bannerbannerbanner
Что сказал Бенедикто. Часть 1

Татьяна Витальевна Соловьева
Что сказал Бенедикто. Часть 1

Полная версия

На второй день после случившегося в кабинет директора гимназии без доклада и стука вошел человек, от одного вида которого у директора нехорошо повело в животе. Важный господин, в дорогом костюме, с ироничной насмешкой в острых, проницательных глазах вошел уверенно, чуть кивнул, сел перед директором в кресло и благосклонно позволил подскочившему директору «тоже сесть». Он заговорил про Фердинанда – спокойно, рассудительно, и вроде бы ничего особенного не сказал, но, странным образом, к концу разговора «герр директор» не то что понимал, он прочувствовал всем своим педагогическим сердцем, как любит этого незадачливого отличника, мученика истины, который, дерзил исключительно от страха и полной беззащитности перед волею взрослых. Исключать десятилетнего мальчишку, у которого все два года учебы – только высшие баллы за то, что он пытался отстоять свою, пусть наивную, точку зрения, заметьте, аргументировано, как уж сумел. Рисунок? Да, возможно, дерзость, но как нарисовано? Андроид выполнен великолепно, а сходство с физиономией учителя фотографическое. Может, нужно было занять этого естествоиспытателя написанием научной работы? Может, ему скучно было на уроке? Пусть учится добывать знания сам, прославляет школу, учителей – и увидите, он перестанет хулиганить на уроках, даже если его выступление счесть хулиганством.

Пришедший в кабинет директора человек остался инкогнито, сказал, что он здесь проездом, но подарил школе такую сумму как меценат и покровитель образования, что если бы он не только сказал директору оставить в гимназии мальчика, а даже велел его при жизни канонизировать, директор бы не посмел отказать.

Директор с поклонами проводил странного незнакомца, но подумал, что этот тихоня-Абель не так-то прост. Чек хрустел в кармане, и сердце, как свеча, оплывало от умиления и любви к непонятому, умному ребенку.

Состоялся ещё один срочный педсовет, где все вдруг решили, что удивительных способностей, замечательно учившийся мальчик – да ещё и сурово наказанный за дерзость – не должен быть исключён. Мысль загрузить Фердинанда написанием научной работы показалась вдруг всем без исключения, такой их, такой родной, такой педагогически тонкой, верной и мудрой, что все единодушно сошлись на этом. Новых педагогических откровений Фердинанд не слышал, его не было в школе.

Вторая порка по понятным причинам не состоялась. Абель-старший испугался, что нечаянно убил сына, и что за это он может быть подвергнут всеобщему осуждению. Доктору он не сказал, что толкнул сына, падение произошло случайно. Доктор развел руками, на виске поверхностный синяк, ссадинка, никаких мозговых симптомов он не видит. Странно, что мальчик все еще без сознания, но возможно, обморок вообще случился по другой причине, например, от переживаний, и ударился мальчик, скорее всего, падая в обморок. Для Абеля-старшего эти объяснения легли бальзамом на душу. Через пару часов Фердинанд очнулся, долго лежал как оглушенный, щурился, пытался понять, что опять с ним случилось. И то, что отец за руку отвел его и закрыл в подвале, не вызвало у него никаких эмоций, ему было все равно, даже если б его бросили в огонь или утопили в проруби.

В подвале он замер, соображая, где он и кто он такой. Сесть было проблематично, поэтому он стоял и ходил. Очень хотелось лечь: в голове шипело, словно лили воду на раскаленную плиту, его шатало, даже когда он пытался прислониться к холодной стене. Лежать было холодно, пол ледяной. На улице зима, подвал немного пропитан теплом дома, но специально не отапливается, долго тут не продержишься.

Душа его устала так, словно сегодня он прожил тысячу лет, и конца не предвидится.

Постепенно ему вспоминалось все, что с ним произошло, слезы невольно подбирались к глазам, никогда еще так остро он не чувствовал своего одиночества – не в этом подвале, а на целом свете. Фердинанд все-таки лег ничком на холодные камни, поплакать так и не получалось. Мысли ползли вялой, серой вереницей, как низкие декабрьские беспросветные облака. Тело его, давно оцепеневшее от холода, зачем-то дышало. Время остановилось, он и сам усомнился – был ли он вообще на белом свете. Никто его не хватится, он никому не нужен. И всё равно он не понимает, что такого он натворил, что с ним расправились как с преступником.

«…А из этого подвала могла бы получиться славная лаборатория», – проползло вдруг в мозгу, словно кто-то нашептал ему эту мысль, и мысль, его собственная, ожила и включилась в нём. Призрак улыбки забродил по лицу. Он еще в потёмках стал бродить по подвалу, стал выщупывать стены, нашел доски, сложил из них щит и улёгся. Днём из низкого узкого окна свет немного проникал сюда. Главное, мысль заработала, следовательно, он воскрес.

Он выпросил у экономки, которая принесла ему утром стакан воды и кусок хлеба, свой химический карандаш и лист бумаги. Она долго отказывалась, но он умолял её, предлагал ей забрать все его деньги из копилки, он ведь просил-то всего-навсего карандаш и бумагу – это ведь не запрещено. Что там сработало, вряд ли жадность, скорее, жалость к больному, заходящемуся в кашле, лихорадящему, наказанному уродцу, но экономка сдалась и принесла карандаш, бумагу, старое пальто Фердинанда, несколько бутербродов и стакан горячего чая. На пальто, бутерброды и чай Фердинанд посмотрел отчужденно, заморгал, словно в глаз ему что-то попало, и быстрой скороговоркой сказал:

– Спасибо, это не нужно, вас за это накажут. Унесите, пока этот не вернулся. Я не голоден, мне не холодно, мне не нужно!

Фердинанд лежал и чертил план своей лаборатории. Тело сотрясалось в ознобе, а голове было блаженно-жарко. Аланду пришлось послать в дом полицейского, чтобы «выяснить», куда подевался мальчик. Куда бы он ни подевался, никто не должен был спрашивать Абеля, но законопослушный клерк от одного вида полицейского на пороге перепугался, сказал, что мальчик у тётки и вечером придёт, и поспешно освободил еле живого узника.

Только теперь Фердинанд понял, до чего ему плохо. Он дошёл до постели, спрятал под матрас свои чертежи и не слыша окриков отца, немедленно идти отмываться от подвальной пыли, лёг и уснул.

Фердинанд быстро поправился, ему нужно было работать. Известие о том, что в гимназии его восстановили, очень огорчило его, вот уж куда ему не хотелось возвращаться. В школе он ни с кем не разговаривал, писал на «отлично» контрольные, сухо пересказывал учебники, если его спрашивали, и после ненавистных уроков торопился домой. Пока нет отца, он мог спокойно посидеть в своём подвале.

Он сколотил себе стол, табурет, полку, перетащил сюда свои любимые книги. В толстой тетрадке он расписывал техники и методики будущих экспериментов, химические формулы, составлял перечни реактивов. Вопрос был в том, где взять денег, колбы с пробирками, не говоря о выпаривателях, штативах, жаровнях и микроскопе стоили дорого.

В этом Аланд пока не спешил ему помочь, зная, чем закончится история с лабораторией. Сейчас она помогала Фердинанду вновь обрести себя: он бегал рассыльным, писал заметки под чужим именем о занимательных научных фактах в газетах, он был счастлив – он создавал свою лабораторию. Немного денег он скопил, и первая же покупка: колбы, спиртовка и набор реагентов привела к разгрому его лаборатории.

Фердинанд, всегда следивший за часами, на этот раз о времени забыл. Отец застал его над спиртовкой с бурлящей химической реакцией в колбе. Подвал был заперт, оборудование разбито, выброшено, химик побит и обозван всеми непристойными словами, которые знал добропорядочный служащий банка. Фердинанд хладнокровно решил, что из дома сбежит, и сбежал бы, если бы на другой день в книжной лавке, куда он часто заходил посмотреть новинки, с ним не заговорил незнакомый человек. Они обсудили несколько книг, познакомились, и Фердинанд получил приглашение посмотреть личную библиотеку нового знакомого. Это был настоящий учёный, не химик, скорее, анатом и врач. Фердинанд погрузился в изучение строения человеческих тканей, тела, болезней. И главное, засел за написание работы, которая через два года принесла ему золотую медаль на имперском конкурсе.

Фердинанд получил право поступления в университет без экзаменов – на выбор: Тартуский, Петербургский, Московский, он не колебался – выбрал Петербург. Ему позволили отчитаться экстерном за последние классы, и он завершил свое ревельское образование чередой блестяще сданных выпускных экзаменов. В поезде, по пути в Петербург, и состоялось знакомство Фердинанда с Аландом.

Глава 3. Вильгельм Кох

С тех пор как отец сломал ногу, уже три месяца, математику в гимназии преподавал господин Шульце. Он был не такой хороший математик, как отец, но к Вильгельму Коху относился, дружески, не забывал специально для Коха принести на урок усложненные задания. Кох любил любого человека, который учил его чему-либо, благодарен был любому учителю, это был его внутренний культ.

Шульце вошел в класс с сияющим лицом, потрясая красивой гербовой бумагой.

– Господа, – обратился он к ученикам, – сегодня я разрешаю вам пошуметь. Вильгельм, подойди ко мне.

Кох подошел, потому что учитель сказал это сделать, но ему стало тревожно.

Шульце приобнял Коха за плечи, выставляя его перед всем классом, и самым торжественным голосом повел речь о том, что господин Кох-младший, наш дорогой Вильгельм, прославил школу. Что школа! Он принес славу всему нашему тихому городу! Потому что такого тут еще не бывало: проектная работа господина Коха по воздухоплаванью – удостоена золотой медали в Берлине, на конкурсе вовсе не ученическом, что или затерявшееся уведомление, или болезнь отца, но что-то не позволило Вильгельму попасть в Берлин на торжественное вручение награды. К счастью, повторное извещение донесли до школы, и что он, Шульце, ждет заслуженной овации для Вильгельма Коха. Овации не было, по классу прокатился нехороший гул, у Коха медленно темнело в глазах.

О конкурсе он прочитал осенью в журнале, сложил в папку свои чертежи, отнес на почту и без сопроводительного письма, с одним обратным адресом на конверте, отправил их на рассмотрение специалистам. С месяц подождал ответа, решил, что его фантазии никого не интересуют, и забыл.

 

После рождества пришло письмо. Хорошо, что Кох встретил почтальона по пути из школы, и письмо попало ему прямо в руки, минуя почтовый ящик. Кох закрылся у себя в комнате, вскрыл конверт и с удивлением обнаружил вместо рецензии приглашение для участия в церемонии награждения победителей. Он написал, что, он ученик гимназии, не сможет приехать в Берлин, потому что ни временем, ни средствами для таких перемещений не располагает. Отправил ответ и вскоре получил извещение о том, что его рукопись размещена в журнале «Воздухоплаванье», и вопрос, куда следует господину Коху перечислить гонорар. Он написал, что если бы ему вместо гонорара прислали любой другой номер «Воздухоплаванья», он был бы благодарен редакции, и послал новые чертежи и расчеты. Вскоре он получил несколько бандеролей – не только с полной подпиской «Воздухоплаванья» за два года, но и новыми справочниками по дирижабле– и самолетостроению.

С тех пор, как у Вильгельма появилась своя комната, ему никто не мешал сидеть до рассвета. Отец был уверен, что сын прилежно занимается математикой и готовится к поступлению в университет. Он ничего не знал об увлечении сына самолетостроением и его интересе к инженерному делу. Вильгельм не первый год экономил на всем, но купил себе чертежную доску, готовальню. Утром он чертежи расстилал под матрасом, журналы складывал в пакет и убирал под кровать. Журналы были дорогие, если б не щедрые дары редакции, он не купил бы и пары штук за год. Справочники просто цены не имели и были зачитаны Кохом и разучены вряд ли не наизусть.

Стоило ему закрыть глаза, он видел обтекаемые, сверкающие, из легкой стали фюзеляжи самолетов, а не убогих деревянных корявых уродцев, которые считались самолетами, на которых отважные парни пытались подняться в небо и бились сотнями во всем мире. Голова его кипела идеями, он видел эти еще не существующие машины, ощущал телом трепет их корпусов в полете, засыпал – как проваливался, ложась в головокружительно высоком полете на крыло своего еще не созданного самолета. Он рисовал модели винтов, крыла самолета. Он чертил двигатели, рассчитывал мощности, и жил в не покидающем его ни на миг вдохновении. Он даже подумывал, не признаться ли отцу в своем увлечении, чтобы тот отпустил его если не в авиацию, то хотя бы на инженерный факультет, но тут отец сломал ногу, стал раздражителен оттого, что гимназию, которую он столько лет возглавлял, ему пришлось переложить на плечи его друга и коллеги Шульце. Вильгельм понимал, что сейчас не лучшее время для разговора на такую тему, тем более, что до окончания гимназии оставался целый год.

Отец много занимался с Кохом, математика давалась ему легко, он знал её как само собой разумеющееся. Только чистая математика не занимала его так, как самолеты, как аэродинамика, геометрия крыла, химические составы топлива, легкие сплавы. Гимназический курс для Вильгельма не представлял откровения, на уроках он присутствовал, отвечал, когда спрашивали, решал контрольные работы, но на коленях у него всегда лежала его сокровенная тетрадь, в которой он делал наброски и производил расчеты.

Весть о золотой награде, конечно, приятна, но отец такой скрытности не поймет и обидится, он нервничает из-за всего по пустякам. Ему мерещится, что нога его загниет, что у него вот-вот начнется гангрена, что кости его срослись неверно или не срослись вовсе, что он не вернется в директора, и его семья будет бедствовать. Вильгельм был старшим, он знал то, что младшие дети в семье не знали. Чем протирать штаны в гимназии, Кох сам давно пошел бы работать, но отец слышать об этом не хотел. Вильгельм самый одаренный в семье, только математическое отделение университета – словно нужно оно было Коху. Отец впал в манию экономии, младшие этого не понимали. Кох думал, как он объяснит отцу участие в конкурсе, наличие дорогих журналов, чертежных инструментов, справочников, саму свою тайну от отца, который столько занимался его обучением, всегда был так терпелив и лоялен к нему. Понимал, что приятным этот разговор не будет, никакая медаль не уничтожает факта, что он от отца скрывал свои подлинные интересы, изображая послушного сына-отличника без пяти минут студента математического отделения, преданно и благодарно идущего по стопам отца.

Шульце пытался подогреть энтузиазм класса, но класс гудел, переговариваясь, и тут закадычный враг и соперник Коха, вечный второй ученик класса, Густав Шлейхель громогласно объявил, что уж ясное дело, не сам Кох выполнил эту работу, что это господин директор, наверное, дома от скуки начертил какой-то проект, а приписал своему дорогому сыночку. Всем известно, что господин директор – благородный человек, всю жизнь пытается сделать вид, что Кох его родной сын, все знают, что контрольные папа прорешивает со своим отличником накануне, потому у Вильгельма Коха только самые высшие баллы. Все знают, что Кох – приблудный, что его принесли в подоле, и он сам это знает, и вы это знаете, господин Шульце, весь город про это говорит.

– Не трогай мою мать и моего отца, – сказал Кох, его окатило волною гнева.

– Скажи, что это не так, – в лицо улыбался Шлейхель.

Класс одобрительно гудел не в поддержку Коха, а в поддержку Шлейхеля. Шульце растерялся. Он, конечно, знал одну из любимых тем всех городских сплетников, он не нашел, что сказать. Кох подошел к Густаву и, не говоря ни слова, ударил его в лицо прочно сложенным кулаком, вышел из класса, понимая, что сейчас ему вдогонку выскочит не только Шлейхель, но и его телохранители. Кох, младше всех в классе, против компании Шлейхеля выстоять шансов не имеет. Самое лучшее, что можно сделать – отойти за школу, чтобы не оказаться перед глазами у всех побитым.

За ним вышли следом, прижали к стене и били молча, держали за руки, не давая упасть, и всаживали кулак за кулаком в грудь, в живот, когда он уже просто болтался у них на руках, бросили на землю, добавили ногами и, убедившись, что Кох встать не может, с чувством выполненного долга вернулись в класс. Учителю Шульце они объявили, что Кох сбежал, что его не нашли, и что это лишний раз доказывает, что никакого отношения к золотой медали Вильгельм Кох не имеет, а вот господину директору – виват! И класс разразился овацией.

Шульце тревожился за Коха. То, что Вильгельм мог подойти и разбить кому-то лицо, было для учителя Шульце полной неожиданностью. Кох – странный мальчик, вечно молчит, улыбается отстраненно. Может на уроке так задуматься, что его пять раз окликнешь, прежде чем он повернет голову. На директорскую семью, белокурую, голубоглазую, круглолицую, где все как пересняты под копирку – темноволосый, длиннолицый, сероглазый Кох не похож ни единой чертой.

Шлейхель, в общем-то, сказал то, что все говорили. Мог бы, конечно, не повторять этого сейчас. Золотая медаль на имперском конкурсе – событие, о нем напишут в местной газете – интересно, что? Без намеков не обойдутся. Но в Берлине о нем написали удивительную хвалебную статью, ее Шульце припас для Коха-старшего, рассчитывая вечером у него посидеть с бутылкой хорошего вина. Сам Шульце выпил бы пива, только директор Кох считает мещанством употребление этого истинно немецкого напитка, но вино так вино. Может, Кох-старший очнется от своей непроходимой хандры и поправится после такого успеха сына. Премия большая, надо предложить другу отправиться с семьей на курорт, ногу подлечит, сам успокоится и хоть раз в жизни просто отдохнет.

Вильгельм смутно слышал, как звенели звонки, внутри все болело и не давало пошелохнуться. Он пережидал, умоляя каких-то небесных заступников, хоть немного унять кошмар внутри тела. Хорошо, что апрель холодный, погода отвратительная, сырая, с ледяным ветром, ученики не выходили на переменах на улицу. Нужно было вернуться в школу, забрать портфель и уйти домой.

Что он скажет отцу? Костюм не порвали, но в грязи он вывалялся, отец будет в ужасе от его вида. Хорошо, если Шульце не догадается рассказать, как Кох среди урока разбил рожу Шлейхелю, отцу не скажешь, за что Кох её разбил, и Шульце не скажет, лучше бы и вовсе промолчал.

Кох никогда ни с кем не дрался и его никто не бил, ему никогда ещё не было так плохо и больно. Царапая о кирпич руки, он поднялся, чуть задрал рубаху, даже на животе огромные лиловые кровоподтеки, их скроет одежда. Спасибо, не на лице у него такое. Кох отошел в рощу за школой, лег у дерева, вернуться в школу он еще не мог, его тошнило, словно ему набили живот камнями.

Он слышал, что отец его взял жену «с приданым», но мало ли что люди болтают. Отец говорил, что с матерью они дружили с детства. Кох был достаточно взрослым человеком, чтобы отца не осуждать. То, что он не похож ни на кого в семье, бывает. Мало ли в какого он деда или прадеда уродился. Родители его любили, он тоже любил их, отец ни с кем в семье так не возился, как с ним, разрешал сидеть у себя в кабинете, брать книги, никогда не ругал, не наказывал, и Кох больше всего на свете боялся огорчить, расстроить отца даже малейшим проступком. У Коха были две младших сестры и брат, на отца и на мать очень похожие, веселые, шумные, как мать, добрые, они очень любили Коха, и Кох их любил, но его тянуло побыть одному, в тишине побродить, подумать. В голове его столько всего происходило, что внешние увеселения были невыносимы. Это не мешало ему любоваться непосредственной радостью жизни других членов семьи. Для Коха было недоступно одно, для них – другое, все у них дома было хорошо. Родители не обсуждали городских сплетен, они были выше этого. Отец выделил Вильгельму собственную комнату, она была под чердаком, рядом с лестницей, маленькая, но своя. Отец оберегал любовь старшего сына к размышлению, словно предоставлял ему убежище от домашнего шума. Остальные дети блестящих способностей господина директора не унаследовали, не то что математика, а вид любой книги навевал на них непроходимую тоску. Вся надежда была на Вильгельма.

Кох еще два года назад попытался отцу заикнуться об инженерной профессии, но отец категорически заявил, что инженер – это плебейская профессия, и что бегать по участкам и чертить схемы расположения канализационных труб – дело, конечно, необходимое, но для него не нужно такое дарование, каким природа наделила Коха. Сам он мечтал посвятить жизнь чистой математике, а вынужден вдалбливать в головы тупых учеников математические формулы, и он-то знает, что значит заниматься всю жизнь не своим делом. Своему сыну он даст возможность сделать то, чего сам не сделал, так как вынужден был прежде всего думать о благосостоянии своей семьи. Кох помалкивал, чтобы не огорчать отца своей приверженностью плебейской профессии. На конкурс он послал работы только потому, что устал вариться в своих идеях, как в собственном соку, ни на какое признание он не рассчитывал, надеялся, что ему укажут на самые грубые его ошибки, чтобы он как-то их учел, обнаружил, ведь обсуждать свои идеи ему не с кем.

Кох знал, что отец не щадит себя за работой: видел отца за конспектами, расчетами, помогал отцу проверять тетради, составлять проверочные работы. Вильгельм боялся порвать штанину, не признавался, что ему тесны ботинки, прятал любые деньги, что давались ему на личные нужды, и, уж конечно, он ничего не просил для себя. Его тяготило то, что в пятнадцать лет он сидит у отца на шее.

Теперь наружу выплывет все.

Никакой успех Коха не радовал потому, что он не знает, как объяснить отцу свою скрытность. Сегодня он весь в грязи, неизвестно, удастся ли скрыть инцидент случившийся в школе. Триумфатор. Отец сочтет его неблагодарным, заносчивым – на такой конкурс посылать работы и не то, что не показать их отцу, а даже в известность отца не поставить. Скажет, что «конечно, Вильгельм считает себя умнее отца», всё не так, но не объяснишь никому.

Когда уроки закончились, и ученики разошлись по домам, Вильгельм вернулся в школу, забрал портфель, почистил костюм. Шульце встретил его у выхода и протянул проклятую медаль в красивой коробочке, а диплом и самое главное обещал занести вечером сам.

– Ты испачкал костюм? Упал? Вильгельм, ты не здоров? Ты потрясен таким успехом? Признайся.

– Господин Шульце, не говорите отцу, я вас прошу. Он не знает, он обидится, что я не сказал ему.

– Он будет гордиться тобой. К тому же, Вильгельм, это большие деньги, сейчас для вашей семьи это очень кстати. Если б ты знал, что написали в берлинской газете о тебе и твоих проектах… Вильгельм, не бери в голову, кто бы и что ни говорил, эти люди будут гордиться тем, что учились рядом с тобой.

– Господин Шульце, хотя бы сегодня не говорите отцу. Я плохо себя чувствую, я не смогу сейчас пережить разбирательств.

– Вильгельм, что ты говоришь? Ты, в самом деле, не совсем здоров. Эта драка на уроке!.. Это так странно…

– Драка? – Кох усмехнулся. – Не было драки. Просто этот подонок оскорбил публично моих родителей, которых я люблю и уважаю, и я не мог этого ему простить.

 

Это тоже было незнакомо в Кохе – усмешка, возражение, тон, граничащий с дерзостью.

– Иди домой, Вильгельм, ты плохо выглядишь. Может, тебя проводить?

– Нет, спасибо, господин Шульце, у меня немного болит голова.

Отец вышел в коридор на костылях, долгим взглядом осматривал замаранный костюм сына.

– В лужу, что ли сел? – спросил он с незнакомым холодом в голосе.

– Да, папа, я упал. Я отмою.

– Почему тебя не было так долго? Занятия закончились два часа назад. Я должен всерьез поговорить с тобой. Переоденься и спустись в гостиную, мы все тебя ждем.

Кох заглянул в комнату. Мать и сестры с братом. Семейный совет? Уже узнали?

– В школе у тебя все хорошо?

– Да.

– Сам ничего не хочешь мне рассказать?

– Ты про что, папа?

– Мы ждём тебя в гостиной, поторопись.

Кох вошел в свою комнату и все понял. Из-под кровати вынуты все его книги, на кровати валяются его чертежи, доска, готовальня. И самый страшный секрет Коха – его прятанная-перепрятанная флейта, простая, дешевая, купленная у уличного мелочника-торговца. Всё наружу.

«Почему же все именно сегодня?»

Кох медленно сел на край постели, скрыл в ладонях лицо. Его затошнило еще сильнее, он хотел лечь и умереть самой внезапной смертью, потому что у него нет сил объясняться, у него вообще нет сил.

Снять с себя пиджак он смог, а рубашка на боках накрепко прилипла от крови – отдерешь, хлынет по новой. Кох снова натянул пиджак и пошел вниз, держась за перила двумя руками. Вошел, посмотрел на отца – тот даже не предлагает сесть, он расстроен, огорчен, рассержен. Он не любит, когда лгут.

– Мама прибирала в твоей комнате, – начал отец голосом убийственно спокойным. (Кох всегда убирал в своей комнате сам. Беспорядка у него не бывало. Это был обыск).

– Мы обнаружили много странных, непонятно откуда у тебя взявшихся вещей. Объясни, где ты все это взял.

– Прости, папа.

– Это не ответ. Вильгельм, это дорогие специальные журналы, их много, это колоссальные суммы – откуда они у тебя? Я не говорю о странном инструменте – это-то тебе зачем? Ты играешь на флейте? Не замечал, это уже сродни безумию, сродни болезни, Вильгельм.

Кох молчал.

– Я в чем-то отказывал тебе? У тебя есть повод не доверять мне?

– Нет, папа.

– Повторяю вопрос, откуда ты брал деньги? Я грешил на своих детей, полагая, что это они по легкомыслию, не понимая тяжести семейного положения, таскают деньги из шкатулки на свои глупости и развлечения, я думал на них, но на тебя – никогда.

– Я не брал, папа. Что значит на своих?..

– Я жду ответов, а не вопросов. Ты не брал? А где ты их брал? Ты вор? Я пригрел в своем доме вора и доверял ему больше, чем своим детям? Мне стыдно перед моими детьми. Я прошу у них прощения за то, что оказывал тебе предпочтение.

– Папа?.. Почему ты так говоришь?.. Почему – твои дети? А я?..

– Ты не мой сын. Я взял Марту замуж, потому что любил ее с детства, но в жизни бывают разные нюансы, я умею прощать людям их слабости. Я скрыл ее грех до свадьбы, признал тебя своим сыном, я делал для тебя больше, чем для своих детей, но ты таился, прятался, ты никому не доверял. Теперь я узнаю, что ты еще и вор. Я надеялся, что ты сумеешь найти объяснения своим приобретениям, своим поступкам, но объяснений нет, их и не может быть.

– Папа… папочка… Я не брал!.. Я никогда ничего у вас не брал. Я просто копил все, что вы мне в разное время давали… Папа, я прошу, только не говори этих ужасных слов! Я же так люблю тебя. Я вас всех так люблю… Почему я не ваш?..

– Не брал у нас, значит, брал у других, таких денег тебе никто не давал, Вильгельм, выходит еще хуже. Я вынужден всерьез разобраться в том, что происходит, не хватало, чтобы ты замарал честь нашего дома. Выворачивай на стол карманы или я сам подвергну тебя этой унизительной процедуре.

Кох попятился от отца, подбирающего костыли и встающего из кресла. Мать молчала, сестры и брат во все глаза смотрели на Вильгельма и молчали тоже.

Если бы отец раскричался на него, даже ударил, это было бы лучше, чем слышать его отчужденный, ледяной голос. Отец подошел, перехватил костыли, вывернул карманы пиджака Вильгельма. Будь она проклята эта золотая медаль, которая вывалилась из коробки и покатилась по полу. Брат поднял её и протянул отцу.

– Это – что?? – загремел вдруг отец.

Коха затрясло, он перестал видеть и слышал одно уханье в голове.

– Я спрашиваю, у кого ты это взял?? Ты хоть понимаешь, что это такое?!

Кох ухватился за стол, чувствуя, что сам уже не может устоять на ногах.

– Я считал тебя сыном, но сын проходимца – он и есть проходимец! У кого ты это украл, негодяй?

Пощечина уже ничего не добавляла, она только нарушила равновесие, Вильгельм схватился не за лицо, а второй рукой за стол, устоял.

В дверь зазвонили. Кох понял, что он сделает, ему стало спокойно. Пришел Шульце, все отвлеклись, отец поковылял к дверям.

В доме был еще один выход – из кабинета отца во двор, и в кабинете на стене висело старинное ружье, к которому запрещалось прикасаться, потому что оно заряжено. В ружье один патрон, но Коху хватит, чтобы раз навсегда оборвать обрушившийся на него кошмар.

Кох ждал, пока все выйдут. Маленькая Катрин виснет на отце и ноет, что Вильгельм хороший, очень хороший, он такой добрый. Может, он нашел эту золотую денежку, что они брали в шкатулке деньги на цирк, на мороженое, на куклу – мама разрешала.

Кох вошел в кабинет отца, снял со стены ружье, вышел во двор, прошел в сарай и задвинул за собой засов.

Ружье тяжелое, с неуклюжим длинным стволом и коротким прикладом, до курка тянуться – не хватает руки. К виску не приладить. Но если упереть приклад в землю, то легко приставить ствол к груди, это больно, но никакого значения боль сейчас не имеет.

– Господин Шульце?..

– Вы чем-то огорчены, господин директор? А я пришел вас поздравить! Это потрясающе!!

– Что?

– Вильгельм не сказал?

– Он сегодня не склонен давать объяснения своим поступкам, господин Шульце. В школе всё спокойно?

– О чем вы говорите! Ваш сын получил в Берлине Золотую медаль! Вы только почитайте, что о нем пишут! Он прославил вас, да и всех нас! Невероятный успех!

– Что о нём пишут?

– Прочтите! Прочтите! Нет, сядьте! Все сядьте! Я сам вам прочту! Где Вильгельм?

Директор расположился в кресле, отставил костыли, Шульце развернул письмо из Берлина, положил на стол газету, где имя Вильгельма Коха красовалось в крупном заголовке.

– Послушайте! – провозгласил Шульце.

И в этот миг во дворе прозвучал выстрел, в комнате вдруг стало очень тихо.

Директор Кох всё понял, поняли жена и дети, потому что они с криком и со слезами помчались через кабинет отца во двор. Жена закрыла ладонью рот – и все равно вскрикнула, словно выстрелили в неё.

– Что такое? – пробормотал Шульце.

Влетел маленький Фридеберт и не сказал, а закричал:

– Папа! Он взял ружье! Он заперся в сарае! Он не открывает! Папа! Он же убил себя!! Папа, он же был хороший!!

Все двинулись во двор.

– Вильгельм, немедленно открой! – строго потребовал отец.

– Что-то случилось? – проговорил Шульце, переводя взгляд с одного на другого.

– Вильгельм! – повысил голос директор Кох. – Отопри немедленно! Вильгельм! Ты меня слышишь?!

Судорога, что свела тело Коха еще в гостиной, была началом его агонии.

Будь тысячу раз проклято его желание что-то понять, и десять тысяч раз его желание кому-нибудь объяснить то, что понял. Ничего, кроме молчания, в этой жизни невозможно. Когда Густав и одноклассники похабно смеялись над ним, он это вынес, потому что он верил родителям, но когда тоже самое при всей семье сказал отец и никто не возразил, тогда наступил конец. Кох возненавидел себя, эту жизнь, этот мозг, всё, что было когда-то им, Вильгельмом Кохом, сыном проходимца.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru