Итак, Руфус Барнс вместе с семьей в итоге перебрался в усадьбу Торнбро, что рядом с городком Дакла и в двадцати пяти милях от Филадельфии. Фебу Кимбер больше всего радовало малое расстояние между трентонским ее домом и Торнбро – всего шесть миль, пустяк для конного экипажа. Разумеется, близость двух домов способствовала тому, что связь между семейством Кимбер и семейством Барнс установилась как нельзя более тесная. Руфус, не умея, подобно покойному Кимберу, ни ловчить, ни чуять выгоду, был трудолюбив и честен. С прибылью продав долю Кимбера в гончарной мастерской, Руфус вложился в закладные на землю и тем обеспечил Фебе приличный постоянный доход, процент которого доставался ему как душеприказчику и управляющему. Очень скоро на молитвенных собраниях в Дакле местные Друзья стали оказывать Руфусу такое же почтение, каким пользовался в трентонской общине его покойный свояк. Словом, за десять лет, что прошли между водворением Барнсов в усадьбе Торнбро и женитьбой Солона на Бенишии Уоллин, положение семьи изменилось, и весьма существенно, как в материальном, так и в социальном аспекте.
Хлопоты, связанные с возрождением Торнбро если не в первозданном, то хотя бы в сравнимом с ним виде, странно влияли на Руфуса Барнса. Он ощущал послевкусие былого очарования усадьбы. Ни роскошь, ни праздность, ни высокий статус в обществе не впечатляли его; о нет, в Торнбро для Руфуса воплотились отнюдь не эти понятия. От усадьбы слабо веяло стариной, и с чего Руфусу морщить нос, если этот аромат подразумевает красоту? Красота – Руфус это усвоил еще в детстве, из проповедей и Библии, из духовных озарений многих Друзей – самим Господом заложена в каждом его творении, и потому неизменна.
Постепенно, вдумчиво Руфус Барнс возрождал усадьбу, и приметы ее красоты, как обусловленные ландшафтом, так и рукотворные, проступали яснее и яснее. Например, был отремонтирован ветхий каретный сарай – его вычистили и покрасили, а инструменты, еще годные в дело, починили и сложили в пустующем коровнике. Опоры старой беседки убрали, освободив место для беседки новой, столь же изящной и тенистой. Русло прелестной Левер-Крик расчистили и перегородили повыше заводи, чтобы течением не нанесло веток, которые могли бы захламить песчаное дно. Лужайку заново засеяли травой и разбили на ней клумбы прежних форм, с высокой кованой изгороди удалили ржавчину, старый металл покрыли краской. В свой срок усадьба, по крайней мере снаружи, стала прежней – такой ее не видели уже тридцать лет, со времен последнего члена семьи Торнбро.
Другое дело – ремонт в комнатах и холлах: старый особняк словно бросил вызов Руфусовой вере, ибо здесь впервые в жизни Руфус воочию увидел если не саму роскошь, то ее остатки. Он считал себя обязанным придать Торнбро вид загородного дома, привлекательного для покупателя, с тем чтобы его можно было продать в пользу Фебы, но эта самая привлекательность подразумевала роскошь – то есть стиль жизни, неприемлемый для человека с такими, как у Руфуса, религиозными убеждениями.
Взять хотя бы внушительную парадную дверь – она вела в пышный зал с широкой нарядной лестницей. Балюстрада была сработана из полированной древесины грецкого ореха. Никаких признаков разрушения балюстрада не являла, ее следовало только почистить да заново покрыть лаком. Слева от главного входа помещались внушительные колонны числом двенадцать, также из древесины грецкого ореха. Колонны отделяли вход на антресоль и на лестницу от просторной гостиной с высокими окнами, что глядели на юг и на запад; вид был прелестный – сплошь луга да рощицы. Между двумя западными окнами имелся большой камин – в него влезло бы даже четырехфутовое бревно, – с боков и сверху отделанный мрамором. Увы, отделку, а также каминную полку из белого мрамора испещряли трещины. О реставрации не шло и речи – только полная замена.
В главном зале стены и потолок украшали фризы и медальоны с цветочными мотивами. Гипс потемнел и частично осыпался – лепнину надо было восстанавливать. Однако плачевное состояние главного зала странным образом импонировало Руфусу; по крайней мере, он не улавливал тут вызова своей приверженности простоте во всем. Зато остальные двенадцать комнат этого почти столетнего особняка, парадная лестница в виде ленивой спирали и лестница черная, для прислуги, вместительные чуланы и кладовки, хозяйские спальни с очаровательными миниатюрными каминами и плетеными диванчиками в оконных нишах, а также винные погреба немало коробили Руфуса, поскольку говорили о богатстве и комфорте, которые он считал излишними для себя и своей семьи. Руфус оказался между двух огней: с одной стороны, необходимость отремонтировать дом как положено, с другой – внутреннее сопротивление: простота, сообразная с его убеждениями, против роскоши известного сорта, ожидаемой потенциальным покупателем. Решение этой дилеммы Руфус видел в том, чтобы привести в порядок минимум жизненного пространства – ровно столько, сколько требуется неизбалованному семейству.
Колебания начались, уже когда ферма стала доходной. Феба Кимбер утверждала, что не отпишет Торнбро никому, кроме Руфуса с Ханной или их детей. Вот теперь Руфус задумался, взвесил свою любовь к жене и детям, учел долгие годы трудов и лишений, через которые они прошли вместе; разве не жестоко будет и дальше во всем ограничивать Ханну и детей, даже если сама Ханна не возропщет?
Что до Фебы, она, обожая сестру, не скупилась. По ее настоянию и за ее счет четыре верхние спальни были заново отделаны и обставлены. Одна из них, самая просторная и с самым лучшим видом из окон, предназначалась для Руфуса и Ханны. Ближайшая к ней комната считалась гостевой, но, поскольку самой частой гостьей предстояло стать самой Фебе, и комнату она убрала по своему вкусу.
Рода и Лора, дочери Фебы, должны были делить спальню с Синтией, случись им остаться в Торнбро на ночь. Наконец, четвертая комната досталась Солону, и Феба, отделывая и меблируя ее в лаконичном стиле, получила особое удовольствие. Она очень любила племянника за его сдержанность и всепоглощающую привязанность к матери, а также за полное отсутствие тщеславия.
В материальном аспекте усадьба Торнбро была полной противоположностью сегукитскому коттеджику Барнсов с его безыскусной обстановкой. Солон, в котором чрезмерная ранимость удивительным образом никак не проявлялась внешне, был потрясен переменами, однако степень их влияния на мальчика станет ясна, только если проследить его развитие в течение первых десяти лет жизни в Сегуките – аккурат до того часа, когда семья переехала в Даклу.
Что знал и видел Солон-ребенок? Родительский дом и собственно городок Сегукит – только и всего; царила же в этом мирке мать. Главным образом так было потому, что Ханна Барнс – женщина рассудительная, религиозная, деятельная – не жалела на единственного сына душевных сил. С самого начала, когда младенческий лепет еще не перерос во внятную речь, Ханна заметила: ее мальчик несколько заторможен; во всяком случае, другие малыши играют охотнее и активнее. На третьем году жизни у Солона появилась сестренка; казалось бы, вот и подружка для игр, но нет – мальчик теперь, бывало, вовсе замирал, как бы не умея выбрать следующее занятие. Ему купили игрушки: красный мяч, тряпичную зеленую мартышку (Руфус приглядел ее в соседнем городке под названием Огаста) да еще красный деревянный фургончик – его можно было катать взад-вперед. Однако периодически Солон, сунув пальчик в рот и устремив взгляд в никуда, застывал, вовсе безучастный к игрушкам. Мать, встревоженная неподвижностью и молчанием, то подхватывала сына на руки и принималась ласкать, то щекотала, чтобы он рассмеялся. Позднее она догадалась – свела его с ровесницей, соседской девочкой, задорной и непоседливой. Этой малышке удавалось растормошить Солона, и в течение часа или двух, что дети проводили вместе, он вроде бы даже получал удовольствие от игры или по крайней мере выказывал к ней интерес.
Не знавший хворей и не по возрасту сильный, Солон рано стал для матери настоящим помощником. Он с готовностью мчался выполнять ее поручения из категории «принеси – подай» и даже сам выдумывал себе новые простенькие задания. Читая по утрам и вечерам вслух из Библии, миссис Барнс каждую секунду ощущала напряженное внимание Солона; мистер Барнс был на этот счет не столь чуток. Мать не сомневалась: всем, что бы ни сказали она или ее муж, Солон проникнется много сильнее, чем Синтия, недаром же у мальчика такой вдумчивый взгляд! Однажды, на шестом году, оставшись наедине с матерью, Солон спросил:
– А Господь – он с виду как мы, да, мама?
– Нет, Солон, – ответила миссис Барнс. – Господь бестелесен, он есть дух, он подобен свету, который повсюду, или воздуху, что ты вдыхаешь, или звукам, что слышат твои ушки.
– Стало быть, Господь не живет у нас в головах?
– Ничего подобного, – выдала миссис Барнс после паузы (вопрос мальчика изрядно ее озадачил). – Господь – он вроде мысли; он приходит к тебе этаким, как бы это объяснить, чувством. Ну да – ощущением тепла. К примеру, если ты содеял дурное, ты не сам это поймешь – тебе подскажет Господь, а уж ты тогда раскаешься и устыдишься.
– И так со всеми, мама? Господь каждому внушает стыд?
– Старается каждому внушить, солнышко. Но ты-то ведь дурного не делаешь, я же знаю. Ты у меня хороший мальчик – божье дитя. – И миссис Барнс нежно погладила сына по голове.
У нее подоспело тесто; им она и занялась, а Солону сказала:
– Пойди-ка поиграй.
Мальчик, однако, не шевельнулся, потом вдруг, стиснув кулачки, начал всхлипывать, а там и зарыдал в голос. Потрясенная, миссис Барнс своими сильными руками обняла сына, отняла от его мордашки маленькие кулачки, принялась целовать, спрашивая:
– Что такое, Солон, родной? Почему ты плачешь? Не таись перед мамой. Наверняка это какой-нибудь пустяк; расскажи маме, ведь мама любит тебя сильно-пресильно.
Снова и снова миссис Барнс целовала своего мальчика, прижимала к груди и повторяла:
– Не плачь, откройся мне.
Наконец, прерывая речь всхлипами, Солон проговорил:
– Это… это из-за птички. Я нечаянно, нечаянно ее убил. Просто Томми… он дал мне свою новую рогатку, только попробовать, а я… я…
Рыдания возобновились, а миссис Барнс, полагая, что речь идет о невинной детской шалости, но желая тем не менее утешить сына и одновременно внушить ему, что и она, и Господь все поймут, продолжала его баюкать, и ласкать, и целовать в круглую головку, и убеждать рассказать по порядку.
Так она вытянула из сына всю историю – и впрямь невинную, но оттого не менее печальную, даже трагическую. Задействован в ней был Томми Бриггем, мальчик двумя годами старше Солона и не из квакерской семьи. Отец Томми, укладчик железнодорожных путей, трудился в поте лица, а сын ходил в бесплатную городскую школу. Недавно Томми обзавелся рогаткой, из которой стрелял по всем объектам, которые представлялись ему достойными мишенями. Надобно сказать, что у Барнсов во дворе росли сосны, и вот Томми, заметив на ветке шишку, вздумал сбить ее, но только впустую израсходовал три или четыре камешка, что носил в кармане. Солон, гулявший тут же, заинтересовался и попросил:
– Томми, дай, пожалуйста, и мне попробовать.
– Валяй, – ответил Томми. – Поглядим, что ты за стрелок.
Тем временем на верхней ветке устроилась самочка кошачьего дрозда – ее гнездо было тут же, в барнсовском дворе. Солон заметил птицу и, уверенный, что сбить ее все равно не сможет, прицелился и выстрелил. К изумлению обоих мальчиков, птица упала замертво – у нее была перебита шейка. Лишь теперь Солон осознал содеянное. Никогда прежде он не причинял вреда живому существу – не говоря об убийстве, и теперь был готов броситься бежать, скрыться ото всех. Юный Бриггем, видя, как Солон бледен, прервал его возгласы «я же не хотел!» и «я не нарочно!» уверенным комментарием:
– Ну еще бы. Вдругорядь тебе нипочем не попасть, хоть мильен попыток сделай. Давай-ка лучше на твою добычу поглядим.
Оставив ошеломленного Солона, Бриггем поднял птицу с земли и, повертев ее тельце в перышках свинцового оттенка, заметил:
– Будет нашей кошке чем поживиться.
Тут ему пришла новая мысль:
– Спорим, у нее где-то рядом гнездо!
И, раздвинув кусты, почти нырнув в их гущу, Бриггем выкрикнул:
– Топай сюда, покажу кой-чего. А чисто ты на сей раз сработал, салага.
Бриггем подхватил Солона под мышки, чуть ли не носом ткнул его, онемевшего от ужаса, в круглое, свитое из травы гнездышко, в котором тянули шейки, разевали большие желтые клювы четыре жалких птенца.
– Видал? Вон кто у ней остался, у дроздихи-то. Снесу их кошке – так и так не жильцы.
– Это была их мама? – срывающимся голосом уточнил Солон.
– Кто ж еще-то? Чего она, по-твоему, тут мельтешилась?
Солон обмяк в Бриггемовых руках. Бедные птенчики! Бриггем теперь отдаст их кошке на съедение вместе с птичкой-мамой. И это его, Солона, вина!
– Пожалуйста, Томми, не забирай птенцов! – взмолился Солон, когда Бриггем поставил его на землю и потянулся за гнездом. – Может, мы с мамой их как-нибудь сами выкормим. Беда-то какая! Я не хотел убивать птичку.
И Солон разрыдался возле злополучного куста:
– Бедные, бедные дроздики! Зачем только я стрелял в их маму?
Эти слезы растрогали даже Бриггема.
– Так ты ж не хотел, случайно вышло. В другой раз не получится, – неловко утешал он Солона. – А птенцов тебе все равно не выкормить. Что они едят, одним птицам известно. Кончай реветь. Ты не виноват. Просто не стреляй больше в птиц.
И Бриггем, схватив гнездо с четырьмя птенцами, поспешил домой, Солон же еще долго не мог двинуться с места.
Вечером кусок не лез ему в горло. Когда ужин был окончен, Солон, обессиленный, лег на кушетку в гостиной. Мать сочла, что он переутомился, и отправила его в мансарду, разгороженную надвое, чтобы свой уголок был у каждого из детей. Спалось Солону дурно, и наутро его жалкий вид не на шутку встревожил миссис Барнс: она даже подумала, не дать ли сыну слабительное и не означает ли его недомогание серьезную болезнь.
Однако именно в то утро Солон решился все рассказать матери и выполнил задуманное уже днем, предварив признание вопросом о возможной телесности Господа. Выслушав рассказ о мнимом прегрешении, миссис Барнс смутилась. Где он, истинный источник зла – ведь, как ни крути, зло имело место? Разумеется, детское желание стрельнуть из рогатки естественно и невинно постольку, поскольку дитя не замышляет причинить вред никому из живых существ. И уж тем более ничего подобного не держал в уме Солон: определенно, мальчик не понимал разницы между двумя целями – птицей, у которой сейчас целый выводок птенцов, и сосновой шишкой. Да ее мальчик вообще не рассчитывал попасть ни в первую, ни во вторую, ни во что-нибудь третье – в этом миссис Барнс убедили ответы сына и его искреннее горе. Нет, с его стороны это было простое любопытство, ведь Солон даже не знал, что дрозды гнездятся в густых кустарниках и что как раз сейчас выкармливают птенцов.
Сразу простив своего обожаемого сына, который не ведал, что творит, и переживал так искренне, миссис Барнс, однако, немало встревожилась. Как разум ее, так и веру смутил тот факт, что большое зло порой является по воле случая, независимо от дурных намерений и жестокости – их вообще может не быть.
С жаром убеждая сына, что причин корить себя у него нет, миссис Барнс одновременно внушала ему, насколько важно заранее взвешивать свои поступки и всегда и везде обращаться за советом и наставлением к Внутреннему Свету. Тем не менее прошло несколько лет, прежде чем миссис Барнс перестала содрогаться при мысли о случае с дроздиным семейством, хотя память о нем не изгладилась в этой женщине до конца ее дней.
Когда Солону шел восьмой год, его постигло несчастье не менее значимое, хотя и совсем другого рода. Речь о болезни, которая не сразила бы мальчика, не будь он изначально таким крепышом. Именно по причине физической силы и выносливости отец очень рано стал брать сына в лес по дрова. Поначалу Солон ездил ради забавы – ему нравилось в лесу. Чуть позднее, когда он дорос до того, чтобы удерживать топорик, подаренный отцом, Барнс-старший доверил сыну обрубать ветки с поваленных деревьев. Дальше – больше: видя, как играют в первенце юные силы, Руфус позволил ему участвовать в процессе рубки. Эта работа пришлась Солону по душе; он испытывал восторг, обрушивая наравне с отцом великолепные хвойные деревья прямо в снег.
Именно во время одной из таких вылазок за дровами свежезаточенное лезвие топорика соскользнуло с толстенного ствола и вонзилось Солону в левую ногу повыше лодыжки. Рану следовало немедленно промыть и перебинтовать, но прошло несколько часов, прежде чем это, как умела, сделала миссис Барнс. Сначала вызвали доктора – единственного на всю общину; он же, мало того что не слишком спешил, так еще и оказался профаном в своем деле. Бегло взглянув на рану, которую отец Солона перевязал носовым платком и тряпицами, доктор проследовал в сарай, где принялся готовить к операции свой скальпель – точить на шлифовальном бруске!
Результатом стало заражение. Хотя миссис Барнс после доктора сама еще раз промыла и перевязала рану и невзирая на физическую крепость мальчика, состояние его ухудшилось настолько, что он сам ощутил небывалое прежде – близость последней великой перемены. Болезнь сына потрясла Ханну; страх потери отчетливо читался на ее белом как полотно, напряженном лице. И Солон угадал по этому лицу страшное. Вот как это вышло. Мальчик был уже совсем плох, и к нему вызвали другого доктора. Ногу разбинтовали, и выяснилось, что рана открылась. Повязку снимала миссис Барнс, а Солон глядел во все глаза. Когда ему предстала разверстая плоть, он, вообще-то не плаксивый, разрыдался: лицо матери, серьезное, ангельски покорное, выдало мальчику ее истинный настрой.
Итак, Солон всхлипывал, а Ханна продолжала бинтовать ему лодыжку. Внезапно ее руки застыли, а в лице произошла перемена – оно исполнилось благоговения, знакомого Солону по утренним и вечерним молитвам. Теперь мать молчала, но выражение ее лица говорило о силе духа и вере. Солон понял, что мать молится. Вот она подняла взор, застыла. Прошло несколько минут, и миссис Барнс повернула голову, заглянула в заплаканные глаза мальчика и заговорила таким тоном, словно впала в транс:
– Не плачь, сын мой Солон, ибо с этого мгновения твои жизнь и здравие вверены мне. Ты не умрешь – напротив, для тебя все только начинается. Господь пожелал сделать грядущие твои дни лучшими, нежели минувшие. Ты выживешь, чтобы служить ему истово и с любовью.
Сказав так, миссис Барнс возложила на лоб Солону правую ладонь и вновь подняла очи горе. И в наступившей тишине малолетний ее сын внезапно почувствовал облегчение. Страх оставил мальчика: уверовав, что поправится, он вновь был готов жить – и поправился.
С тех пор постоянным спутником Солона стало ощущение, что он в долгу перед матерью – такой искренней, такой добродетельной, столь пекущейся о его благе. Ни при матери, ни в ее отсутствие Солон даже не помышлял о том, чего она могла бы не одобрить. Мать была мерилом всех его поступков. За годы, что судьба дала им провести вместе, свои привязанность и почтение Солон явил считанное количество раз, однако миссис Барнс не сомневалась: большей любви, чем испытывает к ней Солон, не пожелает ни одна мать, и тоже души не чаяла в сыне.
Крепыш и силач, Солон никогда первый не лез в драку – не было мальчика миролюбивее, чем он. С другой стороны, Солон никому не спускал ни насмешек над собой, ни пренебрежительного отношения, что и довел до всеобщего сведения довольно рано. В городе пытался заправлять некий Уолтер Хокатт, сын плотника, верзила чуть старше Солона. Не имея успеха у девчонок, этот Хокатт, терзаемый банальным тщеславием, при каждом случае рвался доказать свое превосходство в катании на коньках, плавании, нырянии, а также в борьбе по правилам и без оных. Квакерсксую школу он не посещал – он вообще не имел склонности к учению, зато считался первым в Сегуките борцом среди ребят его возраста, веса и комплекции.
В паре миль от центра города было озеро с удобным пляжем, там-то и околачивался Уолтер Хокатт – вызывал на бой всякого, кто приходил искупаться. Однажды вызов получил Солон – Хокатту не давали покоя его физические данные в сочетании с добродушием, и вдобавок бесила квакерская привычка «тыкать» всем без разбору. Теперь он жаждал доказать, что запросто уложит Солона на обе лопатки. Солон, уверенный в своей силе, ничуть не оробел.
– Будь по-твоему, – ответил он, и тотчас борцы начали «прощупывать» друг друга. Вокруг них собралось человек семь зрителей – мальчишек разных возрастов.
Вскоре стало ясно: Хокатт, этот здоровяк, поднаторевший в драках и уверенный, что живо одолеет и тем посрамит Солона, в соперники ему не годился. Его излюбленные приемчики – атаки и отскоки, а также подножки – в случае с крепышом Солоном не срабатывали. Хокатт лишь вымотался сам – и, разгоряченный, всем весом обрушился на противника, думая: ну, теперь-то он не устоит! Солон же попросту схватил Хокатта, приподнял – и поверг ниц. Хокаттовы лопатки втиснулись в землю. Мало того, удерживая Хокатта в таком положении, Солон на диво беззлобно вопросил:
– Сдаешься ли ты теперь?
Прежние Хокаттовы жертвы при этом завопили:
– Хокатт повержен! Хокатт на лопатках! Победа за Барнсом, ура!
Хокатт рассвирепел. Отпущенный наконец-то Солоном, он вскочил и выкрикнул:
– Квакер треклятый! Давай-ка без правил схватимся – увидишь, как я тебя под орех разделаю!
Тут в хор вступили младшие мальчики, болевшие отнюдь не за Хокатта.
– Чего придумал! Барнс его уложил, а ему неймется!
Далее последовали комментарии, усугубившие Хокаттову ярость; Солон же спокойно ответил:
– Я с тобой драться не хочу. Сам знаешь – мы не ссорились.
Хокатт не внял. Глухой к добродушию Солона, не разделявший его желания закрыть вопрос, Хокатт замахнулся, но его удар Солон парировал левой рукой. К счастью, появился мальчик повыше и покрепче каждого из соперников. Зная, что за тип Уолтер Хокатт, и живо оценив расклад – миролюбие против опустошающей злобы, он выступил вперед и отчеканил:
– Хокатт, ты что себе позволяешь? Тебя победили в честной борьбе, так чего ты прицепился к Барнсу? Тебе же сказано: не хочет он драться, и точка. – Затем миротворец обернулся к Солону. – Ступай, Барнс. Я прослежу, чтоб он к тебе не лез.
Солон пошел купаться, а Хокатт, под надзором более сильного мальчика, молча удалился. Его потряхивало, уязвленная гордость причиняла боль, ибо разве не потерпел он поражение от презренного квакера?