bannerbannerbanner
Полным ходом. Эстетика и идеология скорости в культуре русского авангарда, 1910–1930

Тим Харт
Полным ходом. Эстетика и идеология скорости в культуре русского авангарда, 1910–1930

Полная версия

Хронофотография стала непосредственным предшественником кино, появившегося в 1895 году, когда Луи и Огюст Люмьеры представили синематограф – аппарат, объединявший функции камеры и проектора, выводя отснятое изображение на экран. Именно первые короткометражные фильмы братьев Люмьер, с паровозами и оживленными толпами, привлекли внимание зрителей во всем мире – эти «движущиеся картинки», казалось, стали точкой соприкосновения искусства и современной жизни. В газетной статье 1896 года Максим Горький передал ранний, непосредственный взгляд на кинематограф, описывая показ одного короткометражного фильма перед полным залом в Париже: «На вас идет издали курьерский поезд – берегитесь! Он мчится, точно им выстрелили из громадной пушки, он мчится прямо на вас, грозя раздавить… <…> Безмолвный, бесшумный локомотив у самого края картины…» [Горький 1896][41]. Никогда прежде люди не испытывали такой реалистичной симуляции движения. И никогда прежде искусство так непосредственно не передавало быстроту современной эпохи. Когда кино превратилось в полноценный вид искусства, оно внесло в культуру своего времени чувственное переживание скорости, которое в первые десятилетия нового века будет только усиливаться.

Россия и скорость

В начале XX века Россия твердо придерживалась своего особого подхода к вопросам скорости, равно как и к общим тенденциям западноевропейского модернизма. Более того, культурная самобытность России была очевидна как в лингвистическом смысле, так и в художественном. В русском языке для обозначения скорости («speed») есть два термина: «скорость» и «быстрота». «Скорость», более технический из этих двух терминов, возможно, наиболее близок к «speed», поскольку характеризует темп движения, в то время как «быстрота» – наиболее употребимая в форме наречия «быстро» – ближе к «quickness». Однако можно утверждать, что «скорость» и «быстрота» не обладают тем широким охватом и не так часто встречаются в речи, как слово «speed» в английском или «vitesse» во французском. Поэтому в начале XX века русские художники все чаще использовали слово «динамизм», обозначающее энергичность действия; в философии это слово отсылало к представлению, что материальные или мыслительные феномены являются результатом действия разнообразных сил. Этот термин, передающий растущую скорость эпохи модернизма, был для русских наиболее подходящим эквивалентом «speed», «velocita» и «vitesse» – он стал обозначать неоспоримый аспект российского духа времени на рубеже веков.

Однако на протяжении большей части XIX века в России, в отличие от большинства стран Запада, едва ли наблюдался какой-либо урбанистический динамизм. Несколько изолированное от западноевропейских культурных центров и обладающее собственной интеллектуальной традицией, основанной на греческом православии (в отличие от латинско-католической традиции), российское общество, даже в Москве и Санкт-Петербурге, демонстрировало более неоднозначное отношение к скорости, чем это было принято на Западе. Хотя в плане развития промышленности и экономики Россия во второй половине XIX века находилась на подъеме, здесь имелись и сдерживающие, реакционные факторы[42]. Например, Россия довольно медленно принимала технологические и хронологические инновации, которые помогали упорядочить европейское общество эпохи модерна. Отказавшись привести свои часы в соответствие со временем по Гринвичу, системой, по которой большая часть Западной Европы (за вопиющим исключением Франции до 1911 года) координировала свои расписания поездов, царское правительство таким образом закрепило тот факт, что русские «не шли в ногу» с остальной Европой[43]. И хотя большая часть Европейского континента жила по григорианскому календарю, введенному папой Григорием XIII в 1582 году, русские приняли эту систему взамен юлианского календаря лишь в 1918 году, после революции. Царская Россия часто сопротивлялась переменам и сохраняла как институциональную, так и политическую осторожность в отношении модернизации и скорости.

Однако это официальное упрямство не помешало русскому авангарду воспринять идеи и образы скорости, появившиеся в западном искусстве. Можно даже утверждать, что из-за вялой и запоздалой реакции российского общества на модернизацию русские художники создавали изображения скорости более смелые, более проникнутые иконоборческим пафосом, чем большинство их коллег – модернистов на Западе. Русские футуристы ухватились за современные технологии, которые, учитывая их малую распространенность в России второй половины XIX века, при своем появлении казались особенно современными, быстрыми и способными преобразовывать общество. Поэтому культ скорости, пропагандировавшийся итальянскими футуристами, приобрел в России большее влияние, чем в любом другом государстве Европы. Р. У Флинт в эссе о Маринетти утверждает: «Больше, чем кто-либо в промышленно развитых европейских странах, которые их разделяли, русские <…> были открыты для итальянского энтузиазма по отношению к красоте механизмов и современной городской жизни»[44]. Эта близость между русскими и итальянцами, возможно, связана с тем, что в то время экономика как России, так и Италии была преимущественно аграрной, что сделало скорость, присущую движению современного города, и модернизацию в целом еще более ярко выраженными и удобными для художественной интерпретации. Русские художники-авангардисты будут проявлять значительную осторожность в отношении технологий, при этом используя в своих работах православные образы и другие славянские неопримитивистские формы, чтобы достичь беспрецедентного синтеза старого и нового, медлительности и скорости, – но на темп эпохи они глядели с восхищением, что способствовало усвоению и развитию революционных новшеств.

Российские поэты-футуристы (в первую очередь кубофутуристы, но также и несколько менее известных групп), как и их коллеги в Италии, часто воссоздавали дух городского динамизма с помощью поэтических форм, с большим упором на графическую сторону текста. Возникнув вскоре после расцвета русской символистской поэзии, футуризм предложил более драматический и динамичный разрыв с традиционной русской поэтикой, чем совершённый символизмом или акмеизмом – еще одной выдающейся поэтической школой, возникшей в то время в России. Футурист Маяковский, произведения которого в этом исследовании стали предметом значительной части анализа авангардной поэзии, в своих урбанистических футуристических стихах неоднократно создавал впечатление хаотического движения. Он использовал семантические сдвиги, фрагментацию и неоднозначный синтаксис для того, чтобы создать столь же искаженные образы, какие мы можем наблюдать в живописи кубизма и футуризма. Однако Маяковский не до конца принимал динамичный дух модернизации, пропагандировавшийся итальянскими футуристами, поскольку, как и многие русские художники-авангардисты, сохранял несколько неоднозначное отношение к головокружительному, дезориентирующему ритму жизни города. Новаторская поэзия Маяковского помещает читателя в ускоренную городскую среду, но парадоксальным образом заставляет медленно, осторожно читать этот вдохновленный скоростью поэтический пейзаж.

Другие поэты-футуристы в России также обращались к визуальному восприятию, чтобы передать стремительное развитие эпохи. Стихи Вадима Шершеневича, возглавлявшего футуристическую группу «Мезонин поэзии», демонстрируют явную ориентацию как на ускоренную городскую чувствительность итальянского футуризма, так и на имажизм Паунда, в частности с помощью вдохновленных городом «слов-образов», как называл Шершеневич более выразительные, динамичные части своих стихотворений. В 1913–1914 годах Шершеневич сотрудничал с русскими кубофутуристами, однако его откровенная поддержка Маринетти (в связи с приездом Маринетти в Москву в 1914 году) оттолкнула от него коллег. К примеру, поэт-авиатор Василий Каменский был гораздо менее склонен признавать, что он чем-либо обязан итальянскому футуристу, хотя он тоже приобщился к проповедуемой последним культуре скорости. «Танго с коровами» Каменского (1914), сборник графически-ориентированных «железобетонных» стихов, как их охарактеризовал автор, воспевал динамическое течение современного кинетического мегаполиса с помощью полуабстрактных комбинаций слов, которые походили не столько на поэзию, сколько на чертежи или карты для быстрого передвижения по разным популярным местам Москвы.

 

Еще более абстрактное выражение скорости можно найти в заумной поэзии футуристов. Алексей Крученых – первый поэт, употребивший термин «заумь», – выступал за создание бессмысленных слов и неологизмов, которые он представлял себе как быстрые всплески творчества («Как писать, так и читать надо мгновенно!» – заявил Крученых в 1915 году), для создания чувства языковой свободы и скорости, которое было бы сродни динамизму авангардной живописи того времени[45]. Хотя некоторые приверженцы зауми, в первую очередь Велимир Хлебников, лишь изредка интересовались скоростью, Крученых и несколько других поэтов-авангардистов нашли в зауми идеальное средство для передачи динамизма и для спонтанного самовыражения. Заумный язык, часто лишенный семантики и синтаксиса, позволил русским кубофутуристам выражать себя самым активным, полуабстрактным и, возможно, космическим способом. Кубофутуристы создавали быструю, импульсивную поэзию, которая, хотя и могла в некоторой степени замедлять процесс чтения непосвященными читателями, явно источала скорость и мгновенность.

Связь скорости и беспредметности была еще более заметна в русской авангардной живописи и скульптуре. Движение кубофутуризма, в котором участвовали как поэты, так и художники, дает достаточно свидетельств того, насколько важным аспектом стала скорость в складывающихся стилях русских художников-авангардистов, которые опирались на Пикассо, Боччони и других, создавая все более абстрактные работы. В 1912 году два ключевых сторонника кубофутуризма, Михаил Ларионов и Наталья Гончарова, основали недолговечное движение лучизма, чья эстетика оперировала красочными всплесками лучей света, исходящими как из фигуративных, так и из нефигуративных источников. Этими динамичными всплесками лучей Ларионов и Гончарова постепенно делали знакомые предметы неотличимыми от их окружения, совершая тем самым один из первых шагов русского авангарда в сторону абстракции. В то время как неопримитивистские работы этих двух художников, создававшиеся одновременно с лучистскими полотнами, использовали элементы русской иконы и лубка (дешевой ксилографии или гравюры, популярной в России в XVIII и XIX веках), в качестве основы своего лучистского искусства и опоры для его движения к абстракции Ларионов и Гончарова использовали динамизм современной жизни и современной науки.

Если существует русский художник, который активно развивал теорию скорости и включил ее в свое беспредметное искусство, то это Казимир Малевич. Сочетая кубистические эксперименты, футуристический упор на скорость и мистическое представление о четвертом измерении, Малевич создал супрематические «нульформы» – плоские геометрические фигуры, лишенные какого-либо намека на мир природы и словно плывущие по холсту. В развитии абстракции XX века супрематизм как момент перелома представляет собой одну из наименее очевидных, наиболее косвенных трактовок современной скорости, которые будут обсуждаться в этой книге. Хотя беспредметные супрематические формы Малевича вряд ли напоминают о скорости, они часто означали космический динамизм, который сам Малевич воспринимал как нечто происходящее из скорости футуристического искусства. «…Мы, еще вчера футуристы, через скорость пришли к новым формам, к новым отношениям к натуре и к вещам», – заявил Малевич в своем эссе 1915 года «От кубизма и футуризма к супрематизму. Новый живописный реализм» [Малевич 1995, 1: 42]. Анализ некоторых супрематических работ Малевича показывает, что скорость и ее более общая категория, динамизм, стали важнейшими идеями, подведшими Малевича к созданию абстрактных, парящих супрематических масс.

Владимир Татлин, один из главных соперников Малевича, также использовал в своих работах понятие скорости. Быстро превратившись из художника-футуриста в «строителя», Татлин перешел от холста к разнообразным трехмерным формам, структурно передающим ощущение стремительного движения. Начиная со своих «живописных рельефов» и «контррельефов», представленных в 1914–1915 годах, и до созданной в 1919–1920 годах протоконструктивистской модели своего знаменитого памятника III Интернационалу, Татлин использовал динамизм в качестве важнейшего компонента для своих амбициозных художественных проектов. Татлинский памятник, предшественник кинетической скульптуры, которой советские конструктивисты занимались в 1920-х годах, представлял собой огромную наклонную башню с вращающимися секциями и антропоморфной структурой, которая, казалось, шагала вперед к утопическому советскому будущему. Впоследствии Татлин проникся идеями человеческого полета, что привело художника к идее сконструировать летательный аппарат «Летатлин». Аэропланы и полет, воплощенные символы модернистской скорости, на самом деле стали важным источником вдохновения для русского авангарда и облегчили принятие им быстро движущихся абстрактных форм.

Хотя авангардная живопись и поэзия процветали в царской России, кинематограф только зарождался в качестве средства, способствующего экспериментированию с быстрыми, абстрактными формами. Лишь после Октябрьской революции 1917 года кино переместилось в авангард эстетической повестки. Первые новаторские разработки в кинематографе были сделаны на Западе, но к середине 1920-х годов советское кино стало ведущей революционной силой. Развивая технику монтажа, советские кинематографисты создавали беспрецедентное визуальное впечатление скорости благодаря тщательной, часто крайне быстрой нарезке кадров. Некоторые из пионеров монтажа того периода – режиссеры Кулешов, Вертов и Эйзенштейн – сыграли важную роль в формировании у советского кино интереса к скорости. Все три этих режиссера были поклонниками ранних кинематографических «трюков», таких как ускоренное изображение, обратное движение и зрелищные эффекты; пытаясь создать повышенное ощущение динамизма, советские кинематографисты превратили эти «трюки» в полноценные кинематографические приемы. Тем не менее режиссеры-новаторы, которых обычно причисляют к авангардистам из-за их предпочтения «бессюжетного» кино традиционным повествовательным произведениям, интегрировали новые методы в свои фильмы различными, порой противоположными способами. В то время как Кулешов подчеркивал физические действия своих актеров (и каскадеров), Вертов использовал замысловатые кинематографические трюки, чтобы подчеркнуть скорость современного советского общества, а Эйзенштейн применял «интеллектуальный» монтаж, чтобы обогатить свои политически заряженные фильмы.

Буквально в одночасье в советском кино сформировалась утопическая эстетика скорости, и ускоренные кадры с машинами, рабочими и революционными событиями представили публике амбициозное видение нового, быстрого общества, заметно отличающегося от прошлой медлительной жизни. Хотя раннее советское кино время от времени вызывало ощущение абстракции с помощью ускоренного изображения, пропаганда и явная идеология преобладали. Различные немые фильмы олицетворяли стремительность и утопизм новой советской эпохи. «Необычайные приключения мистера Веста в стране большевиков» Кулешова (1924), «Потомок Чингис-хана» Всеволода Пудовкина (1928), «Турксиб» Виктора Турина (1929) и знаменитый «Человек с киноаппаратом» Дзиги Вертова (1929) – все они в той или иной степени передают силу и потенциал скорости, присущей социалистическому обществу. Посредством кинестетики этих и других кинематографических работ, которые будут предметом обсуждения в настоящей книге, советские кинематографисты стремились представить советское общество как нечто быстро преображающееся и меняющееся.

Между 1910 годом и началом 1930-х скорость вызвала к жизни ряд эстетических концепций и практик русского авангардного искусства. Для некоторых художников скорость означала повышенный динамизм: энергичное движение, присущее их качественному пониманию динамизма, давало концептуальную основу для стихов, картин и фильмов, в которых прославлялось движение ради движения и решительно отвергалась статика. Чаще всего этот динамизм представлял собой быстрое движение в явной форме, которое художники воссоздавали или по крайней мере намекали на него формальными средствами. Для других скорость была не просто быстрым, энергичным темпом, а стремительным ускорением на пути к будущему, к новой эпохе. Результатом усиления акцента на все более быстром движении стала эволюция эстетических форм, но и в содержание произведений эта растущая скорость также проникала – будь то прямым (то есть измеримым) или косвенным, интуитивным способом. В некоторых случаях скорость оказывалась неотъемлемой частью самого творческого акта, когда русские футуристы создавали произведения искусства в молниеносном темпе или буквально приводя себя в движение. Другие художники-авангардисты тем временем вызывали в воображении стремительный темп эпохи, наполняя своих зрителей и читателей скоростью: зрителям приходилось лихорадочно работать глазами или разумом, чтобы не отставать от искусства и постигать его. И наоборот, акцент на скорости иногда вызывал противоположный эффект, парадоксальным образом создавая впечатление медлительности: быстрый поток слов или изображений бросал вызов аудитории, искажая их восприятие времени и пространства, что замедляло процесс восприятия. Как показывает «Полным ходом», воплощения скорости, создаваемые авангардистами, были столь же разнообразными, сколь и динамичными.

Хотя многие исследователи обращались к общим темам, связанным с пространством, временем и механизацией, мало кто из них подробно обсуждал влияние скорости на культуру, и в частности на эстетику модернизма. Две работы, посвященные художественным и социальным вопросам, связанным с ускорением, – «Культура времени и пространства, 1880–1918» Стивена Керна (1983) и «Человеческий мотор: энергия, усталость и истоки современности» Ансона Рабинбаха (1990), – исследуют безумные темпы жизни, распространившиеся по всей Европе на рубеже XIX и XX веков. Однако они включают анализ этого явления в контекст более общего рассмотрения модернизации и не останавливаются подробно на скорости как эстетической и идеологической концепции.

В исследованиях по культуре русского авангарда скорость также до сих пор не стала полноценным предметом изучения. Критики признают наличие идеи быстрого движения в различных видах искусства в России в начале XX века, но в основном они сосредотачиваются на конкретных художниках или произведениях искусства. Шарлотта Дуглас, например, в «Лебедях других миров» (1980) и других своих работах предлагает анализ того, как скорость вызвала внезапный сдвиг в сторону абстракции в творчестве Малевича; Джон Боулт в многочисленных эссе показывает, как легкая атлетика, рентгеновские лучи и танго – мотивы, важные для модернистской концепции скорости, – помогли сформировать эстетику русского авангарда; Джеральд Янечек в книге «Облик русской литературы: изобразительные эксперименты авангарда, 1900–1930» (1984) исследует использование русскими футуристами визуально активной формы стиха; Влада Петрич в «Конструктивизме в кинематографе» (1993) анализирует стремительную кинестетику фильма Вертова «Человек с киноаппаратом». И все же ни одно из этих исследований не показывает всесторонне, как слияние различных искусств той эпохи повлияло на масштабную эстетизацию скорости. Тем не менее, как я продемонстрирую в этой книге, в тот момент, когда культура русского футуризма достигла определенных масштабов, многие российские поэты, художники и режиссеры по-своему использовали скорость и – в более широком смысле – динамизм.

Нижеследующие главы этого исследования обращаются исключительно к России, ее богатым художественным традициям и роли скорости в творчестве самых разных художников русского авангарда. Эти главы тематически разбиты на три раздела. Первая часть, «Авангардная поэзия в движении», рассматривает русскую поэзию того времени, которая воплощала и выражала стремительный темп современной городской жизни. Часть вторая, «Визуальные формы искусства ускорения», представляет собой обзор того, как представления о скорости повлияли на работы русских художников и скульпторов с 1910 года по начало 1920-х. В третьей части, «Стремительные фильмы на советском экране», исследуется выдающийся вклад Советской России в зарождающееся искусство кинематографа, когда стремление СССР к ускорению привело к многочисленным кинематографическим открытиям 1920-х годов. И все же чем более творческими и дерзкими становились на протяжении второго и третьего десятилетий XX века авангардные средства выражения скорости, тем более взвешенного восприятия они требовали. Поэтому вскоре возникла нужда найти простые формы динамизма, которые были бы доступны для быстрого и легкого восприятия советской публикой. Поэтому в заключительной главе я перехожу к яркому примеру этой упрощенной скорости – роману «Время, вперед!» Валентина Катаева (1932). Этот ранний соцреалистический роман о сталинской индустриализации наглядно демонстрирует, как абстракционизм и утопизм русского художественного авангарда, когда этого потребовало советское правительство, быстро уступили место более регулируемому, менее творческому восприятию скорости.

 

Искусство русского авангарда, будь то поэзия, живопись, кино или другие художественные формы, менее подробно затронутые в «Полным ходом» (драма, танец и музыка), несомненно, представляет собой одну из наиболее продуктивных фаз русской культуры. Символист Андрей Белый, почувствовав в 1909 году приход этой новой волны творчества, провозгласил: «…мы переживаем ныне в искусстве все века и все нации; прошлая жизнь проносится мимо нас. Это потому, что стоим мы перед великим будущим» [Белый 1910: 143]. Но это «будущее» длилось недолго, так как сталинизм резко положил конец новаторским экспериментам, исследовавшим, помимо других тем, скорость. Тем не менее художественный результат этого эпизода в развитии культуры был выдающимся. Как показывает «Полным ходом», скорость оказалась одним из важнейших его ингредиентов, катализатором. В своих попытках осмыслить ускорение как сущностную черту этого периода российские художники-авангардисты разработали беспредметную эстетику и соответствующие ей средства художественной выразительности.

41Горький описывал сеансы синематографа, проходившие на Нижегородской ярмарке. – Примеч. пер.
42В 1890-е годы рост производства в Российской империи составлял внушительные 8 %. См. [Riasanovsky 2000: 426].
43В 1892 году Санкт-Петербург отставал от Гринвича на 2 часа, 1 минуту и 18,7 секунды. См. [Kern 2003: 13]. Лишь в 1912 году на всем континенте была принята единая система времени.
44Введение Р. У. Флинта к [Marinetti 1972: 27].
45Письмо Алексея Крученых Андрею Шемшурину, 29 сентября 1915 г., цит. по: [Гурьянова 2002: 85].
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru