, будто ему три года было, а не тринадцать.

– Поешь иди, – сказала бабушка, откидываясь в плетеном кресле и глядя в темноту сада. – Мишка там на кухне уже оладьи жмет.

С Мишкой они решили быть друзьями навсегда, и завтра побрататься, порезав руки и смешав кровь – на ночь не хотелось возиться.

– Тебе, Коля, надо быть врачом, – сказал пупс, когда Коля уже засыпал, привычно сжимая его под подушкой. – Побеждать смерть, забирать у нее намеченное – лучше нет в мире власти.

И были эти слова как свет, осветивший Колины мечты и устремления. Засыпал он еще обычным мальчишкой, а проснулся – будущим врачом, победителем над смертью.

Доехали обратно весело, играли в «Сражение», Мишка Колю все время заставлял за Турцию играть, а сам, хитрец, за Россию кубики бросал. Дашка еще была бледновата, а уже хотела бегать и беситься. Но Коля ей с важным видом пульс щупал и язык показывать заставлял.

– Нет, – говорил, – лежи пока, Дарья Вячеславовна, тебе еще отдых предписан.

Она вздыхала и покорно ложилась, а он ей покрывало поправлял и насмотреться на нее не мог.

Пупс вот только все время молчал.

На вокзале встречали их папа с мамой с запеленутой колбасой младенца на руках, и Мишкины родители, а лица у них были радостные, но и тревожные. Мама сразу к Дашке бросилась, на колени упала, целовала ее со слезами, потом Колю, потом Мишку. Все переобнимались, но по лицам было видно – не все еще сказано.

– Пойдемте… – Мишкин папа откашлялся. – Пойдемте-ка в сквер через дорогу, присядем.

– Таня, вы езжайте с девочками, – велел папа. – Извозчика возьмите, а мы потом на конке.

Мишка с Колей сидели на скамейке и, волнуясь, друг на друга поглядывали. Что за напасть?

– На прошлой неделе, – начал папа, – у Казанского было покушение анархистов на обер-полицмейстера, фон Гредера… Праздник был кондитерский там же… Конфеты раздавали…

Папа потемнел лицом и замолчал.

– Бомбу кинули, но она не сразу взорвалась, – монотонно сказал Мишин отец. – Полицмейстер успел за колонну кинуться. А народу много пострадало – шестьдесят человек ранило, пятерых убило.

Он потер виски.

– Ребята, среди них был ваш товарищ Сеня Генинг и ваш преподаватель математики, Степанов. Его друг пригласил на гуляние… Газеты писали – он Сеню и другого мальчишку собою закрыл. Сразу погиб, на месте. Сеня вчера в больнице умер. А второй мальчик поправляется. Вот так.

Коля долго сидел в своей комнате, сжимая в руках пупса Висечку. Если пупс вуду был вольтом Степанова, то со смертью Виссариона Ивановича и магия ушла? Следовало ли похоронить вольта? На следующей неделе Сеню будут хоронить. Так он и не вырос, даже если профессор в Вене ему в мозгах все поправил…

Коля разревелся прямо в пупса, прижимая к лицу потрепанное, грязное сатиновое тело, чувствуя внутри клочья бумаги и острые грани пирамидки.

– Не хочу, чтобы так было, – плакал он. – Не хочу такой мир, не хочу!

– А давай-ка его попробуем поправить? – вдруг предложил пупс и невесело рассмеялся. – Что случилось, то уже случилось, Коля. Но мы можем попытаться изменить то, что будет. Я не историк, но кое-что читал и в сети искал в последнее время. Первым делом, думаю, надо попытаться войны не допустить. Твой отец на почте с письмами работает? Ты по-немецки пишешь? А почерк у тебя хороший? Не боишься? Записывай с моих слов, потом набело перепишешь, у отца на работе проштампуешь так, чтобы они через проверяющих охранки не проходили… Черновики сожги сразу, как отправишь. Готов? Ну, пиши…

«Любезный государь Василий Николаевич. Вы вряд ли поверите мне сейчас – но довольно будет и возможности, что вы это письмо запомните или сохраните, и когда через четыре года начнут разворачиваться следующие события, вы поступите…»

Коля писал до полуночи, пока глаза не стали закрываться. Когда мама зашла и лампу забрала – достал свечку и спички, припрятанные за шкафом. Писал по-русски, писал по-английски и немецки, трети слов не понимая.

– Я отправлю все письма, – пообещал он пупсу, уже лежа в кровати и сжимая его в руке.

Не знал, что пупс с ним больше не заговорит никогда, останется молчаливым свидетелем последнего года его детства, а через пять лет Висечку и вовсе утащит из его комнаты сестричка Катюша, назовет Жоржем и назначит наездником плюшевого медведя Иннокентия. Потом подарит подружке во дворе. А самому Коле станет не до того – он сдаст экзамены в Императорскую медикохирургическую академию, будет заказывать форменную шинель, волноваться об учебе, вздыхать по хорошенькой племяннице Мишки Некрасова, с которой познакомится на выпускном балу гимназии…

– Очень плохое будущее в этих письмах, – зевая, говорил Коля пупсу вуду. – Ужас просто. А если никто не поверит письмам, ничего не поменяется, так и будет? Мне придется все это прожить?

– Да, – сказал пупс тихо. – Придется прожить, уж как получится, Коленька. Оставаясь собой, таким, каким ты хочешь быть и можешь гордиться. Вот я тебе почитаю свое любимое, а ты спи, спи, дорогой мой мальчик…

…и хрипло кричат им птицы, что мир останется прежним, да, останется прежним, ослепительно снежным и сомнительно нежным, мир останется лживым, мир останется вечным, может быть, постижимым, но все-таки бесконечным…

Максим Ильич откинулся на подушки, сжимая в руке маленькую синюю пирамидку.

В коробке, что Галя тогда принесла, было много хлама, он его перетряхивал и умилялся. Многих вещей он не помнил – откуда эта ржавая машинка? Автобусный билет? Треснутый мумифицированный каштан?

Другие предметы били его током, память вспыхивала картинкой, запахом, чувством – и он снова заворачивал стерку в бумажку от конфеты «Тузик», чтобы надурить Витальку Сидорова и хихикал в кулак, представляя его разочарованное лицо. Опять стоял на пляже Артека, выиграв областную математическую олимпиаду, подбирал гладкий красный камушек, чтобы кинуть в море, но, передумав, прятал в карман, а перед отъездом в Ленинград, поступать в медицинскую академию – клал в эту самую коробку.

Максим перебирал высохшими костлявыми руками свое детство – клеенчатую бирку из роддома, где ручкой было написано, что Смирнов Максим Ильич родился 16 сентября 1951 года, октябрятскую звездочку, крохотную пенопластовую Снегурочку, самолетик, два билета в кино на «Гиперболоид инженера Гарина» – он еще приглашал эту… как ее… зеленые глаза, светлые косы, родинка на шее. Трофейный термометр с рейховским орлом – дед вернулся живым-здоровым. Странного выцветшего пупса, древнего и облезлого – Максим нашел его на чердаке в Вышнем Волочке, когда прабабушка Рита умерла, деревянный дом собрались сносить, а он, десятилетний, искал в завалах хлама старинные сокровища.


Максим поднял пупса и почувствовал в его тканевом теле что-то твердое, правильной формы, с жесткими гранями.

– Галя, – позвал он, но голос сорвался, – Галя!

Дочка не услышала, тогда он сам поднялся, толкая перед собой капельницу и держась за нее, дошел до комода, взял ножницы. Подпорол боковой шов. Пупс смотрел в пространство и улыбался. Максим пошарил в кукле, достал пожелтевшие полоски бумаги – старые, с ятями и твердыми знаками. А потом выпала маленькая синяя пирамидка, вроде бы из стекла, с едва заметными значками на гранях. Легла в ладонь и засветилась в полумраке вечерней комнаты, где занавески уже пару месяцев не открывались – после операции головные боли чуть отступили, но свет глаза резал.

Из пирамидки послышался четкий мальчишеский голос.

– Ты в моей власти, – сказал он. – Уколю иголкой в живот – тебя возьмет и поносом скрутит. А в голову уколю – будешь мигренью маяться!

Максим маялся мигренью уже три года, так ему опухоль и продиагностировали.

– Меня зовут Максим, – осторожно сказал он в пирамидку, как в микрофон.

Но тут она погасла, а в комнату вошла Галя.

– Ой, пап, ну ты чего вскочил? – вскинулась она. – Как голова? Ты голодный? Я сейчас поеду Марину и Петю забирать из музыкальной школы, могу салатиков купить. Хочешь?

Максим отказался от еды, попросил подать ему ноутбук – с капельницей самому было неудобно. Галя обложила его подушками, поцеловала, побежала вниз.

– Хотя вообще-то хочу салатик, – передумал Максим ей вслед. – С кальмарами.

Галя рассмеялась, дверь хлопнула, во дворе зафырчала машина.

Максим держал на ладони пирамидку и искал символы с ее граней в интернете. Не нашел.


Так он познакомился с Колей и очень его полюбил – как любил того мальчика, которым был когда-то сам, которого хотелось уберечь и спасти от грядущих испытаний и сердечной боли, понимая в то же время, что без них он не станет тем человеком, которым должен.

 

– Пап, ну мы волнуемся, – говорила Галя. – Ты сам с собой все время разговариваешь. Тебе одиноко? С нами невесело?

Максим гладил ее по голове и улыбался – потому что видел сквозь ее нынешнее, тридцатилетнее лицо все ее лица, и то первое, толстощекое, с заплывшим веком и пятном зеленки, когда ее вынесли ему из роддома.

– Мне весело, Галя, – говорил он. – Позови Петю с Маришкой, я им «Конька-горбунка» почитаю.

Он сжимал в руке синюю пирамидку и читал стихи сразу всем – и своим внукам, и мальчику Коле.

– Пап… – говорила Галя. – Ну а вот ты разговариваешь… Доктор говорил – возможны галлюцинации…

– Доча, отстань, – отмахивался Максим. – Я умираю, дай мне спокойно погаллюцинировать. Беспокоишься обо мне? Хочешь скрасить?

– Ага, – всхлипывала Галя.

– Тогда иди мне блинчиков напеки. У тебя же еще куча времени до совещания по скайпу?

Галя ворчала и шла печь блины.

Закончив диктовать, Максим поднял к глазам руку с пирамидкой. Она все еще чуть-чуть светилась, ярче на значках, которые ему идентифицировать так и не удалось.

Страшная мысль вдруг пронзила Максима – а что, если, отправив письма, Коля действительно изменит будущее? Ведь если хотя бы два адресата из десятка поверят…

Франц Фердинанд не поедет в Сараево, полиция арестует членов «Молодой Боснии», Россия не объявит мобилизацию, Ленина не освободят из тюрьмы в Поронине… Не погибнут миллионы, не восстанет из горького жирного пепла Первой мировой Гитлер и не начнет Вторую… Революция в России случится по-другому, или не случится вообще…

Все будет иначе – а в этой новой, другой реальности родится ли в медобъединении завода «Свободный сокол» он, Смирнов Максим Ильич, встретит ли в Ленинграде Людочку, будут ли у них Галя и Андрей?

Максим был плохим историком, плохим предсказателем. Но знал наверняка, крепче любой веры – будут!

Голову проткнула раскаленная спица, в глазах потемнело, пирамидка упала из руки.

– Галя, – позвал он из последних сил, – Галочка!

Умирая, ждал – прозвучат ли в коридоре шаги, откроется ли дверь, успеет ли он посмотреть в последний раз на ее лицо, убедиться, что после него останутся те, кого он любил?

Тимур Максютов
Осколок синевы

– Битков! Сергей!

Визгливый голос воспидрылы носится над участком дурной вороной, бьется об игрушечные фанерные домики, путается в мокрых кустах.

– Куда опять этот урод запропастился, а? Найду – ухи пообдираю. Битко-о-ов!

Сережка сидит в любимом углу, скрытый от воспитательницы ободранной сиренью. Обхватив красными от холода ладошками колени, отчаянно шмыгает носом – веснушки так и подпрыгивают, словно мошки, стремящиеся улететь в низкое осеннее небо.

– Нет, ну надо же. Ведь два раза группу пересчитала, все были на месте – девятнадцать голов. А как на обед сажать – нету Биткова. Вот скотина малолетняя. Битков!

– Вера, ты в группе-то смотрела? Под кроватями в спальне?

– Да везде я смотрела. Вон, колготки порвала, пока лазила-то на карачках. Ну, сука, он мне ответит за колготки.

– А в шкафчиках? В раздевалке? В прошлый раз он там.

– Точно! Вот, зараза.

Воспидрыла, пыхтя прокуренно, убегает. Заскрипела дверная пружина, грохнула.

– Не пойду, – бормочет Сережка, – суп ваш есть, а Петька плеваться опять. И тихий час этот.

Битков рыжий, поэтому дразнят. И не хотят водиться. Он давно привык молчать с одногруппниками, а разговаривает обычно сам с собой.

Сыро, неуютно; облака ползут грязно-серыми бегемотами, давят брюхом.

Сережка начал смотреть на улицу, сквозь забор из рабицы: там тоже – скукота. Ни пожарной машины, ни завалящего солдата. Только тополя машут тощими руками – будто соседки ругаются, швыряют друг в друга умершими листьями. Какая-то старуха прошаркала галошами, бормоча себе под нос. А на носу – бородавка!

– Баба яга, – прошептал Битков и начал пятиться прочь от ставшего вдруг ненадежным сетчатого забора. Опять сел на корточки, чтобы быть меньше, незаметнее.

И – увидел вдруг.

Вдавленный в грязную землю, между редкой щетиной жухлой травы – неровный треугольник, размером со спичечный коробок.

Пыхтя, выковырял с трудом: кто-то будто вдавил каблуком, хотел разбить – а мягкая земля не дала.

Осколок синего стекла. Настолько синего, что сразу вспоминалось деревенское лето, оранжевый смеющийся шар в зените, запах полыни и нагретых солнцем помидоров. Сухие ласковые руки бабушки Фени, тарелка шанежек, похожих на подсолнухи. И кружка теплого молока, которое от щедрой горсти малины становилось синеваторозовым.

Сережа осторожно поднял осколок и посмотрел сквозь него в небо. В серое, сонное небо, в котором не угадывалось даже пятна от скрытого грязной ватой светила.

И ахнул…

…тополя прекратили вихляться, по команде «смирно» вытянулись ввысь и выбросили тугие белоснежные паруса. Волны едва успевали уворачиваться от стремительного форштевня – отпрыгивали, плюясь пеной и сердито шипя. И до самого горизонта, так далеко, что заломило глаза – синее, синее, безбрежное…

– Вот ты где, подонок!

Стальные пальцы с облупленным маникюром вгрызлись в веснушчатое ухо, закрутили – аж слезы брызнули из глаз. Воспидрыла потащила Сережку в здание – в запах мочи, хлорки и пригорелой каши, в крашенные мрачно-зеленым стены.

А в кармашке штанов притаился синий осколок – мальчик нащупал его сквозь ткань. Шмыгнул носом и улыбнулся.

* * *

– Ма-а-ам!

– Отстань. Семнадцать, восемнадцать. Отстань, собьюсь – опять перевязывать.

Мама вяжет, и спицы качаются, словно весла резвого ялика. Заглядывает в заграничный журнал со схемой вязки – подруга дала только на один день.

У мамы морщинки возле глаз. Щурится близоруко, но очки не носит, чтобы быть красивой. Когда она смеется – морщинки превращаются в лучики. Сережа так солнце рисовал в раннем детстве: кружок и тонкие штрихи.

А когда плачет, бороздки становятся сетью, ловящей слезы.

Плачет чаще.

– Ну ма-а-ам!

– … тридцать два. Запомни: тридцать два! Не ребенок, а наказание. Ну, чего тебе надо?

– А вот папа. Он же моряком был, да?

Хмурится. Откладывает вязание, идет на кухню. Мальчик бежит за ней, как хвостик.

– Ведь был?

Мама мнет сигарету. Пальцы ее дрожат, поэтому спички ломаются – и только третья вспыхивает. Битков втягивает воздух веснушчатым носом – этот запах ему очень нравится.

Когда мама злится, она называет Биткова не «сынулькой» и не «Сереженькой». И говорит – будто отрезает по куску.

– Сергей. Почему. Ты. Это. Спрашиваешь?

Мальчик скукоживается, опускает глаза. Шепчет:

– Я же помню. Черное такое пальто, только оно по- другому называется. И якоря. И еще…

– Ты ошибаешься, – резко обрывает мать, – твой отец – не моряк.

– А кто тогда? – совсем уже тихо.

– Твой отец – сволочь! И больше, Сергей, изволь не задавать мне вопросов о нем.

Мама с силой вдавливает окурок и крутит его в пепельнице, убивая алый огонек. Выходит из кухни и автоматически выключает свет.

Сережка сидит в темноте. Гладит синий осколок.

И вспоминает – ярко, будто было час назад: черная шинель («шинель», а не «пальто»!), якорь на шапке, ночное небо погон – золотые звездочки и длинный метеоритный след желтой полоски…

Авоська с мандаринами, елочные иголки на ковре, смеющаяся мама – еще без морщинок у глаз.

И тот непонятный ночной разговор:

– Куда мы поедем, в Заполярье?! В бараке жить?

– Родная, будет квартира. Ну, не сразу.

– Торчать на берегу, психовать за тебя? По полгода! Без работы, без друзей!

Сережка зажмуривается еще крепче.

Хочет увидеть играющую солнечными зайчиками лазурь, но вместо нее – тяжелые свинцовые брызги, оседающие льдом на стальных поручнях, и простуженный крик бакланов…

* * *

– Свистать всех наверх!

Черные грозовые тучи мчатся, словно вражеское войско, грозно стреляя молниями. Рангоут шхуны стонет, едва выдерживая ураган. Лопаются шкоты и хлещут палубу, будто гигантские кнуты. Неубранный стаксель рвется в лохмотья…

Многотонная волна набрасывается злобным хищником, хватает рулевого – и утаскивает за борт… Бешено вращается осиротевший штурвал, растерянно крутится обреченное судно.

Но кто это? Фигура в промокшем насквозь плаще, в высоких ботфортах, бросается и хватает рукоятки рулевого колеса, разворачивая шхуну носом к волне.

– Молодец, юнга! – кричит пятнадцатилетний капитан Дик Сенд, – ты спас всех нас. Тебе всего восемь лет, но в храбрости и умении дашь сто очков вперед даже такому морскому волку, как Негоро!

Юнга отбрасывает капюшон, обнажая благородный профиль, и говорит:

– Мы идем неверным курсом, шкипер! Кок засунул топор под нактоуз, и перед нами Африка, а не Америка.

Паршивец Негоро выхватывает огромный двуствольный пистолет и стреляет, но юнга успевает закрыть капитана своим телом.

Дик Сенд склоняется над храбрецом:

– Как зовут тебя, герой?

Юноша смертельно бледнеет и успевает прошептать:

– Серж. Серж Биток…

По накренившейся палубе с грохотом катится пушечное ядро.


– Биток! Ты заснул, что ли? Мячик подай.

Сережка хватает мяч, неуклюже пинает – мимо. Просит:

– Ну, возьмите хоть на ворота. Пожалуйста.

– Иди, иди отсюда. Без сопливых скользко.

* * *

– Рыба!

Егорыч грохочет по дощатому столу так, что остальные костяшки подпрыгивают и сбиваются.

– Везет тебе сегодня, – качают головой игроки.

– Нам, флотским, всегда везет.

У тщедушного Егорыча – штопаная тельняшка, руки в наколках: полустертые якоря, буквы «ТОФ», сисястая русалка.

– Еще партию?

– Не, там же закрытие Олимпиады по телику.

Партнеры встают, идут по своим подъездам. Сергею тоже хочется смотреть закрытие из Москвы, но он остается. Смотрит, как Егорыч тихо матерится, копаясь в сморщенной картонной пачке «Беломора». Наконец, находит невысыпавшуюся папиросину, чиркает самодельной зажигалкой из гильзы, прищуривается от едкого дыма. Фальшиво затягивает:

– Когда усталая подлодка из глубины… кхе-кхе-кхе.

Кашляет так, что ходят ходуном тощие плечи. Подмигивает Биткову, обкусывает картонный мундштук, протягивает беломорину:

– Добьешь, комсомолец?

– Не, – крутит головой Серега, – мне нельзя.

– Ну да, ну да, – хихикает Егорыч, – боксер, понимаю. Какой уже разряд?

– Второй юношеский.

– Ништяк.

Битков деликатно шмыгает. Решается:

– Дядя Егорыч, а океан – это ведь красиво?

– Да нунах. Лучше три года орать «ура», чем пять лет – «полундра». Хотя сейчас два и три служат. Я ж на железе, в подплаве. Чего я там видел? Мазут, отсек да учебные тревоги. Аварийная, – начал загибать прокуренные пальцы с желтыми ногтями, – пожарная, химическая… Уже и не помню толком. «Человек за бортом», во! Для подплава очень актуально, хе-хе-хе. Зато пайка на флоте – это песня. Железная пайка. Сгущенку давали. И кок не жмотился, добавку – всегда пожалуйста.

– Ну как, а небо, волны? Синева.

Егорыч кивает:

– Когда всплываем аккумуляторы подзарядить – да. Разрешают на мостик по двое подняться, покурить. После отсека-то! Воздух – пить можно, такой вкусный. И небо… Да.

Егорыч зажмуривается, его сморщенное загорелое лицо вдруг озаряется щербатой детской улыбкой.

Видит и аквамариновую воду, и такое же небо. Снежно-чистые комки облаков отражаются белыми барашками на гребнях.

Без всякого волшебного осколка – видит.

* * *

– Товарищ подполковник, ну пожалуйста!

– Странный ты какой-то, призывник Битков. Какого хрена тебя во флот потянуло? Опять же, три года служить. А так – два.

Подполковник отдувается, трет несвежим платком багровую лысину. На столе – тарелка с надкусанной домашней котлетой, чай в стакане прикрыт от мух бумажкой. Как такому объяснишь?

– Я с раннего детства… Мечта у меня.

– Странная экая мечта, – военком крутит толстой шеей, отстегивает галстук – тот повисает на заколке.

– Городок наш сибирский, тут до любого океана – тысячи верст. Я тебе так скажу, Битков. Спортсмен, школу закончил отлично. Характеристики хорошие. Кстати, а чего не поступил в институт-то?

– Я хотел в военно-морское или торгового флота, во Владивосток. А мама категорически… Болеет она у меня.

– Ну, и чего? Не поехал во Владик, правильно, нахер он нужен. У нас же – и сельскохозяйственный, и политех. О! Педагогический, опять же. Одни девки учатся, был бы там, как султан в гареме.

Военком подмигивает и противно хихикает.

– Я… Я настаиваю, товарищ подполковник.

– Ну ты, сопляк, – повышает голос офицер, – настаивает он. Настаивалка еще не выросла. Пойдешь в ВДВ, в Ферганскую учебку. Про атмосферу Земли слышал? Пятый океан, голубой. Будешь прыгать с парашютом – считай, в синеве купаться, хе-хе.

 
* * *

Злой воздух хлещет, давит стеной. Десантники прячутся за рубкой катера, кутаясь в бушлаты. Старлей кричит, перебивая ветер:

– И чтобы без самодеятельности! Без пижонства этого вашего, никаких бескозырок. Каски не снимать! Высаживаемся, сразу цепью рассыпаемся. Первая группа прикрывает, вторая – с саперами к доту. Закладываем заряды и уходим. Все понятно, товарищи краснофлотцы?

Сосед Биткову шепчет на ухо:

– Ага, уходим. А если ждут, самураи чертовы? Берлин вон три месяца, как взяли. Обидно так-то. Считай, после войны.

Серега молчит. Проверяет сумку с дисками, поближе подтаскивает пулемет Дегтярева.

Катер сбрасывает ход до самого малого, чтобы не реветь дизелем – сразу начинает качать так, что ноги задирает выше головы.

– Пошли, – командует старлей шепотом.

Можно подумать, это поможет. Катер – как на ладони. Светило хлещет очередями веселых зайчиков, скачущих по лазури.

Почему все-таки не ночью, тля?!

Кто-то украдкой крестится. Переваливается через борт, ухает в воду – по грудь. Подняв над головой ППШ, идет к берегу, как танцует – один локоть вперед, потом – другой.

Битков расстегивает промокший ремешок, снимает каску, бросает на палубу. Достает из-за пазухи беску, натягивает поглубже, ленточки – в зубы. Зажмурившись, кивает солнцу. Прыгает в зеленую волну.

Бредет к мокрым камням – они сейчас похожи на ленивых тюленей, развалившихся под жарким небом августа.

Когда остается двадцать метров – оживает японский дот. Бьет прямо в лицо ослепительными вспышками.

Серега, опрокинувшись на спину, тонет – вода смыкается над головой, плещется, рвется в продырявленные легкие.

Нечем дышать.

Битков пытается нащупать в кармане треугольный стеклянный осколок.

* * *

– Харе орать, Биток.

Сергей распахивает глаза. Пытается втянуть раскаленный воздух – и корчится от боли. Розовая пена пузырится на губах.

Над головой – не синее курильское небо и не зеленая тихоокеанская волна.

Над головой – потолок кабульского госпиталя. В желтых потеках и трещинах, напоминающих бронхи на медицинском плакате.

– Осколок! Осколок мой где? – хрипит Битков.

– Во, видали? Хирурга спрашивай. Там из тебя всякого повынимали – и пуль, и осколков.

– Нет, – кашляет Серега. Сплевывает в полотенце, добавляя бурых пятен, – стеклянный такой. Синий.

– Тьфу, вот чокнутый, а? Его когда в вертолет тащили – тоже все свою стекляшку искал. Кто маму зовет, а Битков – кусок бутылки.

– Где?!

– В манде. В тумбочке твоей, придурок.

Рыча, садится на койке. Ощупывает перебинтованную грудь. Скрипит верхним ящиком тумбочки.

Тощая пачка писем. Картонная коробочка с орденом Красной Звезды. Мыльница. Бурый огрызок яблока. Вот!

Берет осколок синевы. Прижимает к повязке, осторожно ложится на спину.

Улыбается растрескавшимися губами.

* * *

– Ну, все! Кабздец тебе, барыга.

Кожаных – четверо. Мелькают набитые кулаки, белые полоски «адидасов».

Мужик держится секунд десять, потом бритые его заваливают, начинают пинать лежащего – с хеканьем, выдающим удовольствие от процесса.

– А ну, стоять!

Битков ставит на скамейку ободранный чемодан с металлическими наугольниками, бросается в драку.

Первый даже не успевает развернуться – хрюкнув, падает мордой в асфальт. Второй успевает – и совершенно зря. Прямой левой приходится точно в челюсть.

Третий издает мяукающие звуки, начинает махать ногами. Балерун, тля. Кто же ноги выше пояса задирает в реальном-то бою?

Битков ловит каратиста под колено, бьет лбом в харю. Добавляет уже по упавшему.

Последний шипит что-то матерное, выбрасывает тонкий луч ножа. Вот это – зря. За такое не прощают.

Серега выбивает нож. Руку ломает вполне осознанно и намеренно.

Помогает мужику подняться.

«Барыга» смотрит на свой пиджак в кровавых пятнах. Качает головой:

– Надо же, суки. Двести баксов платил за шкурку-то.

Подходит к каратисту, пинает узким туфлем. Нагибается и орет:

– Вы, бычары, всем кагалом не стоите, сколько пиджак! Так своему старшему и передай: должен теперь.

Поворачивается. Протягивает Биткову бумажный прямоугольник:

– Будем знакомы. Павел Петрович.

Удивленный Серега крутит картонку, чешет лоб:

– А это чего это?

– Визитная карточка, – хмыкает Павел Петрович, – ты откуда такой взялся? Вписываешься ни с того ни с сего, визитки пугаешься.

– Я-то местный. Просто четыре года за речкой. Сверхсрочную еще.

– А! Афганец, значит? Это хорошо. Пошли. С меня поляна за спасение.

– Да как-то…

– Пошли-пошли. За все платить надо. А про Пашу- Металлурга любой скажет – я долги отдаю.

* * *

Четыре огромные трубы, будто наклоненные назад встречным ветром, нещадно дымят, пачкая ослепительную лазурь. Нож форштевня режет бирюзу, как грубый плуг – английский газон.

По верхней палубе прогуливаются пассажиры первого класса: сияют цилиндры, топорщатся нафабренные усы. Дамы сверкают драгоценностями: один гарнитур стоит столько же, сколько новейший миноносец.

Смех, словно звон серебряных колокольчиков. Улыбка – нить жемчуга в перламутровом обрамлении.

– Вы так милы, Серж. А китель великолепно облегает вашу фигуру. Ах, моряки – моя слабость.

В полутьме – шуршание сползающего шелка. Алебастр кожи. Неземной аромат.

– Это – Флер д' Амур, запах любви. Идите ко мне, мон капитэн.

– Кхм. Пока – только вахтенный начальник.

– Ах, смешной! Разве это важно? Вы же приведете бригантину нашей любви в лагуну истинной страсти, не так ли?

Звон пружин.

Жар скользящих тел, влага и дурман.

Скрип пружин.

Скрежет измученных пружин.

Вздох.

Стон.

Стон и скрежет рвущегося железа.

Бешеный стук вестового в дверь каюты:

– Всех офицеров – на мостик! Катастрофа, мы столкнулись с айсбергом.

Крики наполняют тесные пространства палуб.

– Ах, вы же не бросите меня, Серж?!

Прижимается горячим телом, умоляя.

* * *

Битков открыл глаза.

Кто-то уткнулся в плечо, прижался горячим телом.

Серега скосил взгляд, увидел пышную пергидрольную волну. Отодвинулся осторожно. Потрогал:

– Эй, девушка! Вы кто? Гражданка…

Блондинка проснулась. Хихикнула:

– Ты че, ты ж не мент вроде. Какая я тебе гражданка?

Перекатилась на спину, потянулась – даже не пытаясь прикрыть роскошные формы.

Битков отвернулся. Начал собирать по полу одежду – вперемешку свою и женскую.

Блондинка мяукнула:

– А ты чего торопишься, милый? Я не против продолжения.

– Можно и продолжить. Только я ни хрена не помню. Где мы? И ты откуда тут?

– Ну как же. У Павла Петровича на даче. А ты меня сам выбрал. И можешь не спешить – еще два часа оплачено.

Битков выпучил глаза:

– Ты что, эта? Э-э-э. Проститутка?

– Фи. Какая проза. Я – ночная бабочка, ну кто же виноват?

В дверь стукнул и сразу вошел Павел Петрович. Рассмеялся:

– Что, уже поете? Так, Серега, пошли вниз, опохмелю и поговорим. А ты, подруга, давай, собирайся. Премию у водителя получишь.

* * *

– Для начала – пятьсот баксов в месяц. Ну, и десять процентов в бизнесе.

Битков крякнул.

– Да, я со своими щедрый. А ты – свой. Ну что, еще «абсолюта»? Простого или черносмородинового?

Сергей прикрыл стопку ладонью.

– Погоди, Пал Петрович. Очень заманчиво, конечно. Только я не собирался дома оставаться. Хотел во Владик ехать, поступать в училище Невельского. Переживаю только за экзамены, со школы не помню ни фига.

– Тю! И на хрена тебе оно надо? Ты ж четыре года лямку тянул, а там первокурсники в казармах. И закончишь – кем будешь-то?

– Я на судоводительский. Штурманом буду. Потом – и капитаном, если повезет.

– Вот смотрю я на тебя, Биток, и охреневаю. Точно как блаженный. Пароходов-то не осталось уже, моряки без работы. Это они при совке были крутые, дефицит возили и инвалютные копейки получали. А сейчас – нищета, кто под флагом не ходит.

– Я не из-за денег. У меня мечта. Я океан мечтаю с детства увидеть.

– Дурак ты, ей-Богу! Да заработаешь денег и поедешь на свой океан. В круиз. С мулатками.

Серега потрогал неровные края треугольника в кармане. Помотал головой:

– Нет.

– Ну, хорошо. Давай так: годик у меня поработаешь. Квартиру купишь, мать подлечишь. И на будущий год поступишь. Я там-сям подмажу, связи подниму – проскочишь в свое училище, как по маслу.

Битков сказал, только чтобы не обижать хорошего дядьку:

– Я подумаю.

– Это как раз хорошо. Никому не возбраняется. Подумать – оно полезно.

* * *

– Итак, «Кореец» вернулся, атакованный японскими миноносцами. Блокада Чемульпо полная. По старой флотской традиции, господа, первое слово – самому младшему по званию и годам службы. Сергей Иванович, прошу вас.

Мичман вскочил, волнуясь. Огладил тужурку. Прочистил горло.

– Господа, я подумал…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru