– Никто не собирается никого губить, – сказала я. Тогда я еще не потеряла веру. Я верила в лучшее.
Андре тоже приехал на суд. Он был свидетелем со стороны невесты на свадьбе и свидетелем защиты в суде. Перед слушанием он попросил меня подстричь его и дал мне ножницы. Я стала пилить дреды, которые он отращивал четыре года. На нашей свадьбе они стояли стоймя, как непокорная поросль, но, когда я обрезала дреды, на волосы, наконец, подействовала гравитация и они повернулись к воротнику. Когда я закончила, Андре провел рукой по неровным завиткам, которые теперь покрывали его голову.
На следующий день мы расселись в зале суда – все, и мои родители, и родители Роя, нарядились так, чтобы выглядеть как можно более невинно. Оливия надела воскресный костюм, рядом с ней сидел Рой-старший в наряде честного бедняка. Мой отец, как и Андре, подстригся и впервые в жизни, сидя рядом со своей элегантной женой, он был «из одного с ней теста». При взгляде на Роя бросалось в глаза, как он похож на нас. И дело было даже не в покрое его пальто и не в том, как кромка его брюк ложилась на ботинки из дорогой кожи. А дело было в его чисто выбритом лице, в невинных, полных страха глазах – он явно не привык находиться во власти судьи.
Рой усох, пока сидел в следственной тюрьме. Пропала детская округлость лица, уступив место агрессивному подбородку, о котором я и не подозревала. Удивительно, но худоба подчеркивала его силу, а не слабость. И только одна деталь выдавала в нем обвиняемого, а не офисного служащего – его несчастные пальцы. Он сгрыз ногти до основания и уже перешел к кутикулам. Так что единственным, чему мой честный муж действительно причинил вред, были его собственные руки.
Я знаю наверняка: они мне не поверили. Двенадцать человек, и ни один из них не поверил моим словам. Стоя в зале суда, я объясняла, что Рой никак не мог изнасиловать женщину из 206-го номера, потому что ночью он находился рядом со мной. Я рассказывала им про сломанную виброкровать, про фильм, который мы смотрели по телевизору с помехами. Прокурор спросил, из-за чего мы поссорились. В замешательстве я обернулась к Рою и нашим матерям. Бэнкс заявил возражение, и мне не пришлось отвечать, но молчание все повернуло так, будто я пытаюсь скрыть гниль, поселившуюся в сердце молодой семьи. Я знала, что подвела его, когда еще только шла к кафедре рядом с судьей. Возможно, я выглядела недостаточно трогательно. Не впечатляюще. Слишком нездешней. Хотя кто знает. Наставляя меня, дядя Бэнкс сказал: «О словах не думай. Выключись. Отбрось все, говори сердцем. Неважно, какие вопросы они задают, присяжные должны увидеть, почему ты за него вышла».
Я пыталась, но с незнакомцами мне подвластна только «хорошая речь». Надо было принести в суд выборку моих работ: серию «Человек в движении», все работы с Роем: куклы, несколько акварелей, мрамор. Надо было сказать: «Вот что он для меня значит. Видите эту красоту? Эту нежность?» Но я располагала только словами, бесплотными и хрупкими, как воздух. Когда я вернулась на свое место рядом с Андре, на меня не смотрел никто из присяжных, даже чернокожая женщина.
Оказывается, я слишком много смотрю телевизор. Я-то ждала, что показания будет давать судмедэксперт, который расскажет про ДНК. Я ждала, что в последнюю минуту в зал заседания ворвутся два харизматичных следователя и сообщат срочную новость на ухо прокурору. Все увидят, что произошла огромная ошибка, чудовищное недоразумение. Мы переживем страшное потрясение, но все уладится. Я искренне верила, что выйду из зала суда с мужем. Оказавшись дома, в безопасности, мы станем рассказывать всем, что в Америке каждый чернокожий находится в постоянной опасности.
Ему дали двенадцать лет. Когда он выйдет на свободу, нам будет по сорок три года. Я не могла даже представить себя сорокатрехлетней. Рой тоже осознал, что двенадцать лет – это целая вечность, и расплакался, стоя за столом в зале суда. Ноги у него подкосились, и он рухнул на стул. Судья остановился и потребовал, чтобы Рой выслушал приговор стоя. Он стоял и плакал, но не как ребенок, а как может рыдать только взрослый мужчина: плач начинался от кончиков пальцев, шел через все тело и вырывался изо рта. Когда мужчина так рыдает, он проливает все слезы, которые его заставляли прятать: слезы из-за неудачи в детской секции по бейсболу, несчастной подростковой любви – туда вливается все, даже то, что обидело его в прошлом году.
Рой выл, а мои пальцы теребили загрубевшее пятнышко кожи под подбородком – шрам-напоминание о той ночи. Когда дверь то ли выбили (как говорит мне моя память), то ли открыли ключом-картой (как говорят все остальные), когда дверь открылась неважно каким способом, нас выдернули из кровати. Роя поволокли на парковку, а я, в одной комбинации, ринулась за ним. Кто-то повалил меня на землю, я ударилась об асфальт подбородком. Комбинация задралась, все увидели мое все, а зуб вошел в мякоть нижней губы. Рой лежал на асфальте рядом со мной – почти можно дотянуться рукой – он произносил какие-то слова, но они до меня не долетали. Не знаю, сколько мы там лежали, ровно, как две могилы. Муж. Жена. Что Бог сочетал, того человек да не разлучает.
Дорогой Рой,
Я пишу тебе письмо, сидя за кухонным столом. Я одна, и это значит больше, чем то, что я – единственный человек в этом доме. До сегодняшнего дня я полагала, что знаю границы возможного и невозможного. Быть может, в этом и состоит невинность – в неумении предвидеть будущую боль. Когда случается нечто, превосходящее границы вообразимого, человек необратимо меняется. Разница примерно как между сырым яйцом и омлетом – вроде бы одно и то же, но на самом деле совсем нет. Это лучшее сравнение, которое приходит мне в голову. Я смотрю в зеркало, вижу себя, но себя не узнаю.
Порой у меня нет сил даже переступить порог этого дома. Я успокаиваю себя, вспоминаю, что жила одна и прежде. Спала в пустой кровати и осталась жива. Останусь и сейчас. Но, пережив потерю, я обрела новое понимание любви. Наш дом не пуст – он опустошен. Любовь занимает часть твоей жизни, занимает место в постели, занимает место в твоем теле, вмешиваясь в бег кровяных телец, пульсируя у самого сердца. Когда любовь забирают, целостность восстановить невозможно.
До нашей встречи я не была одинока. Но сейчас мне настолько одиноко, что я разговариваю со стенами и пою потолку.
Мне сказали, что первый месяц тебе не будут доставлять почту. Но я все равно буду писать тебе каждый день.
Твоя Селестия
Рой О. Гамильтон-мл.
PRA 4856932
Письмо может быть досмотрено
Исправительный центр Парсон
Проезд Лодердейл Вудьярд, 3751
Джемисон, Луизиана, 70648
Дорогая Селестия (она же Джорджия),
Думаю, в последний раз я писал кому-то письмо в старшей школе, когда подписался на дружбу по переписке с французом (меня хватило минут на десять). И я точно знаю, что никогда не писал любовных писем. А это письмо будет именно таким. О любви.
Селестия, я люблю тебя. Я скучаю по тебе. Я хочу вернуться в наш дом. Но все это ты уже знаешь. Я пытаюсь написать такие слова, которые заставят тебя вспомнить меня – настоящего меня. А не тот захолустный, рассыпающийся от старости зал суда и человека, который, стоя там, тоже рассыпался. Мне было так стыдно, что я не смог повернуться к тебе. Но сейчас я об этом жалею. Я бы все отдал за еще один взгляд.
Мне непросто писать о любви. Я ведь никогда и не держал в руках таких писем, если не считать записки лет в девять: «Я тебе нравлюсь __да __нет» (на этот вопрос можешь не отвечать, ха!). Когда пишешь о любви, надо подражать музыке или Шекспиру, но я про Шекспира ничего не знаю. Но на самом деле я хочу написать, как много ты для меня значишь, но это все равно что считать секунды в дне, загибая пальцы ног и рук.
И почему я раньше не писал тебе писем? Хоть бы потренировался и знал, о чем писать сейчас. Вот какое чувство не покидает меня в тюрьме – я не знаю, что и как мне делать.
Я всегда старался сделать все, чтобы ты знала, насколько мне дорога. Папа объяснил мне, как нужно заботиться о женщине. Помнишь, когда ты была на грани нервного срыва потому, что дерево гикори у нас перед домом собралось помирать? Там, откуда я родом, мы и на домашних животных не очень-то тратимся. Но я не мог смотреть на твои слезы и вызвал доктора по деревьям. Понимаешь, для меня этот поступок и был чем-то вроде любовного письма.
Когда мы поженились, я первым делом взял на себя роль «кормильца», как раньше говорили. Чтобы ты не тратила свои время и талант на подработки. Ты хотела шить, и я сделал все, чтобы ты могла сидеть дома и шить. И это тоже было любовным письмом. Таким образом я хотел сказать: «Я обо всем позабочусь. Занимайся творчеством. Отдыхай. Делай то, что считаешь нужным».
А теперь у меня есть только бумага и поганая ручка. Ручка шариковая, но у меня забрали корпус и оставили только наконечник и стержень с чернилами. Я смотрю на это и думаю: «Вот что теперь остается мужу, чтобы заботиться о своей жене?»
Но я пытаюсь.
С любовью,
Рой
Дорогая Джорджия,
Привет тебе с Марса! И я не шучу. Тут все корпуса называются как планеты (чистая правда, я бы такое в жизни не выдумал). Вчера я получил твои письма – все до последнего. Как я был рад. Счастлив. Не знаю, с чего начать свое письмо.
Я не пробыл тут и трех месяцев, а у меня уже сменились три сокамерника. Мой нынешний сосед говорит, что я с ним надолго – звучит так, будто охранники ему что-то сболтнули. Его зовут Уолтер, он просидел в тюрьме большую часть сознательной жизни, так что здешние порядки он знает хорошо. Я помогаю ему писать письма, но не задаром. Не подумай, что я такой расчетливый, но если ты в тюрьме сделаешь что-то бесплатно, тебя просто перестанут уважать (это я узнал, еще когда сам стал работать, а здесь это раз в десять важней). Денег у Уолтера нет, так что он платит мне сигаретами. (Ладно, не смотри так! Я тебя знаю. Я не курю, а обмениваю их на лапшу, клянусь тебе.) Письма, которые я пишу для Уолтера, он отправляет женщинам с сайтов знакомств. Ты не представляешь, сколькие готовы переписываться с заключенными (только не ревнуй, ха-ха!). Иногда я злюсь, потому что по вечерам не могу уснуть из-за его вопросов. Уолтер говорит, он жил в Ило, и без конца расспрашивает меня, как там сейчас. Я сказал ему, что поступил в колледж и уехал оттуда. На это он ответил, что в жизни не был в кампусе, и теперь просит меня рассказать ему все и о колледже тоже. Он даже спросил, почему меня так назвали, хотя я вроде бы никакой не Патрис Лумумба[17] и рассказывать тут нечего. Оливия бы сказала, что Уолтер тот еще «типчик». Мы его называем «Гетто Йодой» – он очень любит пофилософствовать. Один раз я случайно назвал его «Сельским Йодой», и он жутко разозлился. Клянусь, у меня случайно вырвалось, и впредь я буду внимательнее. Но мы с ним ладим. Он за мной приглядывает – говорит, что «кривоногим парням нужно держаться вместе» (видела бы ты его ноги – хуже моих).
Вот такая у нас тут атмосфера. Больше и рассказать нечего (или больше тебе просто не стоит знать). О подробностях не расспрашивай. Просто остановимся на том, что тут плохо. Даже убийце хватит тут максимум пары лет. Пожалуйста, скажи своему дяде, чтобы он работал побыстрее.
В тюрьме очень часто хочется остановиться и сказать: «Интересно…» Например, у нас в учреждении числится пятнадцать тысяч человек (в основном черных) – столько же, сколько студентов в Морхаузе. Не подумай, что я какой-то чокнутый адепт теории заговоров, но просто сложно удержаться от таких мыслей. Во-первых, в тюрьме куча реперов, которые называют себя учеными и вечно всех поучают. Во-вторых, порядки тут настолько извращенные, что их наверняка кто-то специально извратил. Мама тоже пишет мне письма – ее теорию ты знаешь: «дьявол без дела не сидит». Папа считает, что виноват Клан. Возможно, не прямо сам Клан с капюшонами и крестами, а скорее АмериКККа[18]. Сам я не знаю, что и думать. Я думаю, что я скучаю по тебе.
Мне, наконец, разрешили составить список посетителей. Ты – номер один. Селестия ГЛОРИАНА Давенпорт (нужно вписать полное имя, как в документах). Я и Дре впишу – у него есть второе имя? Наверняка что-то библейское, какой-нибудь Илия. Дре мне брат, но давай ты в первый раз приедешь без него? А пока не забывай слать мне письма. И как я мог забыть, что у тебя такой красивый почерк. Если вдруг решишь бросить искусство, с таким почерком тебя легко возьмут в учительницы. Когда пишешь, налегай на ручку посильнее, так бумага становится выпуклой.
Ночью, когда гасят свет – хотя полностью его никогда не гасят: просто делают слишком темно, чтобы читать, и слишком светло, чтобы действительно спать, – в общем, когда становится темнее, я вожу пальцем по твоим письмам и пытаюсь их читать, будто они написаны Брайлем. (Романтично, да?)
И спасибо, что посылаешь мне деньги. Тут приходится покупать все необходимое. Нижнее белье, носки. Все, что сделает жизнь в тюрьме чуть лучше. Я ни на что не намекаю, но мне пригодились бы радио-часы. Ну и, разумеется, немного скрасить мою жизнь может свидание с тобой.
С любовью,
Рой
P.S. Когда я только начал звать тебя Джорджией, я знал, что ты скучаешь по дому. Теперь я тебя так называю потому, что скучаю по дому я, и мой дом – это ты.
Дорогой Рой,
Когда ты получишь это письмо, мы с тобой уже увидимся – я отправлю его по дороге из города. Андре заправил полный бак, машина набита едой. Правила посещения я выучила почти наизусть. Там очень подробно расписаны требования к одежде. Меня особенно рассмешило, что там «строго запрещены брюки-гаучо и кюлоты». Готова поспорить, ты даже не знаешь, что это. Помню, они были жутко модными, когда мне было лет девять. К счастью, эта мода прошла и не вернулась. В общем, общее правило такое: открытые части тела запрещены. Нельзя надевать лифчик на косточках, если не хочешь, чтобы металлодетектор запищал и тебя отправили домой. Я представляю, что мне предстоит пройти досмотр в аэропорту… по пути в женский монастырь. Но я готова.
Надо ли говорить, что я хорошо знаю эту страну и ее историю. Я даже помню, как к нам в Спелман приезжал бывший заключенный. Он провел в тюрьме несколько десятков лет по ложному обвинению. Ты был тогда? С ним вместе выступала женщина, которая первой его обвинила. Они оба ударились в религию и все такое. И хотя на той встрече они оба стояли прямо передо мной, эти мужчина и женщина представлялись мне каким-то уроком из прошлого, призраками из Миссисипи. Какое отношение они могут иметь к нам, студентам, собравшимся в часовне на обязательную внеклассную встречу? Сейчас я жалею, что не запомнила их слова. Я рассказываю тебе об этом потому, что знала и раньше: такое случается с людьми. Но «люди» не равно «мы с тобой».
Ты не вспоминаешь ту женщину, которая обвинила тебя в изнасиловании? Я бы очень хотела сесть и обо всем с ней поговорить. В тот день на нее кто-то напал. Не думаю, что она все выдумала – по голосу видно, что она говорит правду. Но этот кто-то – не ты. Сейчас она уже вернулась в Чикаго или куда там и теперь жалеет, что вообще заехала в Ило, штат Луизиана. Разделяю ее чувства. Но мне не нужно напоминать тебе об этом. Ты знаешь, где ты сейчас находишься, и знаешь, чего ты не совершал.
Бэнкс готовит первую апелляцию. Он говорит мне, что бывают ситуации и похуже. Часто бывает так, что человек сталкивается с законом, но его версию событий уже никто не услышит. Потому что его убили. Полицейский выстрел апелляция не отменит. Хоть тут нам повезло. Но и то не слишком.
Ты знаешь, что я молюсь за тебя? Чувствуешь, как я по вечерам опускаюсь на колени у кровати, будто я опять маленькая девочка? Я закрываю глаза, представляю тебя таким, каким ты был в ту ночь – воссоздаю тебя с ног до головы, до веснушек над бровями. У меня есть записная книжка, я туда записала все слова, что мы сказали друг другу, прежде чем уснуть в мотеле. Я записала их, чтобы, когда ты вернешься домой, мы начали с того места, где остановились.
Хочу признаться: я очень нервничаю. Знаю, что ситуации очень разные, но я вспомнила, как мы, только начав встречаться, пытались поддерживать отношения на расстоянии и ты купил мне билет на самолет. После всех волнительных разговоров по телефону и переписки я не знала, чего ждать от новой встречи. Конечно, все закончилось хорошо, но сейчас, когда я пишу это письмо, я испытываю схожие чувства. И хочу сказать кое-что заранее. Может быть, когда мы, наконец, увидим друг друга, между нами возникнет неловкость. Пожалуйста, помни: это лишь потому, что обстановка новая и я очень нервничаю. Ничего не изменилось. Я люблю тебя столь же сильно, как и в день нашей свадьбы. И всегда буду любить.
Твоя Селестия
Дорогая Джорджия,
Спасибо, что приехала ко мне. Я знаю, добираться было сложно. Когда я увидел тебя в зале для посетителей – ты выглядела просто шикарно и выделялась из толпы – я чуть не расплакался, как маленькая девочка. Впервые я был так счастлив встрече.
Я не стану врать. Мне было непривычно снова находиться рядом с тобой, когда вокруг так много людей. И на самом деле я был молчалив потому, что ты отказалась дальше это обсуждать, а я без конца об этом думал. Я не стал настаивать, чтобы не портить наше свидание. И оно не было испорчено. Я был очень рад тебя видеть. Уолтер потом меня весь день подкалывал, мол, я весь свечусь, как рождественская ель. Селестия, прости, но я все же должен написать тебе о том, что меня волнует.
Я помню, что я сказал: я не хочу, чтобы моему сыну приходилось рассказывать про папу в тюрьме. Ты помнишь, я немного знаю про своего биологического отца: только имя и то, что он преступник. Но Рой-старший воспитывал меня как родного сына, и мне не пришлось носить на шее груз стыда, как огромные часы на цепочке. Хотя иногда, где-то в подсознании, я все-таки слышал, что они тикают. Я еще вспоминал про Мирона – парень рос с нами, его отец был родом из Анголы. Он был жутко мелкий, одевался в вещи, которые раздавала церковь. Один раз я увидел на нем свою старую куртку. У Мирона была кличка – Дива – потому что его отец был рецидивист. Он и сейчас отзывается на Диву, будто это его настоящее имя.
Но у нашего сына были бы мистер Д. и Глория, Андре, мои родители – целый город, чтобы заботиться о ребенке. Конечно, мы не знаем, мальчик это был или девочка, но я нутром чувствую, что мальчик.
Знаю, что вопросы причиняют тебе боль, но, возможно, если бы наша вера была крепче, все было бы по-другому? А что, если это была проверка? А если бы мы оставили ребенка? Может, я успел бы вернуться и увидеть, как покажется его головка и он родится в этот мир, лысый и невинный. А эта пытка превратится в историю. Мы расскажем ее, когда он станет старше, чтобы он знал, насколько осторожным должен быть черный мужчина в этих Соединенных Штатах. Но когда мы решили сделать аборт, мы будто смирились, что победы в суде ждать не стоит. Когда мы сдались, Бог тоже сдался. То есть он, конечно, никогда не сдается, но ты поняла, что я имею в виду.
Не отвечай на это. Только напиши, кто еще об этом знает? Это не имеет значения, просто мне хочется знать. Я вписал твоих родителей в список посетителей, и мне интересно, знают ли они, что мы сделали.
Джорджия, я знаю, у меня не получится заставить тебя говорить о том, о чем ты говорить не хочешь. Но ты должна знать, что эти мысли комком встали у меня в горле и я с трудом мог разговаривать.
И все же, как прекрасно было увидеть тебя снова. Я люблю тебя сильнее, чем могу написать.
Твой муж,
Рой
Дорогой Рой,
Да, ребенок. Да, я думаю о нем, но не все время. Невозможно сидеть с такими мыслями весь день. Но, когда я думаю о нем, я испытываю скорее грусть, нежели сожаление. Я понимаю, ты переживаешь, но, прошу тебя, никогда больше не пиши мне таких писем, как на прошлой неделе. Ты уже забыл, как выглядит следственная тюрьма? Пахнет мочой и хлоркой, кругом потерявшие надежду женщины и дети. Твое лицо посерело, будто тебя обсыпали пеплом. Руки загрубели, как кожа у крокодила, ладони потрескались и кровоточили, а тебе не давали крем. Ты уже обо всем этом забыл? Дядя Бэнкс даже передал тебе новый костюм, настолько сильно ты похудел, дожидаясь «ускоренного судебного разбирательства». Ты превратился в свой призрак.
Когда я сказала тебе, что беременна, хорошей новостью это не стало. Не прозвучало так, как должно было. Я думала, это встряхнет тебя. Вернет к жизни. И ты вернулся, но только для того, чтобы застонать в крепко сжатые кулаки. Помнишь, что ты сказал? Нет, нет, только не сейчас. Вот что ты сказал, сжав мою руку так крепко, что у меня закололо в пальцах. И я не поверю, что ты не это имел в виду.
Тогда ты ничего не рассказал ни про мальчика, которого звали Дивой, ни про своего настоящего отца. Но я разглядела лес за деревьями. А я всегда была уверена (а сейчас – особенно уверена) в одном: я не хочу быть матерью ребенка, рожденного наперекор воле отца. И твоя воля была мне ясна.
Знай, мне это решение было ненавистно. Как бы тебе ни было больно, помни, что через все это прошла именно я. Именно я была беременна. И именно я сделала аборт. Что бы ты ни чувствовал, подумай, что чувствую я. Ты говоришь, я не могу себе представить, каково это – сидеть в тюрьме. А ты не можешь себе представить, каково это – ехать в больницу и ставить на бумаге свою подпись.
Я пытаюсь справиться, как могу, с помощью работы. В последнее время я шью как сумасшедшая, до поздней ночи. Эти куклы напоминают мне о моей кукле, которая была у меня в детстве. Мы с мамой поехали в «Бейбиленд» в Кливленде, где можно «удочерить» куклу. Тогда они были для нас немного дороговаты, но нам хотелось просто посмотреть. Когда мы увидели выставленные на продажу игрушки, я спросила: «Это такой летний лагерь для кукол?» А мама сказала, что это приют для сирот. Я была тепличной девочкой и даже не знала, что такое «сирота». Когда мама объяснила, я расплакалась и захотела забрать всех домой.
Я не думаю, что мои куклы – сироты. Они просто живут у меня в кабинете. Я уже сшила сорок две и планирую продавать их на ярмарках по себестоимости, долларов по пятьдесят за каждую. Эти куклы предназначены для детей, а не для коллекционеров. И, честно говоря, я хочу поскорей от них избавиться. Я не могу находиться в доме, чувствуя, как они постоянно на меня смотрят, но и остановиться я тоже не могу.
Ты спросил, кто знает. Ты спрашиваешь меня, кто знает, что я сделала аборт, или кто знает, что меня об этом попросил ты? Неужели ты думаешь, что я хожу по улице с плакатом? Общество считает, что если ты взрослая женщина и на счету у тебя больше десяти долларов, то причин не рожать у тебя нет. Но как я могу думать о материнстве, когда мой муж в тюрьме? Я знаю, ты невиновен, у меня нет ни малейших сомнений, но я также знаю, что тебя нет рядом. И это не игра, не учения и не кино. Я даже не задумывалась, что со мной происходит, пока не осознала, что у меня задержка в две недели и надо уже писать на тест.
Я не рассказывала никому, кроме Андре. В ответ он только сказал: «Тебе нельзя ехать одной». Он довез меня до больницы и набросил мне на голову свою куртку, пока мы шли мимо скандирующих активистов с мерзкими плакатами. Он ждал, пока все закончится. Потом, в машине он сказал кое-что, о чем я хочу тебе рассказать. Андре сказал: «Не плачь. У тебя еще будут дети». И он прав, Рой. У нас с тобой еще будут дети. В будущем. Мы станем родителями. Как там говорят, «дочь для отца, а сын для мамы»? Или наоборот? Но когда ты выйдешь из тюрьмы, мы можем завести хоть десять детей, если ты захочешь. Я обещаю.
Я люблю тебя. Я скучаю.
Твоя Селестия
Дорогая Джорджия,
Я знаю, я сказал, что больше не буду об этом. Но я хочу сказать еще кое-что. Мы будто взяли нашу семью и вырвали ее с корнем. Я читаю твое письмо, и мне начинает казаться, будто я заставил тебя пойти на это, а ты приехала ко мне в следственную тюрьму, радуясь, что у нас будет ребенок. Ты сказала «Я беременна», будто у тебя рак. Что я должен был на это ответить? И ко всему прочему, да, давай признаем, что я действительно склонил тебя принять такое решение, но не надо вести себя так, будто ты вся из себя покорная жена. Я до сих пор помню, как на свадьбе вы со священником уставились друг на друга, когда ты должна была сказать «повиноваться». Если бы он тогда не отступил, мы бы до сих пор стояли у алтаря, где-то на задворках брачной жизни.
В тот день у нас состоялся разговор. Между мной и тобой. Между двумя взрослыми людьми. А не так, что я указывал тебе, что делать. Когда всплыла идея прервать беременность, я увидел, что ты вздохнула с облегчением. Я ослабил хватку, ты схватила мяч и унеслась прочь. Все, о чем ты пишешь, тоже правда. Я сказал то, что я сказал, но давай не будем передергивать. Ты ведь не сказала, что мы можем это преодолеть. Ты не сказала, что это дитя создали мы оба. Ты не сказала, что, может быть, я освобожусь еще до родов. Ты опустила голову и сказала: «Я сделаю то, что необходимо сделать».
Я все знаю: твое тело, твое решение. Все как учат в Спелмане. Пусть так.
Но мы не знали, что у нашего поступка будут последствия. Я возьму на себя свою долю ответственности, но она ляжет не только на меня одного.
С любовью,
Рой
Дорогой Рой,
Небольшая предыстория:
Еще в колледже соседка по комнате мне сказала, что, поскольку мужчинам нравятся «опытные девственницы», девушке нельзя рассказывать своему парню о прошлых отношениях – нужно вести себя так, будто до него у тебя никого не было. Я знаю, ты об этом тоже знать не хочешь, но ты сам вынудил меня рассказать тебе эту печальную историю.
Рой, ты знаешь, я до Спелмана год проучилась в Говарде, но ты не знаешь, почему я оттуда отчислилась. В Говарде я ходила на курс «Искусство африканской диаспоры», и наш преподаватель, Рауль Гомез, и был той самой африканской диаспорой. Он был родом из Гондураса и, увлекаясь, переходил на испанский, а искусство его всегда увлекало. Он рассказывал, что не закончил диссертацию, потому что ему было невыносимо писать об Элизабет Катлетт[19] по-английски. В свои сорок он был красив и уже женат. А я в восемнадцать развесила уши и была тупа как пробка.
Когда я узнала, что беременна, он уже сделал мне предложение. Все тайно, без кольца, но он дал мне слово, но – всегда есть какое-то «но», правда? Но он сначала должен был развестись, чтобы после двенадцати лет брака его жене не пришлось переживать, что у него появилась «вторая семья». (А что же я? А я обрадовалась слову «семья».)
Думаю, ты уже знаешь, чем все закончится. Когда я теперь об этом вспоминаю, мне тоже все заранее ясно. Я приходила в себя после операции, когда он пришел ко мне в комнату и сказал, что все кончено. На нем был роскошный темно-синий костюм и пепельный галстук. А на мне – треники и безразмерная футболка. Он был разодет, будто на дворе Гарлемский ренессанс[20], а на мне даже обуви не было. Он сказал: «Ты чудесная девушка. С тобой я потерял голову и забыл, что можно, а чего нельзя». И исчез. И я исчезла вслед за ним. Я будто шла в темноте по обледенелой дороге внутри моего сознания и поскользнулась. Я перестала ходить на занятия к Гомезу, а потом вообще перестала ходить на занятия.
Через пару недель приятель отца с факультета химии связался с моими родителями. Черные колледжи всерьез относятся к своим родительским обязанностям по отношению к студентам. Мама и папа приехали в столицу быстрее, чем ты успеешь сказать судебный иск (да, нашим адвокатом тогда был дядя Бэнкс. Иск был заведомо необоснованным, но мы хотели добиться увольнения Гомеза).
Эта история сломила меня. Я вернулась в Атланту и месяц просто сидела дома. Не говорила даже с Андре, когда он к нам заходил. Родители всерьез думали отправить меня куда-то на лечение. Но меня спасла Сильвия (каждой девушке обязательно нужна тетя, которая ее поддержит). Я ей рассказывала все то же самое, что ты пишешь мне сейчас: что я сама навлекла на себя все беды. Что, если бы я не прервала беременность, жизнь наградила бы меня за храбрость и Гомез остался бы со мной. Что я провалила это испытание.
Сильвия сказала:
– Не мне тебя судить, детка, ты отвечаешь только перед Богом. Но, солнышко, скажи мне одну вещь: ты сейчас хочешь ребенка?
А я не знала. В основном мне просто не хотелось чувствовать то, что я чувствовала.
И тогда Сильвия спросила:
– На том тесте ты хотела увидеть плюс или минус?
И я сказала:
– Минус.
– Слушай, что кончилось, то кончилось. Чего ты сейчас хочешь? Сесть в машину времени, перенестись в ту осень и его развидеть?
А потом она достала десяток носков, нитки для вышивания и вату. Что было дальше, ты знаешь. И все знают. Она показала мне, как делать кукол из носков. Игрушки мы передавали в клинику Гарди для младенцев с абстинентным синдромом. Мы иногда ходили в отделение, и мне давали подержать детей – они были такие обдолбанные, что хрипели у меня в руках.
Я делала это не ради благотворительности. Своих первых кукол я сшила, чтобы очистить организм от чувства вины. Тогда я не думала о куклах ручной работы, заказах или выставках. Просто каждый раз, когда я передавала готовую игрушку, чтобы утешить младенца-сироту, я чувствовала, что воздаю вселенной долг за свой поступок. Со временем куклы перестали у меня ассоциироваться с тем романом в Вашингтоне.
Но я не забыла об этом. И пообещала себе, что никогда больше не пойду на это снова. Еще какое-то время во мне жил страх, что я разрушила себя, не в медицинском, а в духовном смысле.
Рой, я знаю, у нас был выбор. Но на самом деле нет. Я оплакивала этого ребенка так, будто у меня был выкидыш. Мое тело плодородно, как тучная почва, а жизнь – бесплодна. Тебе кажется, что твоя ноша тяжела, но на моих плечах тоже лежит груз.
Теперь ты все знаешь. Каждый из нас несет свой крест.
Давай мы больше никогда, никогда, никогда не будем об этом говорить. Если я тебе хоть немного дорога, пожалуйста, никогда не поднимай эту тему снова.
Твоя Селестия
Дорогая Джорджия,
Позади два года брака – еще осталось десять плакать (это я так шучу). Наконец, Бэнкс подал апелляцию. Мне стыдно, что твои родители ухлопали на меня столько денег. Они, конечно, проходят у Бэнкса по категории «друзья и родственники», но все равно его гонорар растет, как пробег в машине. Если апелляционный суд встанет на нашу сторону и меня выпустят, я возьмусь за любую работу, чтобы вернуть долг твоему отцу. Я не шучу. Буду хоть продукты фасовать, если надо.
Вот поэтому мне больше нравятся бумажные письма, а не имейлы. Все, что я тут пишу, работает как долговая расписка или чек: подписано, запечатано, отправлено адресату. А на имейлы нам дается всего шестьдесят пять минут в неделю. Писать надо с библиотечного компьютера, и там то стоишь в очереди, то тебе заглядывают через плечо. Кроме того, я использую это время, чтобы писать письма на заказ. Угадай, чем мне заплатили на прошлой неделе. Луковицей. Знаю, ты думаешь, я сошел с ума, но лук в тюрьме встречается не часто, а местной еде очень не хватает приправ.