Что это со мной? Откуда такие мысли? Как неразумно! Даже опасно. Очень маловероятно, чтобы и она пребывала в таком же настроении. Ведь она еще очень молода, по-прежнему любит другого. Быть может, она и влюбилась в меня, немножко, самую малость, влюбилась сдуру, не задумываясь о последствиях. И с моей стороны достаточно всего одного неосторожного слова, или жеста, или взгляда – и моей дружбы с этой семьей как не бывало. Лучше ничего не говорить – улыбаться и предаваться легкому флирту. А между тем соблазнительные мысли уже готовы были сорваться с моих губ.
Неподалеку, напротив могилы Гранта[2], находилась гранитная беседка, на каменном полу которой, за парапетом высотой почти в человеческий рост, не было ни снежинки. Туда мы и зашли всего на несколько минут переждать, когда кончится снегопад. Меня преследовали те же мысли. От Аглаи так и веяло страстью, любовными мечтаниями. И тут, не сказав мне ни слова, она ни с того ни с сего начала танцевать, а следом за ней, повторяя ее движения, и я тоже.
Мне повезло, я держал ее за руки, заглядывал ей в глаза. Какое изящество, какая легкость в движениях! В эти мгновения я забыл про Ленор и вдруг почувствовал, что теряю рассудок, что меня влечет какая-то неведомая, неодолимая сила. Как же она красива! Какое у нее прелестное, изящное тело и глубокий, изощренный ум.
Не заводить же, однако, любовную интрижку в такой ситуации! Я остановился, чтобы немного прийти в себя, и она, как видно что-то почувствовав, заколебалась, продолжать ли танцевать.
– Да, я знаю, уже поздно, – сухо сказала она. – Мы нелепо себя ведем, правда?
И она побежала к дому, а я, с угрюмым видом, – за ней следом.
Не успели мы войти, как все четверо – Савич, Женя, Адер, Джулия – засыпали нас вопросами. Много выпало снега? Далеко ли мы ходили? Аглая все подробно рассказала, кроме танцев в беседке, и пошла переодеться. Я рассказал про снегопад, про ветер и в какой-то странной задумчивости отправился спать.
Следующие несколько дней мы с Аглаей старались держаться на расстоянии, но потом все встало на свои места – нас вновь связывали теплые, дружеские чувства, ничего больше.
А потом, совсем скоро, мы все ощутили приближение весны, Мартыновы подумывали выехать на лето за город. Май был уже близок, распахнулись окна, из серой река сделалась сине-серебряной, какой бывает только во сне, зазеленели деревья.
Лето Мартыновы проводили в Грейт-Неке, на северной оконечности Лонг-Айленда. Дом этот они сняли давно – и на много лет. Располагался он футах в пятистах от бухты и бассейна, в лесу, где имелись чудесные дорожки для верховой езды.
Зимой и летом вода в бухте, где собралась целая флотилия парусников и лодок, доходила буквально до самого участка. Красивые места. И вот Мартынов и Женя заговорили о том, как было бы хорошо, если бы и я поехал с ними в Грейт-Нек. Мы же сроднились, говорили они; раз дружим зимой, значит, должны дружить и летом, ведь я стал членом их семьи. Взять меня с собой они задумали уже давно.
Их планы вызвали у меня сомнения, и, в конце концов, я решил не ехать. Я старался убедить себя, что не настолько привязался к Мартыновым, чтобы проводить вместе и лето тоже. Женя, Аглая… куда все это меня заведет? Но как быть с Мартыновым? Ведь он так ко мне привязался, что нехорошо было брезговать его обществом. На это я пойти не мог. Оставаться у них на лето в городской квартире? Да, за городом летом куда приятнее, спору нет, но и жить на Риверсайд-драйв тоже ведь неплохо. Два раза в неделю будет приходить уборщица. Время от времени кто-то из Мартыновых будет ночевать в городе (я не смог сдержать улыбки). Ну а на выходные я мог бы приезжать к ним на Лонг-Айленд. Если будет желание…
И я решил остаться в их нью-йоркской квартире в полном одиночестве. Наша последняя встреча с Аглаей состоялась накануне их отъезда. В тот день она вернулась во второй половине дня: утром бегала по магазинам и обедала в городе. Прислугу рассчитали, и обед мне подавала единственная оставшаяся в доме служанка.
Я сидел у себя в комнате, писал и думал о том, что надолго остаюсь здесь один. И тут до меня донеслись звуки фортепиано. Хотя музыка была мечтательной и, как обычно, притягивала меня к себе, из комнаты я не выходил. На какое-то время музыка стихла и наступила напряженная, даже, пожалуй, мучительная тишина.
Что она делает? Задумалась? Она зайдет? Или позвонит? Или придет проститься? И тут мне показалось, что я слышу приближающиеся шаги. Кто-то остановился у моей двери, но – не постучал. И опять тишина. Что бы это значило? И, спустя какое-то время, стук в дверь.
Это была Аглая, в руках она держала мои запонки, которые недавно я отдал в починку. Я обратил внимание на ее лицо: бледное, почти белое, – голос слабый, с хрипотцой. Куда только девались ее выдержка, умение владеть собой? Я, стало быть, не приеду в Грейт-Нек на выходные? Жаль. Я лишаю себя многих удовольствий. Но ведь через неделю я приеду, правда? Или через две?
– Входите, входите, – сказал я, чувствуя, что ей хочется войти. – Какой сегодня прекрасный день, правда? Пишу с самого утра. А завтра остаюсь один – некому будет мне поиграть.
– Будет кому, если соберетесь приехать в Грейт-Нек, – отозвалась она, подошла к окну и, стоя ко мне спиной, выглянула на улицу.
Она была в бело-синем домашнем платье с оборками и с очень короткими рукавами. Совершенно обворожительна, на лице ни кровинки, и от этого выражение лица еще более одухотворенное.
– За городом вам будет хорошо, уверяю вас, – сказал я, но она не ответила и даже ко мне не повернулась. Что-то за окном, как видно, привлекло ее внимание, и я еще раз повторил сказанное.
– Да, очень на это надеюсь.
– Гольф, теннис, верховая езда, плавание. – Я нисколько не иронизировал, об этом разнообразном досуге говорил как о каких-то мелочах, которые безразличны такому серьезному человеку, как я.
– Всем этим вы тоже могли бы заниматься, если б захотели.
– Вне всяких сомнений – надо же чем-то развлечь гостя, – ответил я не без издевки.
– Разумеется. – Она повернулась и внимательно на меня посмотрела. – Почему бы и нет? Чем вы хуже других гостей?
– Да, конечно, – ответил я и с кривой усмешкой добавил: – Но ведь (имя лейтенанта не сохранилось у меня в памяти) и он тоже будет там.
Мои слова Аглая восприняла с вызовом, с нескрываемым раздражением, однако смогла взять себя в руки, и мне показалось, что захотела уйти. Но нет, не ушла, стоит как вкопанная и смотрит на меня. А я – на нее. И тут мне почему-то захотелось назвать ее по имени, произнести: «Аглая», – еле слышно, нежно.
Мне вдруг стало жаль ее и себя: в эти чудесные весенние дни нам обоим было так непривычно и так одиноко. Мне нужна была она, а я был нужен ей.
А что, если она меня и вправду любит? Какая же она бледная, как погружена в себя, смотрит на меня как-то неуверенно. Я сделал шаг ей навстречу, но она отступила и, не спуская с меня глаз, прислонилась к стене.
И тут только мне стало понятно, что с ней происходит. Она и хотела, и не хотела мне отдаться. Спроси я ее, и она бы во всем мне призналась, это было написано у нее на лице. Наверно, поэтому я внезапно ощутил себя очень сильным, бодрым, веселым, готовым смеяться от радости и в то же время грустным.
Сейчас она казалась мне такой молодой, такой красивой – и такой беспомощной. В эти мгновения она была похожа на попавшую в силки птицу: взгляд растерянный, в глазах готовность уступить, сдаться. И тут мне вновь захотелось произнести ее имя, и я сделал это:
– Аглая!
Она окинула меня беспомощным взглядом, а я, словно чувствуя, что победа за мной, обнял ее. Она же, вместо того чтобы оказать мне сопротивление, завела руку себе за спину и стала гладить мои обнимавшие ее пальцы. Мало того: она дала мне ее поцеловать и сама стала осыпать меня долгими, хищными, лихорадочными поцелуями. Мы обменялись всего несколькими словами – нежными, ласковыми.
– Скажи, Аглая, – проговорил я через некоторое время, – скажи только одно. Ты понимаешь, что делаешь?
– Да.
– Ты отдаешь себе отчет, что подумали бы твои родители, если б узнали. Ты что, в самом деле так меня любишь?
– Да.
– Как тебе кажется, я люблю тебя так, как тебе бы хотелось?
– Нет! Нет! Я знаю, что это не так. Ты на такое не способен.
– Уверена?
– Ах, я же знаю, какой ты. Я все знаю. Правда.
– Знаешь про меня?
– Да.
– И мне не обязательно в чем-то тебе признаваться?
– Нет.
– А как же тогда?.. – И я назвал имя лейтенанта – помнится, его звали Пендейл.
– Да, я все понимаю, но ничего не могу с собой поделать.
– Ты уверена?
– Да.
– Но ведь ты его любишь?
– Любила. Мне казалось, что любила. Но больше не люблю. Да, он мне нравится. Но теперь я не испытываю ничего, кроме сожаления.
И вновь последовали объятия и поцелуи. Что бы подумали отец с матерью и все остальные, если б знали, шептала она. И в первую очередь – отец. Отец – особая статья. Нет, он бы понял, он же такой мудрый, такой благородный. Что же касается матери – да, она совсем другое дело, с ней непросто, но если возникнет необходимость, она, Аглая, знает, как с ней себя вести.
– Никто не вправе нас судить, как бы глупо, нелепо мы себя ни повели, – сказала она.
Из того, что она говорила, как держалась, я заключил, что она давно, не первый день, об этом думает. Что боролась с собой задолго до нашей сегодняшней встречи.
– Ты ведь любишь свою мать, правда? – спросил я.
– Конечно, люблю. А как к ней относишься ты?
– Она мне нравится, – признал я и подумал, что «нравится» можно понимать по-разному.
– Нравится так же, как я?
– Нет, конечно.
В эту минуту я подумал, что покривил душой, и, очень может быть, так оно и было. А впрочем, я до сих пор в этом не до конца уверен.
Она улыбнулась – недоверчиво, но нежно.
– Она ведь красивая? – вырвалось у нее.
– По-моему, одна из самых красивых и умных женщин, которых я встречал.
– Я знаю, тебе она нравится, – сказала Аглая довольно резко. – Знаю, можешь ничего не говорить. Она тебе нравится больше, чем я.
– Аглая!
– Да, больше, чем я. И не говори, что это не так, мне лучше знать. И всем, не только тебе одному, она нравится больше, чем я. И тебе тоже, я точно знаю.
– Но это не так, клянусь!
– Да, нравится. Но ты ведь ее не любишь. Знаю, что не любишь, – продолжала она таким тоном, что я замолчал. В ее словах было что-то предостерегающее.
– Откуда ты знаешь? – Я засмеялся.
– Потому что ты любишь другую. И не говори, что это не так, мне и это тоже известно.
– Аглая, – с укором сказал я, вспомнив про стихи у меня на письменном столе.
Стало быть, она их прочла. Нехорошо с ее стороны! Но тут я поймал на себе ее простодушный взгляд и на какую-то долю секунды усомнился в своей правоте. И все же даже сейчас я был задет… Впрочем, я не злопамятен. Зачем она это сделала? Как же это на нее непохоже! И, чтобы докопаться до истины, спросил:
– Известно? Откуда?
– Из стихотворения, которое ты оставил у себя на столе.
– Ты прочла его?
– Да.
– Так я и думал, – ворчливо сказал я. – И тебе не стыдно, Аглая? Как ты могла?
– Нет, не стыдно. Понимаю, как неприглядно это выглядит со стороны, но я ничего не могла с собой поделать. Я вошла к тебе в комнату поставить на стол цветы и увидела это стихотворение. Я не могла его не прочесть. И все-таки не думаю, что она гораздо красивее любой другой. Я в этом убеждена.
– Аглая!
– Мне все равно! А все потому, что она тебе не досталась, только и всего, это видно из стихотворения.
– Аглая!
– Прости, милый! Говорю же, ничего не могла с собой поделать. Не в силах тебе передать, как я настрадалась в тот день, когда это стихотворение обнаружила. Тебе этого не понять. – И она прижалась лицом к моему пиджаку.
– Ах ты, маленькая плутовка! – пожурил я ее, оторвав от себя ее бледное напряженное лицо, чтобы поцеловать. – Но скажи, почему ты решила, что это не просто стихотворение?
– Почему решила? Да потому, что это стихотворение говорит само за себя. Кроме того, думаешь, я не видела, как ты себя вел – вздыхал, и все такое? И я сразу поняла, что речь идет о ком-то, от кого ты без ума.
– Мошенница! – Я засмеялся и обнял ее.
– Как же мне хочется на нее посмотреть! – продолжила она. – Я знаю, она ничуть не красивее любой другой. Точно знаю.
– Аглая, Аглая!
Я рассмеялся. Она же нисколько не переменилась – по-прежнему стояла, понурив взгляд, пока я не поднял ей голову и ее не поцеловал. С минуту мы пристально, не отрываясь, смотрели друг на друга. И только потом – оттого, возможно, что я улыбался, – она расслабилась и вновь прижалась щекой к моему пиджаку.
А я все думал, чем же кончится наше с ней любовное приключение. Что оно нам сулит? Впереди лето… А что, если вернется Ленор? Что тогда?
Аглая хотела, чтобы я приезжал к ней на выходные, – первый раз, если я не против, в ближайшую субботу. Будем плавать на лодке, мечтала она, купаться, кататься на машине. И главное, у нас появится теперь возможность видеться не на людях, незаметно. Как же мы будем счастливы! Все лето!
Все, что мы с ней в тот день задумали, состоялось. Более прекрасного лета и ранней осени не припомню. Выходные в Стоуни-Коув, как называлось это место. Большой сельский дом окнами на запад, перед домом просторная, не меньше десяти акров, ухоженная лужайка, буквально в двух шагах сверкающая в летних солнечных лучах бухта Саунд. А на восток и на запад протянулись извилистые дороги Лонг-Айленда, по которым мы ездили завтракать, обедать и ужинать в Манхассет, на Шелтер-Айленд, Файер-Айленд, Лонг-Бич, озеро Ронконкома, куда совсем недавно Вандербильты[3] провели скоростное шоссе.
И хотя еще совсем недавно у меня и в мыслях не было, что я так близко сойдусь с Аглаей, теперь я был потрясен ее ярким, живым умом, покладистостью, а также обаянием и умением выстраивать наши отношения.
Не будем забывать: мы постоянно были на глазах у Мартыновых и их многочисленных друзей, – и я мог только позавидовать Аглае, которая, в ее-то юные годы, ни разу не растерялась, не выдала своих чувств. Она следила, чтобы наши отношения не бросались в глаза, чтобы в наших встречах, жестах, словах не было ничего предосудительного. Как она мне однажды сказала, один неосторожный взгляд, даже слово – и ее мать обо всем догадается и сделает все, чтобы нас разлучить. На этот счет у Аглаи не было никаких иллюзий.
Еще хуже было то, что, по словам Аглаи, Мартынов и его жена поставили себе цель выдать старшую дочь за лейтенанта, человека богатого и состоявшегося.
К тому времени как я появился в их доме, объяснила мне Аглая, их с лейтенантом отношения достигли той степени близости, когда помолвка, пусть и не объявленная, ожидается со дня на день. Однако с моим появлением она всерьез задумалась о необходимости такого шага, хотя и сознавала, что поступает нехорошо.
– Ты никогда не поймешь, что я тогда пережила, – как-то раз призналась она мне, – когда по вечерам, только ты к нам переехал, ты отправлялся на свои одинокие прогулки. Ведь я видела, что ты несчастен и угнетен, и с ума сходила, поджидая твоего возвращения. Ни разу не ложилась я спать, пока ты не приходил домой, хотя какое мне, казалось бы, дело? И когда я играла или пела и ты выходил из своей комнаты, я не отдавала себе отчет в том, что играю и пою для тебя. Теперь-то мне все ясно. В тот вечер, когда мы гуляли под снегом по Риверсайд-драйв, я пыталась заставить тебя мне что-нибудь сказать и при этом понимала, что делать этого нельзя. И когда я от тебя убегала, на самом-то деле мне хотелось повернуться и бежать обратно, не от тебя, а к тебе.
Об истории ее увлечения глаза говорили больше, чем голос и слова. Раздражение, а порой и ревность, вызванные моим положением в ее доме, моими отношениями с родителями, их друзьями, с ней самой, казались мне чем-то совершенно фантастическим, потусторонним.
Хотя я прекрасно знал, как сильно она меня любит, видел, с какой страстью, с каким самопожертвованием она ко мне относится, – лейтенант ведь никуда не делся, и не он один; ее окружал целый выводок молодых, жизнелюбивых, общительных парней и девушек – круг, в котором мне из-за моего возраста места не было.
На беду, эти крикливые юнцы – вот что значит молодость! – куда лучше меня плавали, ныряли, танцевали, ходили под парусом, водили машину. Мне было за ними не угнаться.
И с ними – благодаря своему возрасту и опыту – Аглая сумела себя поставить. Она была непременной участницей всевозможных увеселений, вечеринок на пляже или в ресторанах, прогулок верхом, в которых я не мог участвовать и которые она иной раз пропускала, чтобы быть со мной. Не передать муки ревности, которые я испытывал, когда она была вынуждена принимать приглашение и вращаться в кругу своих сверстников. Не описать, как я страдал, когда видел, как она танцует или вместе со всеми стремглав бежит на пляж, или, напрочь забыв о моем существовании, со страстью играет в теннис или в гольф, или принимает гостей.
Что ж, годы брали свое. Молодость уходила. Каково было мне лицезреть всех этих молодых людей, с которыми Аглая жила душа в душу, а я не имел ничего общего. Жизнь складывалась так, что ей приходилось играть, смеяться и шутить, плавать и танцевать – и не только с лейтенантом. Мне же оставалось лишь признавать, что без этого нельзя, что это в порядке вещей.
Иногда я сходил с ума от ревности от того, чему становился свидетелем, точно так же, как ревновала меня, сходила с ума и она, стоило мне уделить внимание любой другой девушке или ее матери, ее собственной – в первую очередь.
Возможно, из-за всего этого (скорее даже вопреки всему этому) меня все больше и больше поражал – и поражает до сих пор – ее темперамент, такой чувственный и в то же время артистичный. Какими бы глубокими, мрачными, веселыми или романтическими ни были мои размышления – она не только их угадывала, проникала в их суть, но и пропускала сквозь себя, свои чувства и настроения.
Как же нам было с ней хорошо! Каких только чудных мгновений мы с ней в те дни не испытывали! Помню июльскую ночь: сквозь густой туман пробивается призрачный лунный свет, все в доме давно спят, а над бухтой, предупреждая о смертельной опасности, всю ночь несется траурный зов туманного горна сродни жуткому, безумному человеческому крику. И, бывает, на зов горна отзывается какое-то судно, что бороздит бескрайние воды Саунда, и этот протяжный, печальный пароходный гудок придает бодрствующему в ночи чувство еще большей безысходности. Из-за всего этого, а также из-за моих собственных, неизменно горьких мыслей, я испытывал тревогу и печаль, чувство обреченности, неуверенности и вероломства, неразрывно связанных с нашей жизнью. Почему мы здесь? Куда мы идем? Как прекрасна и недосягаема тайна жизни: ненасытные аппетиты людей, их любовь и ненависть.
В три часа ночи тревожное чувство подняло меня с постели. Я встал, какое-то время вглядывался в непроницаемый туман за окном, а потом, накинув халат, вышел на лужайку, ступая босыми ногами по прохладной росистой траве.
Пройдя по усыпанной галькой дорожке до бассейна, находившегося неподалеку от дома, я сел на каменную скамейку и предался мечтаниям. Над бассейном, над скамейкой навис серебристый туман, дом находился всего-то в сотне футах от бассейна, но его очертания тонули в тумане.
И вдруг из мглы выступила Аглая: шла ко мне по дорожке. Я и сейчас вижу ее белую тень, на распущенные волосы накинут шелковый платок. У меня холодок пробежал по спине – так неожиданно она передо мной возникла. Я подался вперед и протянул к ней руку.
– Любимая, ты чего-то испугалась? В таких легких тапочках? Ты слышала горн?
– Еще бы. Я не сплю уже несколько часов. Мне так хотелось прийти к тебе. Как же здесь чудесно! Как же трудно бывает удержаться!
Какое-то время она сидела рядом и неотрывно смотрела на гладкую жемчужную поверхность воды в бассейне. Потом мы встали и пошли по влажной лужайке подальше от дома. А потом целовались, растворяясь в тумане. Целовались и говорили о том, о чем говорилось и думалось не первый раз. От нее веяло любовью, юной нежной красотой.
Оттого что мучительно хотелось романтики, из-за ее неотразимой красоты я настоял, чтобы она сняла с головы платок и, простоволосая, погрузилась в дымку поднявшегося над травой тумана, чтобы предстала лесной нимфой.
Минуту-другую она колебалась, но потом, словно упиваясь своим гибким белым станом, скользнула, превозмогая страх, в бледный серебристый туман. Какая же красота и какая загадочность! И ее бледное оживленное лицо в серебристом тумане. Эти мгновения, все происходящее, казалось, будет длиться вечно, неизменно, останется навсегда.
Вспомнилось и еще одно событие тех майских дней. За лужайкой перед домом с клумбами, дорожками и теннисными кортами находилась рощица, где росли молодые ясени, кизил и березы. Роща эта, начинавшаяся сразу за кортами, гостей не привлекала – они предпочитали ходить на пляж, а не в лес.
Мы же с Аглаей как-то воскресным утром, воспользовавшись тем, что у Мартыновых и их гостей были другие планы, отправились в рощу и зашли в чащу, где еще цвел кизил.
В те дни мы еще не привыкли к нашим новым отношениям и испытывали страх, что будем обнаружены. Но в то утро нас неудержимо влекло в лес, туда, где сквозь деревья струился теплый солнечный свет.
Все вокруг дышало весной, вечным чудом возрождающейся жизни, под ногами шуршала прошлогодняя листва, окрашенная нежными лесными цветами. Но еще больше, чем весна, влекло нас в лес неудержимое желание.
Но как же тревожно было идти по этой тропинке! Одни ли мы сейчас в этом лесу? А что, если кто-то из гостей идет в том же направлении? Женя Мартынова еще не вставала, Мартынов же отправился на прогулку. И, несмотря на все это, мы, упиваясь чудесным весенним днем, страшась вынужденной разлуки, на которую были обречены большую часть дня, углублялись в лес все дальше и дальше.
А потом вдруг остановились. Она, бледная как полотно, не сводила с меня своих влажных глаз.
– Мы сошли с ума, – пролепетала она. – Это может плохо кончиться! Но мне все равно!
Я и сейчас вижу ее лицо в ореоле бурой листвы. А потом, вернувшись на лужайку перед домом с оживленным, невинным видом, она подбегает к какому-то молодому человеку и предлагает ему сыграть в теннис. А на меня даже не оглянется!
Не все, однако, всегда складывалось так же хорошо, объединяло нас в безумной нашей любви. Бывали дни, много дней, когда я, испытывая угрызения совести оттого, что запустил работу, или же из-за других каких-то неотложных дел, избегал ее – пусть думает что хочет.
Кроме того, родители, люди бдительные и предусмотрительные, следили за каждым ее шагом, и случались дни, когда ей приходилось со мной расставаться и ехать со светскими визитами, чему ее мать придавала большое значение. Аглая же эти выезды в свет терпеть не могла и очень огорчалась оттого, что была вынуждена подчиниться.
Да, она ненавидела эти никчемные светские обязательства, и прежде всего потому, что задумывались они только с одной целью – свести ее с каким-то подходящим молодым человеком и выдать замуж. А между тем после знакомства со мной о замужестве Аглая и слышать не хотела. Иной раз я не мог скрыть улыбки, когда она горячо убеждала меня в этом.
И тем не менее, какой бы страстной ни была наша любовь, когда мы подолгу не виделись и я целиком отдавался работе, я странным образом не скучал без нее так, как можно было бы себе представить.
И неудивительно. В то время я всей душой отдавался красоте и тайне жизни, многообразию великого города, в котором жил, а также прекрасному чувству, что я жив и являюсь частью такого замечательного города, народа и времени.
Подобное чувство было у меня тогда столь сильным, столь всеобъемлющим, что в такие дни я почти не вспоминал об Аглае.
Красота жизни! Ее цвет. Сила. Буйство. Романтика. Тайна. В этой великой борьбе за жизнь смешались сильные и слабые, красивые и невзрачные, веселые и мрачные. И обо всех – и о тех и о других – жизнь заботится. На свой манер.
Какой же соблазнительной казалась мне тогда жизнь, которой я жил. Никогда прежде не трудился я в столь идеальных условиях – интеллектуальных и эмоциональных. Покой и уют этой большой, погруженной в тишину квартиры, красота Риверсайд-драйв и великой реки за окном, красота, которой, стоило мне повернуть голову, я от души любовался, не вставая из-за письменного стола: пароходы, парусники, буксиры, далекий берег Нью-Джерси.
Жизнь за окном интересовала меня ничуть не меньше, чем жизнь под моим пером – жизнь, которую я исподволь описывал слово за словом. Как же бывал я доволен собой, когда после целого рабочего дня можно было отложить перо и, каким бы вымученным от неустанной работы ни было мое воображение, выйти из дома и бродить по улицам, чтобы прийти в себя, вновь обрести былой настрой.
Как же прекрасно жить! Быть здоровым, сильным, сочетать труд с досугом, дабы внести в жизнь разнообразие. К чему путешествовать? Разве мало жить в этом гигантском городе?
Я радовался жизни еще и потому, что у меня, помимо великого города, была Аглая, ее родители и их друзья, с которыми у меня установилась такая тесная связь.
Еще большее удовольствие доставляли мне (возможно потому, что я был так уверен в Аглае, полон ею) попытки созерцательно проникнуть под покровы жизни, углубиться в ее химические и такие многоликие комбинации, изучить ее огромный и поразительный, преисполненный сладострастия лик; попытки, заглянув в эту необъятную сущность, добраться мыслью до ее истоков или, сбившись с пути, изучить сенсорные реакции на ее многообразные и загадочные стороны.
В то время (было начало октября) Аглая обратила мое внимание на то, что, как ей показалось, за ней – а возможно, и за мной – установлена слежка. Неожиданные телефонные звонки и недвусмысленные вопросы при встрече она воспринимала как своеобразный допрос. Ее мать, как видно, насторожили частые летние поездки дочери в Нью-Йорк.
У Аглаи был – и даже, кажется, есть по сей день – учитель пения, к которому она имела обыкновение приезжать летом в город раз, а то и два раза в неделю. Эти уроки давали ей возможность со мной увидеться.
И вот теперь, совершенно неожиданно и под самыми разными надуманными предлогами, Женя звонила ее учителю и задавала ничего не значащие вопросы, окольно выясняя тем самым местонахождение дочери. Сходным образом, если Аглая говорила, что едет в магазин, или к зубному врачу, или к подруге, или к родственникам, ее передвижения прослеживались с предельной точностью.
Несколько раз, когда Аглая была в городе, но не со мной, в квартире Мартыновых раздавался телефонный звонок, и чей-то не известный мне голос просил позвать к телефону, причем без всякого повода, Мартынова или миссис Мартынову. Звонили же – на сей счет у нас с Аглаей не могло быть и тени сомнений – с целью установить, где я в данный момент нахожусь. Разумеется, в нас обоих звонки эти посеяли чувство тревоги, особенно забеспокоилась Аглая: даже подозрение, не говоря уж о разоблачении, вызывало у нее ужас, и, в конце концов, мы решили, что лучше всего мне будет съехать.
Она не хотела, чтобы я уезжал, очень по этому поводу тосковала, однако сочла, что ради наших отношений сделать это необходимо. Того же мнения придерживался и я. И вот наконец, после многочисленных отсрочек, выдуманных Аглаей, которая никак не хотела мириться с тем, что я уезжаю, как-то раз, после возвращения Мартыновых в Нью-Йорк, я объявил им, что контракт с издательством требует моего присутствия в Филадельфии, и мне придется их покинуть. Мартынов, не подозревая об истинных причинах моего отъезда, стал настаивать на том, чтобы я остался. «Какая чепуха! Не всю же оставшуюся жизнь вы проживете в Филадельфии, в самом деле! Когда-нибудь же вернетесь в Нью-Йорк, правда? Зачем уезжать? Живите у нас, а в Филадельфию наезжайте по мере надобности. Ехать ведь недалеко. Рано или поздно вы же все равно вернетесь в Нью-Йорк. К чему покидать эти комнаты, мы ведь ими не пользуемся, к тому же вы теперь член семьи, нам будет вас очень не хватать!»
Вот и Женя тоже – и это несмотря на ее подозрительность и страх за Аглаю – поддерживала, по крайней мере на словах, своего мужа. Окидывала меня так же, как и раньше, ласковым и при этом каким-то непроницаемым взглядом, в котором таилась если и не враждебность, то, во всяком случае, тревога и настороженность.
Да и мне, признаться, уезжать очень не хотелось, ведь я так привязался к этим людям: к Мартынову, к его жене, к Аглае, к ее нежной любви. Как же мне жить без своей чудесной комнаты, без трогательной заботы, которой меня окружили? На столе каждый день свежие цветы, новая, только что вышедшая книга, билет на премьеру или на концерт.
А Мартынов! Ведь и мне будет его не хватать! Бывало, ввалится ко мне перед ужином, усядется в кресло, вытянет ноги под стол и громогласно потребует, чтобы мы с ним вышли пропустить по стаканчику виски.
А Женя! Даже если что-то она и заподозрила, любила зайти ко мне перекинуться словом об общих знакомых, о книгах, о музыке. И всегда с каким-то намеком, с чем-то невысказанным, о чем не решается признаться. С разговором по душам, которого я из-за Аглаи старался избегать. Она и теперь не раз вспоминается мне: затаившаяся, изысканная Венера, обходительная, восхитительная матрона, матрона из матрон.
Тяжелее же всего было думать о том, что теперь я лишусь Аглаи, ее пылкой и такой уютной близости. Я не мог себе представить, как буду жить без нее, без ее присутствия в музыкальной комнате за пианино, в гостиной или в библиотеке: утром – в халатике, днем – в прелестном домашнем платье или в уличном наряде; без ее улыбки и многозначительного взгляда, которые она – вне зависимости от того, была у нас возможность перекинуться словом или нет – дарила мне и в которых выражались ее чувство и радость от встречи со мной; без ее нежданных, тревожных, но осмотрительных появлений в моей комнате, где я наскоро, чтобы нас не застали, ее целовал и ласкал. Всему этому больше не быть! Не быть никогда!
Целую неделю она почти ничего не говорила о моем отъезде, о том, как сложатся наши отношения, когда я уеду. Как раз тогда я вчерне закончил свою книгу и на последней странице вывел слово «Конец». Заглянув ко мне в комнату, она увидела это слово.
– «Конец»! О боже! – воскликнула она. – Дописал? Правда? Не нравится мне это слово, уж очень оно безысходное. А ведь раньше я его так любила!
С тех пор как началась наша связь и даже до нее, ее очень интересовало, что я пишу: она читала отрывки из написанного и иногда помогала мне разрешить какую-то психологическую головоломку, восстановить последовательность действия.