Много лет назад
Скрипучая пластинка на патефоне. Музыка Вагнера – увертюра к «Тангейзеру». То место, где тромбоны и потом широко вступают струнные – скрипки и виолончели.
Кто-то поставил эту пластинку на патефон только что, ведь до этого слушали лишь всякую эстрадную дребедень, танцевали танго. Возможно, пластинку поставила она, прервав на середине песенку из довоенного фильма «Привет, Жанин!». Она любила ее исполнять, акцент почти не был заметен, она пела лукаво, с хрипотцой, когда выходила на сцену – обольстительная, длинноногая в блестящем боди и страусовых перьях – и начинала отбивать чечетку.
«Тангейзер»… то место, где тромбоны ликуют, зовут за собой вперед и вперед. Туда…
Гауптштурмфюрер Гюнтер Дроссельмайер снова попытался крикнуть, позвать на помощь. Но не смог издать ни звука. Губы онемели, он уже не чувствовал их. Не чувствовал ни ног, ни рук, дыхание со свистом вырывалось из его груди – еще немного, и полный паралич.
А в спальне, откуда она только что вышла, корчился на полу в смертельной агонии его брат Вилли.
Как-то до войны во время отпуска в Альпах они сидели у костра, и Вилли был так хорош – светловолосый, решительный, сильный. Его обожали женщины. Они чувствуют, ценят силу инстинктивно, как животные. Он, не задумываясь ни на секунду, доставал из кобуры пистолет и стрелял, не целясь. Оберштурмбаннфюрер СС Кляйхе так хвалил его за столом. Всего час назад, когда все они сидели в комнате за накрытым столом.
А сейчас брат Вилли бился в судорогах, царапая ногтями дощатый пол. Занозы под ногтями… Его губы, закушенные от боли. А ведь только что там, в спальне, он губами, зубами стаскивал шелковые чулки с ее стройных длинных ног. Вон и его китель – на спинке стула. Он раздевался в спешке, забыв от возбуждения об аккуратности и приличии – отстегнул, швырнул свои офицерские подтяжки.
Тогда давно в Альпах у костра они говорили о войне. И гауптштурмфюрер Гюнтер Дроссельмайер все пытался объяснить своему младшему брату Вилли, что война – она не то, чем кажется. Не то, что видишь, когда смотришь кино.
Вилли лишь улыбался и отвечал, что на войне как на войне. И война вообще ему нравится. И вот там, в спальне, вспомнил ли он об этом в свой смертный час?
А в соседней комнате вокруг разоренного праздничного стола – на полу, на стульях, на кресле – как сбитые кегли, валялись, издыхали гости оберштурмбаннфюрера Кляйхе. Сам он уже умер, рухнув на подоконник зарешеченного окна, когда хотел выбить стекло и позвать на помощь.
Все окна тут и правда зарешечены, нет, не как в тюрьме, просто в целях тотальной безопасности. Охрана по периметру территории, во дворе и в самом здании, стена, колючая проволока, ток, немецкие овчарки, вышка с автоматчиками. Не тюрьма и не концлагерь, даже не разведшкола в лесу. А нечто среднее между офицерским общежитием, клубом, санаторием и казино, куда они приезжали отдыхать по вечерам – нечасто, когда на войне (пусть они и ошивались в тылу вдали от передовой) выпадал свободный вечерок от облав, зачисток, расстрелов и публичных казней через повешение на главной площади города.
Они приезжали сюда вместе с оберштурмбаннфюрером Кляйхе встряхнуться, выпить, поиграть в карты, привозили женщин. Тут все под охраной, тут можно отдохнуть от гари пожарищ, рева танков, налетов, мин, заложенных на дорогах, от пуль и от партизан, автоматных очередей, допросов, от всей этой бумажной волокиты, которой на войне, как ни странно, – много, от крови, от криков тех, кого там, в тюремных карцерах, следователи допрашивают и пытает палач. Вилли никогда не брезговал этой работой. Он говорил, что всякая работа ради Рейха почетна.
Увертюра к «Тангейзеру», то место, где тромбоны…
Сколько еще будет длиться эта музыка…
Ровно столько, чтобы понять, осознать, догадаться, что они сами привезли свою смерть с собой.
Они привезли ее сюда.
Куда был добавлен яд? В шнапс? В бокалы с шампанским? В тирольский пирог, что так любил братец Вилли?
Во всё. Когда они садились за стол, перебрасываясь шутками, когда поднимали свой первый тост, они все уже были мертвы. Пир мертвецов.
Гауптштурмфюрер Гюнтер Дроссельмайер более не чувствовал свое парализованное тело, но еще жил, еще видел.
Как там показывают в кино – заснеженное поле и среди снега и льда мертвые солдаты. И валькирия кружит над полем.
Ее крылья…
Нет, теперь умирая, он знал наверняка – ее крылья не похожи на крылья стальных имперских орлов, они огромны и черны – кожистые, как у летучей мыши, все в струпьях и язвах.
И вот она опустилась и приблизила лицо свое к его лицу. Узкое, прекрасное девичье лицо с высокими скулами, что и есть красота, с льняными кудрями, упавшими на лоб.
Такое жадное любопытство в глазах ее. Она смотрит, как он умирает. Как издыхают они все – братец Вилли, что с ума сходил по ее телу, ее ногам, в шелковых чулках, в черных туфельках, отбивавшим чечетку, оберштурмбаннфюрер СС Кляйхе, расстрелявший подполье в Кракове и в Праге, но не сумевший понять, разгадать…
Они все… И даже Тангейзер. Пластинка на патефоне все еще играет, но музыка глохнет. И все меркнет, покрывается трещинами и паутиной, распадается, отступая во тьму. Словно кадры старой кинохроники на бледном экране. А потом на старую пленку накладывается новый кадр. Что там в этом новом кино и каковы главные герои, гауптштурмфюрер Гюнтер Дроссельмайер не видит. Он давно уже мертв.
Но музыка жива, пробиваясь сквозь новый кадр, новую реальность, новые громкие звуки – рокот вертолета над крышами, полицейские сирены, сирены «Скорой», оглушительный «Рамштайн», рвущийся наружу через открытое окно чьей-то машины, вставшей на светофоре.
Наши дни
В 7.30 выезд с шоссе от Баковки на федеральную трассу в сторону Москвы еще свободен. В 7.40 тут у светофора уже собирается пробка. Это знают все водители Электрогорска и все окрестные дачники, которые летом выезжают спозаранку со своих «фазенд», торопясь в Москву на работу.
Разница всего в десять минут, но какие это минуты… Потом, когда начали разбираться и искать очевидцев, выяснилось, что тот внедорожник «Шевроле» – не новый, серебристого цвета с тонированными стеклами – подкатил на перекресток к светофору около 7.30 со стороны Баковки. В этот момент как раз на светофоре зажегся красный свет и внедорожник остановился.
Тонированные стекла были подняты, но водитель фуры, вставшей рядом с ним, слышал музыку, доносившуюся из салона. Допрошенный впоследствии сотрудниками ДПС, он описал ее как «громкую, будоражащую» – «типа хеви-метал – бах-бах, лязгает, грохочет».
Знатоком музыкальным водитель фуры оказался плохим, «в группах и стилях не разбирался», как метко подметили в рапорте сотрудники ДПС, и «убыл» с перекрестка, свернув на федеральную трассу, как только зажегся зеленый свет.
Внедорожник «Шевроле» не тронулся с места.
Снова зажегся красный свет, и в хвост внедорожника пристроилась пара машин. Водителя одной из них – «Тойоты» – впоследствии тоже допросили сотрудники ДПС. И он показал, что видел джип на светофоре (он все внедорожники именовал джипами) и слышал музыку, грохотавшую в салоне.
– «Рамштайн». Я сам их люблю, зажигают круто парни. Как раз чтоб проснуться.
Светофор дал зеленый свет. Машины тронулись, «Шевроле» остался на месте. Громоздкий бензовоз, подъехавший сзади, посигналил нетерпеливо. Но внедорожник не двинулся. И бензовоз начал неуклюже объезжать его. Шофер негодовал, он, проведший четверть века за баранкой, ненавидел всех без исключения «богатых ублюдков», разъезжающих на иномарках и «заполонивших дороги».
Зеленый свет…
Красный…
Снова зеленый…
За «Шевроле» выстроился уже целый хвост машин. Все ожесточенно гудели. Потом начинали объезжать.
– Заснул, что ли, на фиг?
– Эй, хоть бы аварийку включил!
– Это что тебе тут, бесплатная парковка, блин?!
Зеленый свет…
Красный…
Зеленый…
Красный…
Время близилось к восьми часам утра. Пробка на выезде на федеральную трассу в сторону Москвы росла как на дрожжах.
– Да постучите вы ему в стекло!
– Уже стучали сто раз, без толку.
– А где гаишники? Когда надо, их нет никогда.
– Вон зеленый зажегся, поехали.
Гигантская пробка, растянувшаяся уже до Баковки, медленно обтекая застывший в ступоре «Шевроле», заполонила уже и встречную полосу. Машины, поворачивавшие с федеральной трассы в сторону Электрогорска, возмущенно гудели.
Зеленый…
Красный…
Серебристый внедорожник…
В какой-то момент музыка, доносившаяся из салона, смолкла. Как потом показывали опрошенные очевидцы-водители, из машины никто не выходил, никто и не садился во внедорожник. В салоне в магнитоле во время обыска впоследствии обнаружили диск группы «Рамштайн». Видимо, музыка умолкла, когда диск закончился.
– Там вообще кто-нибудь есть за рулем? Может, оставил машину и смылся?
– Как это смылся?
– Ушел. Или сбежал. Угнал тачку и бросил на светофоре.
– Нет, там кто-то сидит за рулем. Плохо видно, окна темные.
– Так постучите ему, разбудите! Пьянчуга проклятый!
– Уже сто раз стучали, кричали.
Машины, пробираясь, как в тесном ущелье, проезжали мимо. Все торопились по делам в Москву.
Лопнуло терпение у женщины за рулем старенькой «Хонды». Она лишь недавно научилась водить, ездила на дачу, трясясь как осиновый лист от страха на дороге, не умела парковаться и совершать объездной маневр. Она попыталась объехать внедорожник справа, но испугалась, что ей не хватит места и она завалится в кювет. И вот она сама встала намертво за багажником проклятого «Шевроле», понимая, что угодила в дьявольскую ловушку на светофоре.
Она выхватила мобильник из сумочки и набрала сначала 112 – гудки, потом привычное 02.
– Алло! Алло! Полиция? Это, конечно, не мое дело, но тут машина на перекрестке стоит уже, как говорят, больше часа и ни с места. Всю дорогу загородил придурок! Где? На светофоре, как на главную выезжать. Что? Ах вам уже звонили… А когда подъедет инспектор?
Машина ДПС, еле пробившись сквозь пробку, прибыла к светофору в 9.15. Два инспектора подошли к внедорожнику. Им оглушительно гудели водители со всех сторон.
– Уберите его отсюда!
– Алкаш!
– Да небось обколотый весь под кайфом!
Инспектор ДПС наклонился к тонированному стеклу. Постучал властно.
– Эй!
Нет ответа.
– Эй, откройте, ваши документы!
– А может, нет там никого?
– Как нет, вижу сидит за рулем, силуэт вижу.
– Может, плохо человеку стало? – забеспокоился второй. – Эй, гражданин, откройте дверь!
Глухо.
– И что делать будем?
– А если у него с сердцем плохо? Неси гаечный ключ или домкрат.
Под одобрительный свист и гудки инспектор ДПС, вооружившись домкратом, осторожно тюкнул в стекло со стороны пассажирского сиденья – чтобы не поранить осколками того, кто не отвечал и не трогал машину с места. Стекло не поддалось, и тогда он ударил изо всех сил.
Грохот, звон, стекло обрушилось на сиденье.
Сотрудники ДПС увидели мужчину, уткнувшегося в руль.
– Что с вами? Очнитесь! Вам плохо?
Инспектор ДПС нащупал кнопку на приборной доске и открыл двери внедорожника. Его напарник тут же сунулся в салон, он попытался усадить водителя, приподнял его, но руки… руки того намертво вцепились в руль.
– Он мертв!
– Ты посмотри на его лицо.
– Что? Я говорю – он умер, наверное, инфаркт.
– Может, и сердце, но… нет, ты глянь на его лицо.
Инспектор ДПС медленно повернул к напарнику голову водителя внедорожника. И напарник, видавший за десять лет службы в ГИБДД столько аварий, столько мертвецов, столько всего, что хватило бы на целый полк ДПС, испуганно отшатнулся.
Большая комната на втором этаже дома, превращенная Натальей Пархоменко из супружеской спальни в домашний храм, всегда хранила полутьму и терпкий сладкий аромат благовоний.
Окно всегда в любое время суток защищают от любопытных взоров жалюзи, плотные шторы струятся от высокого потолка вниз – синие, как горный водопад в Гималаях. На полу – толстый турецкий ковер, супружеская кровать убрана, вместо нее – узкая кушетка с подушками и валиками и москитная сетка над ней – как розовая дымка. От подмосковных комаров. Но они никогда не залетают сюда из сада – ни ночами, ни по утрам. Их губит, душит угар благовоний, что исходит от бронзовых индийских курильниц, где всегда тлеет благовонная смесь.
Ладан и мирра…
Сандал…
Жасмин…
Лотос…
Мускус…
Пачули…
Из музыкальной системы, встроенной в стену, льется музыка Кришны Даса.
ОМ НАМАН ШИВАЙЯ…
ОМ ШИВАЙЯ…
Ударные мерно отбивают ритм, глухо рокочут барабаны. Там, в долинах Гималайских гор.
В новомодной электронной фоторамке на стене – изображение бога Кришны. Прекрасноликий пастух, кожа неземного синего цвета. Это цвет страсти, цвет любви, цвет ночи.
Наталья Пархоменко – в прошлом энергичная, успешная замужняя сорокалетняя дама, а ныне (вот уже полтора года) вдова… бездетная, одинокая, живущая в этом богатом особняке на хлебах свекрови и младшего брата мужа, – сидит на полу, поджав стройные ноги, босые и курит папиросу-самокрутку, с наслаждением вдыхая терпкий дым.
Не табак. Курительная смесь.
Не та, что продается в вонючих ларьках у метро.
А настоящая, подлинная, из Индии.
Капелька гашиша не повредит.
Синеликий Кришна взирает на нее из меняющей цвет, как хамелеон, электронной фоторамки с великим терпением. Он понимает и прощает ее слабость.
Полтора года, как вдова. Потеряла мужа, которого очень любила. Да, он был успешен и богат. Да, владел здесь, в подмосковном Электрогорске, акциями завода, фармацевтической фабрики и банком. Но она любила его не за это. Как объяснить – за что, если не за деньги и собственность? Вон и свекровь, Роза Петровна Пархоменко, тоже, наверное, любившая его, как мать сына, не понимает. Считает – лжет Наташка, все лжет, прикидывается. Овдовела, а теперь только и ждет, как получить свою долю собственности из наследства и капитала и смыться из этого дома за границу.
Ведь уже смывалась. Уезжала, пропадала на полгода.
Наталья Пархоменко глубже затягивается, вдыхая ладан и гашиш. Да, верно, она покидала этот дом. Полгода в странствиях, в путешествиях по Индии и Гималаям. Дели, Варанаси, долина Ганга, Дарджилинг, Кашмир.
Джунгли, напитанные муссонами, а потом высушенные, сожженные солнцем. Нагорья Раджастхана, крепости и замки, храмы, отели, ужасные проселочные дороги, где вязнут грузовики. Пыль, пыль, пыль…
Священные коровы…
Святые змеи, кобры Наги в храме на горе…
Их яд…
Адская давка на вокзале в Харагпуре, когда толпа штурмовала пассажирский поезд. Люди вскакивали на подножки вагонов и лезли на крышу. Как в советских фильмах про гражданскую войну.
Там же, в Варанаси, куда она приехала еще в облике русской туристки – в джинсах, в футболке, с багажом, и отправилась в таком виде осматривать храмы, кто-то в толпе бросил ей за ворот горсть толченого стекла.
Боль такая, словно с вас содрали кожу.
Она едва не потеряла сознание на ступеньках храма. И кто-то из местных потащил ее в аптеку.
Ту аптеку…
Скорее крохотную лавку на задворках храма, которую она потом так полюбила и посещала часто, все время, пока жила в Варанаси и ходила на Гхаты.
Сидеть на каменных выступах, серых от пепла. Смотреть, как жгут…
Как потом бросают кости и прах в Ганг.
Прах к праху… В воду, что все смоет и все очистит, всю скверну.
Когда убили мужа…
Его застрелили на их кипрской вилле прямо в бассейне.
Он сказал ей перед той поездкой… что же он сказал, ах да… что летит на Кипр по делам приобретения собственности на побережье банком. Пятница, суббота, воскресенье. Какие сделки совершаются в уик-энд?
Муж угнездился на их приморской вилле вместе со своей секретаршей. Они резвились в бассейне голышом, когда раздался выстрел.
Киллер… заказное убийство – так потом сказали и в местной полиции и уже здесь, в прокуратуре и МВД. Киллер, заказное убийство. У вас и вашей семьи есть какие-то подозрения, кто мог это сделать? Кто мог заказать его там, за границей?
Первое время следствие возлагало какие-то надежды на любовницу-секретаршу. В нее тоже стреляли. Пуля попала ей в голову, но врачи сделали операцию, обещали, обещали, обнадеживали.
Она осталась жива, но жила все эти годы как овощ. Никаких показаний, никакой помощи в расследовании – ничего, пуля задела что-то важное в мозгу.
Жаль…
Ах как жаль…
Наталья Пархоменко затянулась курительной смесью глубже.
Кипр уже как-то стерся из памяти.
Индия все перекрыла собой.
Кришна Дас поет мантру. И нет ничего более умиротворяющего. Надо любить, надо прощать. Она любила своего мужа.
Она все еще любит его.
До сих пор.
Ом наман шивайя…
Там, в Индии, в городе Варанаси, дымном от смога миллиона погребальных костров, сером от пепла сожженных тел, ей казалось, что она постигла природу любви.
Урок с толченым стеклом пошел впрок. Она скинула джинсы и футболку, оделась в сари, покрасила волосы, став брюнеткой, загорела как черт, да еще постоянно пользовалась атвозагаром. В общем, изживала напрочь свой европейский тип, маскировалась под местную. И ей это мастерски удавалось.
Если живешь там, надо жить как там.
Если возвращаешься сюда, нужно жить как здесь.
Не получается?
Тогда и тут маскируйся.
Дверь, занавешенная тяжелыми восточными шторами, со скрипом открылась. И на пороге возникла свекровь. Тучная Роза Петровна Пархоменко.
После похорон сына она еще больше потолстела и теперь с трудом поднималась по лестнице на второй этаж.
Но вообще-то сил и энергии в ее семьдесят лет им всем бы хватило с избытком.
– Опять обкурилась! Мать твою! – зычно возгласила Роза Петровна. – Наташка, ты давай это кончай в моем доме. Вонь уже вниз в холл прет. Что это у тебя там за дрянь сегодня?
– Благовония.
– Это благовония?!
– Жасмин, мама.
Да, Наталья Пархоменко звала свою тучную крикливую властную свекровь кротко «мама», так же, как когда-то и муж. Так же, как сейчас и младший брат мужа Михаил, Мишель.
– Давай кончай. Я кондиционер сейчас везде включу, – Роза Петровна в полутьме шарила по стене в поисках выключателя и настенного пульта кондиционера.
– Пожалуйста, не надо.
– О твоем же здоровье пекусь, дура.
– Спасибо, мама.
– Ты сделаешь, что я прошу?
– Что?
Курительная смесь начала действовать, и все уплывало… качалось… Шелковое сари, что она купила в Дели, посадка на поезд в Дарджилинге, ночь с тем немецким студентом в горном отеле, которую они провели вместе… изумрудная вода в бассейне кипрской виллы, подкрашенная кровью.
– Ты сделаешь, что я прошу? – повторила свекровь Роза Петровна.
– Да.
– Не слышу.
– Да, да, уже… я стараюсь.
– Не забывай, он ведь тебе муж был. Не только мой сын. Но и твой муж.
– Да.
– Если на весы-то положить, что больше потянет, а?
Там, в крохотной лавке-аптеке, где смазали целительной смесью сливочного масла и коровьей мочи ее раны и ссадины, причиненные толченым стеклом, имелись допотопные аптекарские весы.
На их бронзовые чаши ловкой рукой аптекаря бросались маленькие серые шарики – то ли воск пополам с цветочной пыльцой, то ли паутина с пеплом и соком гевеи. Но это было ни то, ни другое.
Наверное, яд.
– Мама, вы устали, присядьте, – Наталья Пархоменко рукой с зажатой папиросой показала на кушетку.
Роза Петровна хотела было захлопнуть дверь. Но передумала. И, переваливаясь, устремилась к кушетке.
Грузные шаги ее попадали точно в ритм музыки Кришны Даса. А ноги тонули по щиколотку в мягком ворсе турецкого ковра.
Адель Захаровна Архипова по обыкновению проснулась поздно, около полудня. Встала с кровати и первым делом прислушалась к себе. Она это так называла – прислушиваться к себе. Давление как? голова, а ноги как? суставы? В коленках мозжило, но голова не кружилась. День за окном спальни сиял солнцем, дышал свежим ветром.
В саду слышались громкие женские голоса, девичий смех.
Сноха, внучки. Уже позавтракали, радуются жизни. Старшая внучка Гертруда вчера получила права, теперь будет водить отцовскую машину – ту, что стоит в гараже вот уже три года. А водителя наемного, что же, значит, в шею теперь? Ну нет, она, Адель Захаровна, этого не допустит. Она пока в этом доме хозяйка. И Пашка-водитель как служит, так и будет служить, получать зарплату. Он и водитель, и охранник. Пуля ведь его тогда там, на проспекте Мира, тоже не пощадила, когда они вместе с Борисом, ее сыном покойным, приехали, на свою беду, туда.
Ладно. Что сейчас о покойнике-то вспоминать? Это все уже… нет, не выболело, не сгорело, как можно – она ведь мать ему. Это все в сердце, там, глубоко. Но об этом не сейчас.
Такой хороший день. Такой божественно прекрасный день. И ничего, кроме коленок, вроде не болит, ничего, кроме ревматизма. И давление в норме. И голова ясная, не надо пить ни бетасерк, ни пирацетам.
Через несколько дней – семьдесят лет стукнет. Кто бы когда сказал ей… кто бы тогда сказал им, девчонкам… ей и Розе Пархоменко, что вот доживете вы до семерки с нулем.
И станете красить седые свои косы (тогда были косы, не сейчас, сейчас стрижка модная – парикмахерша на дом приезжает).
И начнете курить, несмотря на категорические запреты всех докторов.
Считать морщины.
Глотать таблетки.
Думать о том, как прожита жизнь.
Жадничать по мелочам.
Завидовать юности.
Скорбеть и плакать на похоронах.
Молиться, тайком, когда никто не видит, – не о здоровье, не о благополучии, не о достатке (достатка в избытке), а о том, что не выскажешь вслух.
Адель Захаровна пошла в ванную. Она имела свою личную ванную на втором этаже рядом со спальней. Внучки делили одну на троих. Сноха Анна имела свою – там даже биде стояло. Вот так-то.
Так захотел, пожелал и сделал при строительстве этого дома, да что там – особняка, каких поискать, ее сын Борис, муж Анны.
Чтобы все как за границей в богатых домах – в Швеции, в Дании, где он так любил бывать. Он вообще считал, что уклад жизни надо менять, ориентируясь именно на скандинавские страны. Там и климат такой, как наш, холодный, а вот они приспособились. Выбрали особый архитектурный стиль, особый дизайн. Технику свою. И все работает. И чем нам изобретать свой российский велосипед, так уж лучше копировать шведов или финнов.
В общем, имел он такую свою чисто личную точку зрения – ее ныне покойный сын Борис. Тогда, при его жизни, Адель Захаровна с ним не соглашалась. Сейчас бы сказала – верно, сынок. Полностью с тобой согласна, солидарна, ты только живи.
Умер сын.
Убили.
Застрелили в тихом дворе в Москве на проспекте Мира три года назад.
А он ведь Москву не любил. Словно как чувствовал. Они всегда жили под Москвой, в городе Электрогорске. Где станкостроительный завод. Где пущен по городу из старого конца в новый – трамвай. Ни в одном городе Подмосковья трамваев нет, только автобусы, маршрутки. А в Электрогорске сохранился. А кто тому причиной? Отец покойный Адель Захаровны – начальник трамвайного депо, а потом как пошел в гору на должность в райкоме – начальник транспортного отдела. И сын Борис начинал работать как транспортник, а в девяностых занялся бизнесом. И так оно все сложилось удачно… У них, у них сложилось удачно – у него и его приятеля закадычного, Сашки Пархоменко. И откуда деньги-то взяли сначала? Организовали банк. Нет, сначала приватизировали фармацевтическую фабрику. Затем создали банк. А потом… потом уже Борис забрал в собственность акции станкостроительного завода. Не один, конечно, – его фирма, которую он к тому времени уже имел.
Ее сын стал хозяином завода, на закопченную трубу которого они смотрели еще девчонками с Розой Пархоменко. Это ж надо жизни так обернуться круто?
Заводской гудок в пятидесятых, когда они в школе учились, будил их по утрам. Будил весь город. А в шестидесятых гудок отменили. Но Электрогорск все равно просыпался рано.
У Розы Пархоменко мать работала на заводе в профкоме.
А потом через полвека сын Адель Захаровны Борис стал владельцем всего этого – заводских корпусов, цехов, КБ, складов, Дома культуры, столовой, учебных зданий бывшего заводского ПТУ. В общем, половины города Электрогорска.
Может, кто-то подумает, что, получив в собственность, ее сын похерил завод? Нет. Завод дышит, сводит концы с концами. Правда, действуют всего два цеха и собирают там уже не станки, а мебель, и пилят брус, но кому какое дело? Производство-то осталось, и рабочие места. И город живет.
Благодаря заводу.
Будь он благословен.
Будь он проклят во веки веков.
Этот завод они с Сашкой Пархоменко, корешем детства, компаньоном, почти братом… да, почти братом, друг с другом не поделили.
И тот выстрел киллера среди бела дня в центре Москвы на проспекте Мира…
Адель Захаровна стояла в ванной, включив воду, и смотрела на себя в зеркало. Через несколько дней – юбилей. Семьдесят лет. Подводя итоги… сын ее убит, завод ныне продан, денег у их семьи много. Внучкам – старшей Гертруде, средней Офелии, младшей Виоле – хватит до конца их дней.
Компенсирует ли капитал потерю?
Помнят ли девчонки отца?
Помнят, конечно, и до сих скорбят, печалятся. Они молодые.
Они такие молодые…
Адель Захаровна намылила лицо. Ополоснулась прохладной водой, вытерлась полотенцем. А мы ведь с Розой Пархоменко в их возрасте были попроще. Нет, все тоже казалось тогда таким сложным, убийственно сложным.
Но зато мы были красивее. Я и она, моя Роза.
Так я ее называла тогда – утром, просыпаясь, радуясь, что увижу ее, мою подругу. И целый день вместе.
И ночью, засыпая… вспоминая, как провели вместе день.
Адель Захаровна покинула ванную и начала неторопливо одеваться, чтобы сойти вниз в кухню – столовую их большого дома. В уме она прикидывала, какому ресторану родного Электрогорска поручить организацию банкета по случаю своего грядущего семидесятилетнего юбилея.
Еще два года назад о каких-то праздниках не шло и речи. В этом доме царил глубокий траур. Адель Захаровна, никогда особо не верившая в бога, жарко молилась об отмщении.
И ее молитвы услышали.
А раз так, раз главное дело свершилось, можно подумать и о себе. Денег на банкет не пожалею, решила Адель Захаровна. Пусть город видит, что Архиповы все еще здесь. Что ничего не кончилось для нас, Архиповых, а все только начинается. И пусть ОНА тоже это знает.
Моя Роза…
Подруга, названая сестра моя…
Которая сейчас не со мной.