Ленинград, декабрь 1939
Ворона переступила по жёрдочке. Наклонила голову и внимательно посмотрела на Толика. Проворчала:
– Горрох! Прраво, дррянь.
Бабушка усмехнулась:
– Ты уж определись, дорогая: горох дрянь или твоё любимое лакомство?
Ворона Лариска замолчала, озадаченная.
Серёжка Тойвонен тоже молчал, явно напуганный. Толик подтолкнул приятеля:
– Ну, чего ты хлюздишь? А ещё сын красного командира! Дай ей гороху-то.
Серёжка шмыгнул и протянул ладонь с тремя желтыми кругляшами.
Лариска оживилась. Ткнула клювом, задрала голову, проглатывая вкуснятину. Серёжка засмеялся:
– Щекотно.
Третью горошину ворона есть не стала. Взяла, взмахнула крыльями, взлетела на шифоньер.
Тётя Груша, мама Серёжки, восхитилась:
– Вот ведь животина какая умная!
Бабушка возразила:
– Горох лопать – много ума не надо. Ей уже десять лет, а говорить так толком не научилась, две дюжины слов, и все невпопад. Лариска и есть, недаром в честь Рейснер названа.
– А кто это, Софья Моисеевна?
– Да была одна такая, девица ветреная и бестолковая во всех отношениях. Ты, Агриппина, пьесу Вишневского «Оптимистическая трагедия» имела счастье смотреть?
– Да, – обрадовалась Груша. – Муж водил в концерт, на октябрьские праздники. Там ещё комиссарша своё тело морячкам предлагает.
Бабушка всплеснула руками, рассмеялась:
– Вот он, глас народа! Точнее и не скажешь. Лариска и была прототипом той комиссарши, с предложением тела у неё не задерживалось. Может, и плохо так про покойницу, но царствия небесного я ей желать не буду, ибо бога нет, как и его царствия.
Груша испуганно дёрнула правой рукой, словно хотела перекреститься.
– Может, зря вы так про неё, Софья Моисеевна? Всё-таки большевичка, героиня, получается, нашей славной истории.
Бабушка поморщилась:
– Милочка, я ведь историю, в отличие от тебя, не по «Краткому курсу» изучала. Я её делала, вот этими руками. Давайте лучше пить чай.
Бабушку Софью побаивался весь дом, даже грозный дворник дядя Ахмед. Однажды упившийся в хлам жулик Свищ, отмечавший удачный гоп-стоп, порезал собутыльников. А потом выскочил во двор с окровавленной финкой, базлая что-то невразумительное, но грозное. Доминошники брызнули от своего стола шрапнелью. Жутко заголосили женщины, Толик, тогда ещё совсем малец, замер в песочнице с лопаткой в руке. Свищ хрипел, пуская слюни на разорванную рубаху, таращил белки, выплёвывая страшные слова:
– Попишу. Суки все, амба вам пришла.
Казалось, дрожал весь двор – и сараи, и деревья, и серое небо. Толик смотрел на шатающегося жулика и чувствовал, как становятся горячими и мокрыми штанишки.
Бабушка появилась неожиданно. Встала между Толиком и Свищом, уперев руки в бока. Гаркнула:
– А ну, хорош бакланить, падло. Брось перо.
Жулик остановился. Выставил нож, забубнил:
– Ты чё, кобёл, я тебя…
Бабушка молча ударила кулаком в центр мятого лица. Свищ выронил финку, сел на задницу и схватился за потёкший юшкой нос, подвывая.
Так и сидел, пока не прибежали запыхавшиеся постовые, за которыми прятался растерянный дворник со свистком во рту.
Происшествие только укрепило непререкаемый бабушкин авторитет. Вспоминая этот случай, она смеялась:
– За шесть лет на царской каторге и не таких мазуриков видала.
Иногда приходили в гости старые бабушкины подружки, строгие женщины с седыми хвостиками. А во дворе Софья Моисеевна ни с кем близко не сходилась, только с соседкой снизу, женой красного командира Тойвонена.
– Агриппина, ешь варенье. Крыжовниковое, вкусное. Сама варила, на даче.
Тётя Груша загребла варенье из хрустальной вазочки столовой ложкой. Потом громко прихлебнула чай из блюдечка.
Бабушка снова поморщилась:
– Агриппина, что у тебя за привычки, право слово! Ты должна быть примером в культуре поведения, как супруга красного офицера.
– Скажете тоже, – Груша закашлялась, замахала руками. – Какой же офицер? Последних офицериков в двадцатом постреляли, так туда им и дорога, буржуям.
– Скорее, дворянам. Хотя и разночинцев хватало.
Бабушка достала папиросу, стала разминать сильными пальцами. Прикурила, сломала спичку в пепельнице.
– Офицеры, милочка, были не только примером служения, но и образованными людьми. И то, и другое было бы полезным для новой пролетарской интеллигенции. Так. Анатолий, Сергей, вы чаю попили? Идите играть.
Серёжка притащил с собой удивительную книжку с толстыми картонными страницами, яркими рисунками. Картинки обладали волшебным свойством: если поставить книжку на попа и раскрыть страницы, то они, прорезанные по контуру, выдвигались, становились объёмными. Вот рыцарь, наглухо закованный в сталь, скачет на вороном коне, а вот – принцесса в невиданном пышном платье, с грустными голубыми глазами, золотыми волосами и розой в руке. Понять, про что книжка, было невозможно – буквы незнакомые, смешные, с точками и чёрточками над гласными. Её прислал старший Тойвонен из заграничного Таллина, где служил сейчас.
– Наверное, этого пса-рыцаря дожидается, – предположил Серёжка.
– Точно! А наши его на Чудском озере поймают – и под лёд, как в кинокартине!
– И поделом ему, фашисту! – захохотал Серёжка.
– Я три раза на «Александра Невского» ходил, – похвастался Толик.
– А я – четыре. Жаль, не показывают больше.
– Помнишь, наш ка-а-ак рубанёт мечом, и рог у фашиста с башки долой!
Толик замахал руками, наглядно показывая, как иностранный захватчик лишился грозного украшения, и нечаянно зацепил статуэтку Дон Кихота. Чугунный борец с мельницами упал с тумбочки вместе с верным Росинантом, производя невообразимый грохот.
– Вы что там балуетесь? – крикнула бабушка из соседней комнаты. – Шюцкоровцы малолетние! Идите на улицу хулиганить.
Когда торопливо обувались в прихожей, Серёжка шёпотом спросил:
– Как думаешь, а у рыцарей рога прямо из головы растут? Или только на шлеме?
– На шлеме, – авторитетно ответил Толик. – Потому что если на голове, то и шлем на башку не натянуть. Рога мешать будут.
Город, лето
Кондиционер в офисе Дьякова был близок к смерти от истощения сил. Июль выдался чудовищно жарким.
Лысина, толстая шея, багровое лицо клиента были облеплены капельками пота, как сумочка его спутницы – стразами. Заказчик уперся толстыми короткими пальцами в столешницу, угрожающе нагнул голову, словно бык, выискивающий у матадора место помягче.
– Чё за ботва? Какой ещё олень? Это чтобы пацаны засмеяли: Вован у нас олень? Ты бы заодно петуха пририсовал, умник. Ещё и с палкой в жопе.
Хрупкий Макс в майке «милитари», не придающей ни капли мужественности, откинулся на стуле, сложил тонкие руки на груди защитным жестом.
– Прекрасный геральдический символ. Вы же сами сказали, что по отцовской линии из донских казаков, а белый олень, пронзённый стрелой, – их тотем с допетровских времён. Это стрела, а не палка.
– А цвет голубой почему? Чё за намёки?
Макс умоляюще посмотрел на шефа:
– Игорь Анатольевич, объясните вы ему.
Дьяков кивнул:
– Всё верно, лазурь символизирует красоту, мягкость, верность, честь, величие…
– Чё?! – багроворожий начал подниматься из-за стола. – Какую, мля, красоту и мягкость?!
Помощь пришла откуда не ждали. Подруга заказчика с вывороченными, словно атакованными пчёлами, губами, вступилась за историков:
– Котик, но ведь это НАШ герб. Конечно, красота. И ты на самом деле у меня добрый и мягкий. В душе. На самом донышке.
Котик хмыкнул. Хлопнул спутницу широченной ладонью по ботоксной ягодице – звук получился резкий, будто воздушный шарик лопнул.
– Ладно, киса. Берём. Заверните. Только ещё шлём добавьте рыцарский с рогами, я такой в кино видел. Типа, мы не из мужиков, а из бойцов.
В переговорную заглянула Елизавета:
– Извините, пожалуйста. Шеф, там неотложное дело.
Николай звонил на офисный номер, а не на мобильный, что уже было странным. Говорил тихо и сбивчиво:
– По последней твоей просьбе, родное сердце. Такие дела. Встретиться надо, есть вопросы.
– По последней, м-м-м? По реабилитированному? Как его, Арзумяну? Или…
– Нет, не гадай. Встречаемся через пятнадцать минут. Не где обычно, а рядом, номер дома – как калибр самолётной пушки, про которую мы с тобой спорили недавно. Отбой.
– Всё в порядке, Игорь Анатольевич? – Елизавета крутила в тонких пальцах карандаш.
– Что-то он темнит. Страхуется от подслушки, опять мы, видать, не туда влезли – как тогда, когда про дедушку мэра случайно накопали… то, что накопали. Ладно, я пошёл.
– Не забудьте, через час у вас встреча. С Конрадом.
– Помню. Держитесь тут. Занимайте круговую оборону.
Николай Савченко был загадкой, которую не хотелось разгадывать. В настоящем – пенсионер, использующий прежние связи для скромного дополнительного дохода, а в прошлом – сотрудник спецслужбы. Какой именно, в каком звании – неизвестно. В начале знакомства Игорь пытался было выяснить, но приятель лишь многозначительно молчал, и тема закрылась сама собой. Дьякова вполне устраивало, что Николай умел добывать любую информацию из самых засекреченных архивов и брал за неё весьма разумные деньги. Какая разница, как ему это удавалось?
Игорь дошёл до дома номер тридцать семь (именно столько миллиметров имел калибр пушки американской «Аэрокобры»), прошёл через ободранную арку и обнаружил знакомца на скамейке в тихом дворе. Савченко в любую погоду ходил в сером костюме, застиранной рубашке и засаленном галстуке. Да и весь он был среднестатистический, неприметный.
– Привет, Коля. В кафе пойдём?
– Нет. Тут.
Николай достал замызганный платок, вытер вспотевшее лицо, Игорь посмотрел с сочувствием:
– Не жарко тебе в пиджаке?
– Ничего, привыкший. Я по твоему запросу на Конрада. В списках граждан Израиля, получивших даркон, так у них называют загранпаспорт, человек с таким именем не числится…
– То есть документ поддельный?
– Не перебивай. Документ самый что ни на есть подлинный. Но данные на владельца заблокированы. В закрытой базе – и заблокированы. То есть, например, сотрудник «Моссада» их получить не может.
Игорь промолчал, морща лоб.
– Не брался бы ты за это дело, Анатольевич… По дружбе советую.
– Во как, – растерялся Игорь. – Да мы только начали. Блокадный ребёнок родственников ищет, пытается правду выяснить, помнит только обрывками. Видимо, пережил травму, связанную с потерей памяти. Какой тут криминал?
– Не криминал, Анатолич, не криминал. Что-то похуже. Документы в реестрах числятся, а по факту – отсутствуют. И выписки из домовой книги, и петроградский ЗАГС. Да вообще, – Николай понизил голос, почти зашептал: – Даже в архиве по нашему ведомству пусто. Ни про отца, ни про бабку. А бабка у него непростая была, отец по вавиловскому делу проходил. Такие бумаги вечно хранятся, а их нет. Ну, понимаешь…
– Не понимаю. Утеряны, что ли, документы?
Николай поморщился, будто хотел чихнуть:
– Ты что, родное сердце, у нас ничего не теряется. Изъяты. Аккурат в пятьдесят втором, по распоряжению сверху. С самого верху.
– Скажи ещё, что сам председатель КГБ распорядился, – усмехнулся Дьяков.
– Выше бери.
Дьяков перестал улыбаться.
– Куда выше-то?
– Был такая секретная служба при ЦК партии. Даже у нас никто толком не знает, чем она занималась. Одни нелепые слухи, то про наследие Чингисхана, то про этих, как их… рептилоидов.
Дьяков внимательно посмотрел на собеседника.
– Мы с тобой сколько знакомы, лет восемь?
– Девять лет, два месяца и восемь дней, – быстро ответил Савченко. – А что?
– А то, что от тебя чего угодно можно было ожидать, кроме чувства юмора. Что ещё за шутки про рептилоидов?
– Много вы понимаете, гражданские, – махнул рукой Николай. – Ты хоть в курсе, почему данные анализа ДНК товарища Ленина засекречены?
– А они засекречены?
– Ладно, родное сердце. Меньше знаешь – чище моча. Спрашиваю во второй и последний раз: отказываешься от этого дела? От Конрада?
– С какого перепугу? Ты ничего толком не объяснил. Он, конечно, человек специфический, какая-то тайна за ним явно чувствуется, иногда даже оторопь берёт. Но так ещё интереснее.
Николай поморщился и погладил левую сторону груди.
– Человек, говоришь, необычный? Ну да. Конечно, человек. Кто же ещё? Не ангел же небесный и не демон. Ладно. Пусть катится, куда катится.
Савченко поставил на колени древний портфель. Щёлкнул латунным замком, порылся, достал папку и тонкую пачку купюр.
– Вот. Всё, что удалось достать из документов, мало, но, может, и пригодится. И аванс. Возвращаю.
– Погоди, – Игорь схватил приятеля за рукав. – Ты чего испугался? И деньги забери, ведь сделал какую-никакую работу.
Савченко стряхнул его пальцы аккуратно, как насекомое.
– Я не знаю, как это сформулировать. Но чувствую – нельзя в это дело лезть. Костным мозгом чую, что страшное дело, тёмное. И тебе не советую, родное сердце, мне тут один старый товарищ, Аксолотль его прозвище… Двадцать пять лет не общались. Вдруг – появляется. Всё намёки, хиханьки. Но я догадался: пытается через меня выйти на того, кто Конрадом интересуется. Я, конечно, дурака включил, не раскололся. И не потому, что мы с тобой девять лет… Знаешь, когда эти ребята прижмут, и маму сдашь с потрохами, и дитя родное на органы. Обида у меня на него, в перестройку новая тема была, тебе не понять. Словом, избранные товарищи всё заранее знали, а может, и сами поучаствовали в процессе. Но себе соломки успели подстелить, жрали потом лобстеров по заграницам. А таких, как я – на пенсию, тысячами, несмотря на заслуги. Я вот два раза нелегалом… В фавелах этих отбросами питался. Кровь сдавал, чтобы пожрать нормально, гнилые бананы воровал. А дело своё сделал от и до, и к ордену меня заслуженно представили. Ладно.
Савченко резко поднялся. Проигнорировал протянутую для прощания руку.
– Не ищи меня, Игорь, все записи почисти. И телефонный номер сотри. Иначе они на тебя выйдут и выяснят всё. А потом тебя самого вычистят и сотрут, до третьего колена.
– Чего выяснят? Я не знаю ничего.
– Эти люди умеют. Расскажешь то, чего не было. А конец всё равно один. Прощай.
Дьяков растерянно смотрел в спину бывшего партнёра. Серая фигурка всосалась в тёмную пасть арки – и исчезла, как проглоченная.
– Елизавета, слушай внимательно, не называй имён. Когда подойдёт тот, кому назначено, отправишь его в кафе, где я тебе впервые про Георгия Цветова рассказывал.
– Э-э-э, про Цветова, помню, да. Вы про Конра…
– Елизавета! Не называй имён, говорю. Я уже на месте, жду.
Дьяков выключил телефон. Подцепил ногтем крышку, вытащил зелёный квадратик симки, начал нервно озираться.
В кафе было почти пусто. Только фриковатая девица с дорогим фотоаппаратом – обритая наголо, от чего и так большие глаза казались просто огромными – прихлёбывала кофе из кружки, уставившись в смартфон. Оторвала взгляд от гаджета, посмотрела на Дьякова – странно, внимательно, будто измеряя. Или – сравнивая с фотографией на стенде «Их разыскивает полиция». И снова уткнулась в фотоаппарат.
Дьяков подумал: «Бред. Паранойя. Кому я нужен? Кому нужен он, несчастный пенс с провалами в памяти?»
Засунул на место симку, пробарабанил нервными пальцами по столешнице. Старик, конечно, не простой, обычная, казалось бы, история с восстановлением родословной приобретала черты мрачной тайны. Граната с вырванной чекой, которую лучше не трогать, а пройти мимо на цыпочках – пусть лежит.
На пороге кафе возник Конрад. Осмотрелся, подошёл, присел. Лицо, как всегда, невозмутимое. И наглухо застёгнутый светлый плащ – в такую жару.
– Какие новости?
Дьяков кашлянул. Сложил пальцы в замок, нервно спросил:
– Вас не удивляет, что я перенёс встречу сюда?
– Вам виднее. Может, у вас ланч. Или сиеста, – Конрад безмятежно откинулся на спинку стула. – В одной жаркой стране днём у всех перерыв на неспешные разговоры. Сидят в тенёчке, кофе пьют из крохотных чашечек. Правда, они это называют не «сиестой», они и слова такого не знают. Я там долго жил. Вернее, хранился.
– В смысле?
– А вот как картошка в овощехранилище. Или экспонат в музее. Лежит под стеклом, думает о своём. Мимо люди толпами, а он лежит. Вспоминает. Вернее, пытается.
Игорь растерянно молчал.
– Чёрные горы. Серые дома. Глина, обожжённая солнцем до крепости гранита. И – пыль кругом. Древняя пыль. Извечная. В газетах будто не буквы, а мелкие насекомые. Червячки. Ползут безостановочно, вцепившись крохотными зубами в хвост соседа.
Дьяков гладил пальцами стакан с теплеющей водой. Слушал.
– Время там густое, тягучее, как сироп. Люди в него падают, словно мошки – и всё. Поболтают лапками и замирают. Мимо грохочут века подкованными сапогами, ревут реактивными двигателями. А люди-мошки лениво посмотрят – и дальше дремлют. Хорошо.
Игорь слушал – и будто уплывал куда-то. Едва пошевеливая лапками. Боясь спугнуть откровение, тихо спросил:
– Если там так хорошо – зачем приехали?
– Значит, время настало, – просто ответил Конрад.
Подтянулся, сверкнул льдинками зрачков:
– Что по моему делу? Новости?
Игорь провёл ладонью по лицу, стирая наваждение.
– Я не смогу ничего сделать, если вы не будете до конца откровенным. В деле возникли неожиданные сложности. Мой постоянный осведомитель отказался сотрудничать. Более того, он напуган, чего за ним никогда не водилось. Что вы скрываете?
Конрад улыбнулся – одними губами.
– Вам по порядку перечислить? Знаете ли, от мотылька никто не скрывает формулу ядерной реакции. Мотылёк её просто не поймёт.
– А вы на редкость деликатны. Зачем же тогда обратились к безмозглому насекомому?
– Не обижайтесь. Мои слова – скорее, форма защиты. Невозможно скрывать то, чего не знаешь наверняка. Мне трудно разобраться, что в моей истории было на самом деле, а что – галлюцинации. Можете конкретнее сформулировать вопрос?
Игорь не ответил. Замерев, смотрел, как через зал к ним решительно идёт бритоголовая девушка, держа в отставленной руке тяжёлый чехол фотоаппарата.
Успел прошептать:
– Как глупо…
Ленинград, март 1940
Книжку Льва Кассиля «Черемыш – брат героя» прочли по три раза. И решили, конечно же, стать лётчиками.
Но в военлёты сразу не берут. Серёжка узнавал: сначала надо в кружок авиамоделизма, потом в аэроклуб, и уж после аэроклуба – в кабину самолёта-рекордсмена, штурвал крутить. Эх, жаль, Валерий Чкалов геройски погиб при испытаниях нового аппарата, не дождался таких славных помощников…
В кружок авиамоделизма Толика и Серёжку Тойвонена не взяли. Сказали приходить, когда в пионеры примут. А пока малы, не годятся для ответственного дела – клеить модели с красными звёздами на крыльях.
Толик хотел даже зареветь (в спорах с мамой это иногда помогало), но увидел, как друг тоже хлюпает носом. Собрался и басом проворчал:
– Ну, развёл сырость… Ты же сын красного командира! Он там на войне, белофиннов бьёт, а ты хнычешь, как девчонка.
Выпросили у сердитого руководителя кружка старый журнал с чертежами. В коридоре Дома пионеров увидели валяющиеся грудой рейки и рулон промокшей папиросной бумаги.
– Давай стащим, – предложил Серёжка шёпотом.
– Нельзя, это получится воровство, – сурово сказал Толик. – Октябрятам так не годится. Подожди-ка.
Вернулся, постучал несмело в дверь кабинета, просунул голову:
– А там у вас мусор в коридоре. Разрешите, мы поможем, выбросим?
Дядька в выгоревшей гимнастёрке подобрел, кивнул:
– Добро. Вот это молодцы, хвалю. Вынесите на помойку. Так уж и быть, приходите осенью, может, сделаем для второклассников исключение.
Разложили добычу на каменных ступеньках заднего, заколоченного крыльца. Рейки были сплошь порченые, расколотые да поломанные – потому и выкинули. Занозив руки и изрядно продрогнув (март в сороковом году выдался сумрачным и холодным), отобрали ворох более-менее годных.
– Ничего, не хлюзди, – сказал Толик. – Подклеим, нитками обмотаем, будут как новенькие. Сгодятся на самолёт.
– И бумагу просушим, – подхватил Серёжка. – Только аккуратно надо разматывать, чтобы не порвать, она тонкая, зараза. А клей где возьмём?
Толик не знал, где брать клей, но признаваться не стал. Сплюнул сквозь дырку на месте выпавшего зуба, подражая Вовке – главному дворовому хулигану.
– Добудем. По-честному.
По-честному не вышло. Попросили у дворника Ахмеда, а тот зол: кто-то спёр из дворницкой самовар. Сидит теперь Ахмед, ругается по-татарски: замучался на морозе ломом да лопатой махать, лёд во дворе убирать, а тут чаю не выпить, не погреться. Прогнал, про клей и слушать не стал.
Толик расстроился:
– Ну вот, не будет у нас самолёта.
– Почему же не будет? – шмыгнул озябший Серёжка.
– А чем клеить? Соплями твоими?
Пошли было домой, но у подвальной двери встретили Вовку-хулигана. Весёлый, раскрасневшийся, водкой пахнет. Кричит:
– Алё-малё, дефективные, дуйте сюда шибче!
Ребята подошли с опаской: Вовка со взрослыми жуликами знается, даже со Свищом. Может и обидеть, деньги отобрать. А то вдруг добрый: один раз ножик подарил перочинный, хоть и поломанный – всё равно зыкий.
– Песенку знаете?
На майдане жмурики,
Прячутся мазурики:
Всё лютует губчека,
У Урицкого – тоска…
Песня ребятам не понравилась, другое дело про Конармию! Про Каховку, родную винтовку. Но возражать побоялись.
– Аля-улю, гужуемся нынче: у бабая самовар подрезал да загнал за червяка. А вы чего смурные?
Толик объяснил про самолёт. Вовка рассмеялся:
– То не драна для жигана! Достану вам казеинки.
– Вот спасибо! – обрадовался Толик.
– За спасибо и жучка не ляжет. Капуста имеется?
Серёжка удивился:
– Так на кухне, два кочана. А тебе зачем?
– Ну вы фраера, – захохотал Вовка. – Ладно. Папиросы есть дома?
– У меня нет, – замотал головой Серёжка. – Батя на войне, а мамка не курит.
– У моей бабушки Софьи Моисеевны должны быть, – признался Толик. – Я могу попробовать. Это. Взять, ну, без спроса.
Толику было страшно произнести НАСТОЯЩЕЕ слово, обозначающее то, что он собирался сделать. Слово это было «украсть».
– Бабка у тебя козырная, – поёжился юный жулик. – Гляди, ноги не замочи. Пять папирос – банка казеинки. И это, про самовар не слягавьте кому. Попишу.
По ступеням Толик поднимался еле-еле. Серёжка смотрел на друга с восхищением, а у того горели щёки: воровать ещё никогда не приходилось. Тем более – у родной бабушки.
Банку с клеем Толик спрятал в родительском шкафу. Там, под вешалкой с шубами и пальто, стопками были сложены папины журналы «Вестник ВАСХНИЛ» и ещё, на иностранном языке, вот за журналы и спрятал. А то если бабушка спросит, откуда клей, Толик точно признается.
Серёжка простудился. Тётя Груша заругалась:
– Сил нет с тобой, вредителем малолетним! Опять шатался весь день, нет бы, уроки учил. Вот отец с войны вернётся, первым делом надерёт тебя ремнём. Марш в кровать!
Толик сидел в большой комнате, где они жили с папой и мамой. Комната угловая, просторная, с широкими окнами. У бабушки меньше. Одна живёт и пускает к себе неохотно. А там очень увлекательно: портрет дедушки в красноармейском шлеме, настоящая сабля на стене висит, её дедушке вручил сам Тухачевский, об этом на латунной табличке есть слова, а табличка к эфесу привинчена, но бабушка об этом велит никому не рассказывать. И ещё много фотокарточек: какие-то дядьки и тётки в древних дореволюционных нарядах, по двое и большими группами. Есть и времён гражданской: у паровоза, и под плакатом «Партийная конференция Петроградской кавдивизии». Одна карточка хранится в комоде, под праздничной скатертью, на ней трое: бабушка совсем молодая, с короткой стрижкой, с тяжёлым маузером в большой деревянной кобуре, дедушка с орденом Красного Знамени и дядька в круглых очках, с бородкой клинышком. Про эту фотографию тоже нельзя никому рассказывать, потому что на ней какой-то «Лев Давидыч».
Ещё в комнате стоит огромный шкаф из тёмного дуба. Раньше здесь жил царский флотский офицер, один во всей огромной квартире! Теперь её разделили перегородкой, и получилось две: в одной живут Горские, а во второй, коммунальной, четыре семьи. Бабушка говорила, что офицера «пустили в расход». Что это значит, доподлинно было неизвестно. Толик думал, что офицера потратили, как бензин из топливного бака самолёта, чтобы мотор работал, непонятно только, как можно человека потратить, даже если он белогвардейская сволочь. А Серёжка сказал, что «в расход» – значит, всё. Расстреляли.
Всю офицерскую мебель из квартиры конфисковали, унесли в домком и красный уголок, но шкаф сдвинуть не смогли, больно уж тяжёлый. Шкаф украшен резьбой: здесь и дельфины, и якоря, и морские волны с барашками. А наверху – парусник, рвёт волны острым, как нос Буратино, бушпритом, птицы-паруса раздуты пузырями. Раньше, до красвоенлёта, Толик хотел стать моряком. Если бабушка разрешала играть в её комнате, то мог часами разглядывать резьбу и мечтать:
– Свистать всех наверх! Обтянуть такелаж! Приготовиться к повороту фордевинд…
Весёлые матросы ловко скачут по мокрой палубе, ветер швыряет горстями брызги в лицо, а Толик, в белом мундире и капитанской треуголке, смотрит в подзорную трубу, ища среди громоздящихся волн вражеский фрегат…
Здоровско было мечтать о море! Толик даже иногда жалеет, что он теперь лётчик. Хотя можно ведь стать морским лётчиком? Тогда будет всё разом: и синее небо, и синее море, и полёты наперегонки с краснолапыми чайками.
Вместо чайки у бабушки живёт ворона Лариска. Клетка стоит на столе, всегда отпёртая: Лариска пользуется свободой и гуляет по всей квартире. Смотрит, кто чем занят. Она не любит закрытых дверей: если увидит – подойдёт и начнёт лупить клювом, чтобы открыли. За это папа называет её «ревизором», а бабушка – «эскадронным старшиной».
Толик разложил на столе подаренный строгим дядькой из Дома пионеров журнал, стал водить пальцем по тонким линиям чертежей, но быстро запутался и расстроился. Может, папа поможет? Он сейчас у бабушки, они заперлись и о чём-то говорят целый час.
Только подумал – дверь бабушкиной комнаты скрипнула, открылась. Папа сердито сказал:
– Хватит долбить, дырку пробьёшь. Иди, гуляй.
В коридоре зацокали коготки: значит, Лариска отправилась на обход. Зашла к Толику, наклонила голову, проскрипела:
– Дрррянь, иррод.
– Сама ты дрянь. Дура.
Удивилась. Помолчала. Спросила совсем другим тоном:
– Дрруг? Горрох?
– Подлиза ты, Лариска. Правильно тебя бабушка Бухариным обзывает.
– Бухаррин – трроцкист! Прраво, дррянь! Горрох?
– Всё, всё, хватит орать, сейчас принесу.
Толик сходил на кухню, взял из жестяной банки горсть, высыпал горошины на пол перед вороной. Лариска одобрительно глянула блестящим глазом, застучала клювом по паркету.
Посмотрел на чертёж, вздохнул. Взял журнал, пошёл к бабушке.
Дверь осталась приоткрытой, и бабушка вдруг сказала громко:
– Илья, прекращай это слюнтяйство! Изволь определиться, с кем ты. Что за интеллигентские сопли, тьфу!
Толик замер: бабушкин голос был злым.
– Мама, вы не понимаете. Эта яровизация, обзывания «вейсманистами-морганистами»… Просто антинаучный бред! Гены не могут быть буржуазными или пролетарскими, поймите. Они были, когда никакого Маркса ещё не было. И будут, когда и память о нас исчезнет.
Бабушка молчала, яростно чиркая спичками. Спички ломались. Одна всё-таки выдержала, зажужжала огнём.
– Илья, у тебя жена и ребёнок, ты обязан взвешивать поступки. Наш путь – трудный. Ещё никогда человечество не строило коммунизм, мы – первые. Да, могут быть ошибки, потому что наощупь, часто по наитию, понимаешь? Чего ты добьёшься, если выступишь сейчас против Лысенко? Да и молод ты ещё, не академик. Ленин учил: шаг назад, два шага вперёд, надо переждать. Был бы жив твой отец…
– Был бы жив отец, он бы меня поддержал, – резко перебил папа. – И вообще, ему повезло умереть вовремя.
– Что-о?! Что ты несёшь?
– Да. Признайтесь, мама, что так и есть. Если бы он не умер в тридцать четвёртом, то разделил бы судьбу… Только сначала сказал бы этим тупицам всё, что думает. Что стало с вами, мама? Вы же ничего не боялись, пятнадцатилетней девчонкой в городовых стреляли, в Сибири не сгинули, по фронтам… Меня взяли в сыновья – вам сколько было тогда? И не испугались ведь! Что стало с маузеристом Соней, с Железной Горской? А со всеми нами? Дрожим, боимся – и кого? Малограмотных подонков. Воспитанием растений он занимается, идиот, осталось картошке политинформацию ежедневно читать, чтобы впятеро урожайность повысить. Яровизация! Средневековье! Ананасы в тундре, бананы на вечной мерзлоте! Мне нестерпимо, ужасно, стыдно кивать этому бреду. А вам, мама? Вам за меня не стыдно? Позор!
– Позоррр! – тут же откликнулась Лариска.
Толик молчал. Он никогда не слышал, чтобы папа так кричал на бабушку. Да и вообще, чтобы кто-нибудь смел повышать на неё голос.
Тишина – страшная, предвещающая беду, – затопила коридор. Толику вдруг стало трудно дышать. Выронил журнал и сполз по стенке на пол.
Бабушка заговорила совсем тихо:
– Илюша, сынок, умоляю тебя, послушайся Вавилова, езжай в командировку на Памир. Он мудрейший учёный, гений, мировое имя, ты ведь сам об этом говорил, плохого не посоветует. Поезжай, родненький, а тут пока всё уляжется, забудется. Разберутся, в конце концов. Время всех по жёрдочкам рассадит, как надо. Илюшенька… Хочешь, я вот сейчас на колени?
Толик с ужасом понял, что бабушка плачет. Вскочил, бросился к двери, распахнул, оттолкнул растерянного отца, закричал:
– Не смей её обижать!
Уткнулся в бабушкин живот, зарыдал.
Бабушка непривычно гладила Толика по голове жёсткой ладонью, шептала:
– Ну что ты, маленький, папа меня не обижает. Просто он правду любит, таким уж я его вырастила, дурака.
– Дуррак! – радостно подтвердила Лариска.