Ольга пыталась не смотреть. Не смотреть. Не слышать. Не быть.
Ей не дали. Никому из них не дали. Даже маленьким детям…
Их выгнали из домов на рассвете. Поднимали с постелей пинками, тумаками и прикладами. Всех, от мала до велика. Поднимали, чтобы, как скот, загнать на пятачок перед сельсоветом. Когда-то накануне Первомая здесь устанавливали деревянную трибуну, с которой председатель Антон Петрович поздравлял сельчан, вручал грамоты за ударный труд. Сейчас тоже установили. Только не трибуну, а виселицу. Три столба на высоком, наспех сколоченном помосте. Три раскачиваемые мартовским ветром петли. Три фигуры, ярко освещенные фарами грузовиков. Хотелось думать, что это не взаправду, что это такой спектакль, страшное действо на потребу толпы. Хлеба и зрелищ!
Вот только толпа не хотела! Не хотела, боялась и ненавидела. А еще скорбела по этим троим, которые еще живы, но уже покойники.
Ольга пыталась не смотреть. Она закрыла глаза сама и прижала к груди Танюшку, малодушно надеясь, что им позволят не видеть.
Не позволили. Ударили прикладом в бок ее, оттолкнули онемевшую от ужаса Танюшку – подальше от нее, поближе к этому импровизированному эшафоту.
Ольга не почувствовала боли. Наверное, из-за страха за внучку. В какой-то момент подумала, что сейчас – вот прямо сейчас! – фигур на эшафоте станет на одну больше. Больше на одну испуганную шестнадцатилетнюю девочку.
Но нет… Эти ироды были заняты другим. Ироды готовились к представлению, готовили сцену и зрителей. Чтобы смотрели. Чтобы на веки вечные запомнили и впредь даже в мыслях своих не смели сопротивляться новой власти.
Те, что стояли на сцене, посмели. Ольга знала каждого. Двоих из них она учила в школе. Старший когда-то ухаживал за Лидией, ее дочкой. У них не срослось. Помнится, тогда эти юношеские страдания казались такими серьезными и такими значимыми. И Лиде, и ей самой. Первая любовь всегда оставляет раны на юных сердцах. Но все утряслось, юность прошла, уступая место взрослым заботам и здравомыслию. Много всякого случилось за минувшие годы, но этот… теперь уже не юноша, а мужчина, никогда не переставал любить ее единственную дочь. Даже после того, как женился на другой, а потом овдовел. Даже после того, как Лидии не стало. И сейчас Ольге казалось, что он смотрит на Танюшку. Выискивает ее глазами в толпе. Танюшка похожа на мать, она почти точная ее копия, и он прощается с тем, что так и не случилось, но оставило раны на сердце.
А Танюшка смотрела на мальчика. Нет, после того, что он совершил, уже не мальчика, а мужчину. Как жаль, что это ненадолго. Как несправедливо и как чудовищно! Они были одноклассниками. Никакой влюбленности – только дружба-соперничество. Все то, что присуще шестнадцатилетним. Было присуще. Нельзя забывать, что прежний мир рухнул, что теперь его наполняют вот эти страшные, ко всему равнодушные люди со свастикой на рукавах. И другие страшные. Нет, пожалуй, еще страшнее, потому что не чужеземцы, а свои. Были своими. До войны…
На помост взошел один из таких, из бывших «своих». Мишаня-полицай. Тоже Ольгин ученик. Тут половина села была ее учениками. А в полицаи выбился только этот. И откуда что взялось? Ведь тихий был, прилежный. Ольга попыталась вспомнить, обижали ли его другие дети. Учитель в ней все еще искал оправдания чужим злодеяниям, искал причину этой страшной, нечеловеческой какой-то подлости. Искал, но так и не находил. А глаза, уже свыкшиеся с рассветным сумраком, всматривались в третью фигуру, сухонькую, согбенную, со скрещенными на груди натруженными руками. Мать мужчины и бабушка мальчика, первая и последняя женщина в роду, который вот-вот прервется…
– Смотрите все! – Рявкнул Мишаня-полицай. Он взмахнул руками, словно пытался обнять всех тех, кого силой согнали на площадь. – Смотрите и запоминайте!
Он подбоченился и стал похож на средневекового глашатая. Только вместо шляпы с пером у него была фуражка, а вместо свитка – автомат. Ему нравилось. Как же ему нравилось выступать на этой сцене! Он купался в людском страхе, пил его жадными глотками и не мог напиться. Прежде чем продолжить, он вопросительно глянул на человека, предпочитающего оставаться в тени. Нет, не человека, а зверя. Нужно называть вещи своими именами! Если по-немецки, то вервольфа – эдакого оборотня с холодным и равнодушным взглядом. Этому было все равно. Служебная рутина – и не более того. Население должно понимать, что любое сопротивление закончится неминуемым наказанием. Показательной казнью. Чтобы запомнили надолго. Чтобы рассказали остальным. Чтобы впредь было неповадно…
Справа всхлипнула и зашлась тихим плачем маленькая девочка, и ее мать испуганно-отчаянным жестом зажала ей рот рукой. Почти придушила, только бы та замолчала, только бы не привлекала к себе внимание фашистского начальника. В новом мире дети взрослели быстро, и девочка затаилась, лишь ее широко раскрытые от ужаса глаза наполнялись слезами. Немыми слезами.
– …Будет наукой! – Мишаня-полицай все говорил-говорил, но Ольга его не слышала, искала в толпе Танюшку.
Девочку крепко держал за руку бывший школьный завхоз Василь Петрович. Взгляд его был мрачен и сосредоточен. По его суровому лицу было видно – случись что, он закроет Танюшку собственным телом. Жаль, он не мог закрыть ей глаза… Чтобы не видела, чтобы не носила до конца дней своих эту боль и этот ужас в душе.
А Танюшка смотрела. Смотрела на Мишаню-полицая с такой неукротимой ненавистью, что Ольгу прошиб холодный пот. Если увидят, если только взглянут на нее – все… быть беде.
Наверное, Василь Петрович услышал ее немой крик, или просто и сам много чего понимал в этой жизни, потому что едва заметно кивнул Ольге и шепнул что-то Танюшке на ухо. Что шепнул? Наверное, что-то такое… правильное, что заставило ее девочку вздрогнуть, а потом ссутулиться, втянуть голову в плечи.
Хорошо. Нет, ничего хорошего в происходящем не было и не могло быть, но тиски, сжимавшие сердце, чуть разжались. Они еще сожмутся до предела – придет время, но сейчас хотя бы можно попытаться сделать вдох. И смотреть. И запоминать. Потому что ей тоже теперь с этим жить. Им всем теперь с этим жить. Если вообще получится выжить…
До блеска начищенный сапог Мишани-полицая ударил сначала по одной табуретке, потом по второй и третьей… Над площадью пронесся тихий стон, заплакали, заскулили как новорожденные кутята, дети. А Ольга видела только болтающиеся в воздухе босые ноги. И чувствовала такую лютую ненависть и такую дикую ярость, что та превратила стальные тиски в оплавленную груду металла! Давно в ней не было этой силы. А может, никогда и не было. Может, она напридумывала себе все, наслушавшись страшных сказок бабы Гарпины. И все остальное тоже напридумывала?..
Из граничащего с трансом забытья ее вывел звук автоматной очереди. Стрелял вервольф. Пока еще просто в воздух. Пока еще не в отшатнувшихся в ужасе сельчан. Чтобы теперь запомнили уже наверняка.
Они простояли под прицелами автоматчиков еще три часа, цепенея от страха и лютого мартовского ветра, каменея сердцами и душами, не решаясь посмотреть друг другу в глаза, не решаясь поднять взгляд на три парящие в рассветном небе фигуры.
Были люди, стали ангелы – проскрипел в голове голос бабы Гарпины. Баба Гарпина знала много интересных историй. Про ангелов тоже.
А Танюшка смотрела прямо перед собой. Шмыгала носом, сжимала посиневшие от холода кулаки, шевелила губами, словно молитву читала. Только не знала она молитв. Вот Ольга знала. От бабы Гарпины. От кого же еще? И молитвы, и прочее… Думала, никогда не пригодятся такие знания. Да и как пригодится то, во что не особо и веришь? Тогда не верила, а сейчас из оплавленных тисков выковывалось что-то новое, остроконечное. Может быть, вера?
А Василь Петрович молодец, продолжал присматривать за Танюшкой. Держал крепко, только теперь уже не за руку, а под руку. Словно в стариковском бессилии опирался на хрупкое девичье плечо. Он и был стариком, но еще крепким. Крепким и умным. Понимал, как надо, чтобы в живых осталось как можно больше людей. Чтобы молодость не наделала глупостей. Хороший человек, настоящий.
Когда Мишаня-полицай с молчаливого разрешения вервольфа позволил сельчанам разойтись по домам, Ольга подошла к своим.
– Спасибо, – шепнула она Василю Петровичу.
– Ай, перестань, Оленька. – Он разжал желтые от никотина пальцы, которыми держал Танюшкину руку. – Ничего я не сделал. Пойдемте. Не нужно нам тут…
– А они?! – Танюшка попятилась к эшафоту. – А они как же?
– А они останутся. – Теперь уже Ольга сжала ее руку, потянула к себе, заглянула в обычно серые, но сейчас уже синие, как и у всех у них в роду, глаза. – Не позволят их сейчас снять, Татьяна.
– Потом… – Василь Петрович вздохнул, закурил самокрутку. Едко запахло самосадом, аж в глазах защипало. Или в глазах защипало от другого? – Все по-божески сделаем. Как надо.
– Ему было шестнадцать… – Танюшка схватила себя руками за горло, словно это она сейчас болталась в петле, словно это ей сейчас не хватало кислорода. – Он же еще… – Наверное, она хотела сказать «ребенок», но оборвала себя на полуслове, вспомнила, что детства больше нет, что его одной лишь автоматной очередью отменили вервольфы со свастикой.
– Эй, Танюха! Иди-ка сюда! – К ним неспешным шагом приближался Мишаня-полицай. – Иди, не бойся. Разговор имеется!
– Молчи, – процедила сквозь стиснутые зубы Ольга. – Молчи, я сама буду говорить.
– А ты, старая, чего стала?! – Мишаня лыбился. Глаза у него были по-рыбьи прозрачные. И как она раньше не замечала? – Ступай, я с Танюхой желаю говорить.
– Говори со мной, Михаил, – твердо проговорила Ольга. Не подвел многолетний учительский опыт – заставлять себя слушать. Даже вот таких, как этот рыбоглазый. – При мне говори, чего хочешь?
А Танюшку она отпихнула к себе за спину и на Василя Петровича глянула многозначительно – удержи, не дай девочке наделать глупостей, пока мы тут… разговариваем.
– Чего я хочу? – Ухмылка Мишки из растерянной сделалась похабной. – Чего я хочу, то тебе, старая, знать не нужно. А вот господин фон Клейст хочет, чтобы в его доме был порядок.
– В его доме?
– В Гремучем ручье. Не придуривайся, что совсем из ума выжила. Прислуга нужна, но не из этого сброда… – Мишаня проводил презрительным взглядом спешащих покинуть площадь сельчан. – Из интеллигенции. И чтобы непременно по-немецки понимала. – Сплюнул себе под ноги и усмехнулся. – Танюха же твоя умная, немецкий язык знает.
– Я его лучше знаю. – Ольга, не мигая, смотрела в стылые рыбьи глаза. Где-то там, на их дне, есть петелька. У каждого человека она есть, так баба Гарпина рассказывала. Если эту петельку подцепить да за нее потянуть, то душу человечью можно наружу вытащить. Кто посильнее, так может и навсегда. А кто такой, как она, Ольга, тот так… на время. Но пока ты за петельку тянешь, человек тебя слышит и слушается. Насколько твоих сил хватает.
Ее сил хватило ненадолго, но все равно хватило. Мишаня-полицай моргнул, икнул, сбил фуражку на затылок, а потом велел:
– Ладно, завтра приходи в комендатуру за пропуском.
В голосе его слышалось удивление, словно бы он и сам не верил в то, что говорил. Однако ж Ольгиной силы хватило, чтобы сказал и в сказанном утвердился. Вот только голова у Ольги заболела невыносимо, до кровавых брызг перед закрытыми глазами…
– А за Таньку не боись, – Мишаня еще раз сплюнул через щербину между зубами. – Если меня будет держаться, я в обиду ее не дам. Слышь, Танюха! – Он вытянул шею, глянул поверх Ольгиного плеча. – Раскинь мозгами, кто тебе сейчас настоящий защитник. Со мной будешь как сыр в масле кататься. А если станешь кобениться…
– Она не станет, – отрезала Ольга. Решение, до этого смутное, несформированное, обрело плоть. Этот не уймется. И остальные, которые вервольфы, не уймутся. Они лишь начали входить во вкус. Будут еще и расстрелы, и виселицы. Много всякого страшного еще будет. А ей уже нечего терять.
Нет, ей есть, что терять. У нее есть Танюшка, единственная родная душа на всем белом свете. Ради Танюшки она и решилась на все это. Ради нее и односельчан. Как все получится, непонятно. Да и получится ли? Но тянуть и терпеть больше нельзя. Рано или поздно Мишаня переступит порог их дома, с четким намерением переступит. А может и не Мишаня, может любой другой их этих… с автоматами. Так уже было. Для нелюдей нет ничего святого, честь – для них пустое место, а чужая боль – источник удовольствия.
– Что ты сказала, старая? – Мишаня приблизился, наклонился. Его рыбьи глаза снова были близко. Выцарапать бы…
Но Ольга не стала. Превозмогая головную боль, она снова потянула за петельку. Эх, хватило бы сил, чтобы вышибить из тела эту гнилую душу! Вышибить, намотать на кулак, а потом зашвырнуть куда подальше. Но сил осталось лишь на то, чтобы Мишаня моргнул, снова сплюнул себе под ноги и поспешил прочь по каким-то внезапно появившимся неотложным делам. Если им повезет, о Танюшке он не вспомнит еще неделю. А за неделю Ольга должна управиться. Как-нибудь…
До дома ее вела Танюшка. Ольга не видела ничего от боли, шла на ощупь, механически переставляя враз отяжелевшие ноги. Василь Петрович порывался проводить, но Ольга отказалась. Никто ей сейчас не поможет. Тут другое нужно. Вспомнить бы, что именно. Не была она прилежной ученицей. Рассказы бабы Гарпины слушала вполуха, хоть та и ругалась, заставляла повторять по несколько раз. А для надежности еще и записывать в толстую тетрадь. Сама-то она была неграмотной, ни читать, ни писать не умела, но память в свои почти сто лет имела по-девичьи острую, все даты, все события помнила наизусть. Сама помнила, а Ольгу заставляла записывать в тетрадку. Где сейчас та тетрадка? Выбросить память о бабушке Ольга не могла, но и на виду не держала. Значит, где-то на чердаке, в старом дубовом сундуке вместе с остальными уже никому не нужными, почти забытыми вещами. Только бы хватило сил, чтобы на чердак подняться. В другой раз отправила бы Танюшку, но Танюшке такое знать нельзя. Не сейчас. А если повезет, то и вовсе ей не понадобятся эти знания. Если у нее, у Ольги, все получится. Если баба Гарпина говорила правду, если не придумала все эти… сказки.
Танюшка не плакала. Шла молча, шмыгала носом, терла красные глаза, но не плакала. И дома не стала. Ольге казалось, лучше бы выплакалась, накричалась в голос. Глядишь, хоть на время бы отпустило. Но внучка молчала. Перешагнув порог, так и села на стул, не разуваясь и не снимая полушубка.
– К печке пересядь, – велела Ольга. – Продрогла же.
Она и сама промерзла до костей, но рассиживаться у печи было недосуг. И для Танюшки нужно придумать какое-нибудь занятие. Когда есть занятие, проще не думать о том, что теперь никогда не забыть.
– Воду поставь. Будем чай пить. – Она стянула телогрейку, повесила на вешалку, подышала на озябшие ладони. – Слышишь меня, Татьяна? На стол накрой, я сейчас приду.
В сенях было сумрачно, но зажигать свет Ольга не стала. Уверенно взялась за гладко отполированное дерево. По этой приставной лестнице она лазила с детства, и с детства же знала каждую перекладинку. Вот только сил почти не осталось…
Пришлось брать волю в кулак, цепляться за перекладины онемевшими, бесчувственными пальцами, заставлять себя двигаться. Оказавшись в пыльной тишине чердака, Ольга несколько минут просто стояла, собираясь с духом и крепко зажмурившись, пережидая, пока откатится очередная волна боли.
Старый сундук она нашла в самом дальнем углу чердака. Впрочем, искать его не пришлось. Сколько Ольга себя помнила, сундук бабы Гарпины всегда стоял в этом месте.
Но к тому, что сундук окажется запертым на замок, она была не готова. Пришлось осматриваться, искать что-нибудь похожее на лом, потому что ключа у Ольги не было. Или был, но так давно, что она и думать о нем забыла. Пока искала инструмент, немного пришла в себя, в промежутках между вспышками головной боли начала видеть очертание предметов. Ничего особенного – обычный, никому уже ненужный деревенский скарб. Плетеные из лозы этажерки, паянный-перепаянный медный самовар, старая домашняя утварь, затянутое паутиной зеркало. В зеркало Ольга заглянула. Из его сизого нутра на нее посмотрела маленькая синеглазая девочка. Всего лишь на мгновение, как воспоминание о том, какой она была много лет назад. Хватило одного лишь взмаха ресниц, чтобы девочка превратилась в старуху. Да, высокую. Да, статную. Да, все еще не растерявшую былой красоты, но все равно старуху. Пролетела жизнь. Пролетела, а она и не заметила. Жила, словно во сне, и только сегодня очнулась. Там, перед эшафотом, очнулась, посмотрела на все происходящее трезвым, холодным взглядом. Или не сама посмотрела? Или заставили посмотреть? Посмотреть и вспомнить то, что казалось забытым на веки вечные.
С замком Ольга справилась быстро, откинула тяжелую крышку, заглянула внутрь сундука. Тут было всякое. Некогда хорошо знакомое, даже любимое, удивительное и одновременно непостижимое. Она брала в руки одну вещь за другой, и в мозгу все шире и шире открывалась невидимая дверка.
– …Тебе пока это не нужно, Олька… – скрипел из-за дверцы голос бабы Гарпины. – Даст бог, и не понадобится. Я пока все это в сундук приберу. Вот это все… А ты закрывай глазки, закрывай. Не было ничего, все приснилось, привиделось тебе. Забывай…
– Я не хочу забывать, – сказала Ольга и покачала головой. – Я хочу вспомнить!
– А как придет время, так и вспомнишь. – Дверца раскрывалась все шире и шире. – А что не вспомнишь, то прочитаешь. Тут много разного для тебя оставили. Оставили, а мне велели присматривать. Как умела, так и присматривала. За вами за всеми, как умела… – Дверца уже распахнулась, а голос бабы Гарпины становился все тише и тише. – Сколько жила, столько боженьку молила, чтобы тебе не довелось, чтобы ни одной из вас не довелось… Но судьбинушка у каждого своя. У вас она вот такая… кровью залитая.
Захотелось замотать головой, зажать уши ладонями, чтобы не слышать этот и без того уже едва различимый голос, чтобы снова забыть.
– Тебе их бояться не нужно… Это все, что я знаю. Может, и еще что-то есть, но это ты уже сама… как время придет. Но лучше бы, чтобы не пришло…
– Пришло, баба Гарпина… – прошептала Ольга, вынимая из сундука толстую, перевязанную бечевкой тетрадку. – Такое страшное время пришло, что страшнее уже некуда. Мне помощь нужна… Хоть какая…
– …Сто раз подумай, Оленька. А нужна ли тебе такая помощь?.. Управишься ли ты? Удержишь ли в узде? – Уже не из-за дверцы голос, а из-за спины, только оборачиваться Ольга не стала. Не потому, что испугалась, что увидит за собой бабу Гарпину, а потому что сил не было. Раз решилась, нужно действовать. Нет другого выхода.
– Я за Танюшку боюсь, – сказала она шепотом. – Если я за нее не заступлюсь, кто тогда?
Ей никто не ответил. Да и с чего бы? Нет тут никого, привиделось, примерещилось из-за головной боли. Но боль та неспроста, тут себя не обманешь. И петельку в гнилой Мишаниной душе она сама нащупала. Нащупала и потянула. Значит, не придумывала баба Гарпина, значит, есть и в ней это необычное, то, о чем стыдно признаться в наш цивилизованный век. Признаться стыдно, а воспользоваться все равно придется. Нет у нее другого выхода. Кажется, точно нет.
Баба Гарпина была… странной. И старой. Сколько Ольга себя помнила, она не менялась: высохшая, высокая, смуглокожая, длинноносая. Ведьма. Ведьма и есть. Ее боялись деревенские. За что боялись, Ольга уже и не помнила. В детстве, а потом уж и в юные годы не до того ей было, не до анализа. Есть в ее жизни баба Гарпина – ну и хорошо! А то, что странная, так не беда. Главное, что баба Гарпина ее любила, заменила ей рано умершую маму, сама, своими силами поставила на ноги, дала образование. Об образовании неграмотная баба Гарпина пеклась особо.
– На меня не смотри, Олька! Я старая, темная, мне ваши науки без надобности. Но ты другая, ты обязана…
Она никогда не договаривала, что Ольга обязана, но за тем, чтобы Ольга прилежно училась, следила строго. А когда пришло время выбирать профессию, проявила удивительную непреклонность:
– В Москву поедешь! Там самое хорошее образование.
Образование может и хорошее, но где на Москву взять денег?
– Решу. – От всех сомнений и доводов баба Гарпина отмахивалась, как от несущественных. – Будут деньги, Олька. Твое дело – учиться, человеком стать. Я отцу твоему обещала, а слово свое я держать умею.
Отца Ольга никогда не видела. Впрочем, как и маму. Знала только от той же бабы Гарпины, что людьми они были очень достойными, не чета многим. Мама умерла в родах, а отец погиб еще раньше. Как погиб, баба Гарпина не рассказывала, лишь однажды обмолвилась про ужасное несчастье. Вот так и остались они вдвоем. Сначала, пока Оля была совсем маленькой, жилось ей беззаботно, но очень скоро баба Гарпина взялась учить ее странной и непонятной науке.
– Все тебе, Олька, не скажу. Все тебе знать пока без надобности, но самое главное расскажу, чтобы, когда начнется, когда поднимется в тебе это, ты не испугалась, устояла на ногах.
Помнится, Ольга тогда спросила, что поднимется и чего ей не нужно бояться, но баба Гарпина лишь махнула костлявой рукой и велела:
– Тетрадь бери и перо, завтра учебу начнем. Сегодня сил что-то нет. Суставы крутит, наверное, к грозе.
Она не ошиблась, в тот же вечер приключилась гроза такой силы, что ветром валило деревья, срывало крыши с сараев, поднимало в воздух телеги. Была в бабе Гарпине эта особенная чуйка на перемену погоды. И на другое всякое, если уж на чистоту. А учить Ольгу она начала только спустя полгода. Ольга уже и забыла про тот разговор, но баба Гарпина не забывала ничего.
Это были странные уроки. Иногда странные, а временами страшные. Настолько страшные, что по вечерам Ольга боялась спать без света, и тогда баба Гарпина приносила в ее комнату свечу, ставила на стол, хмурила совершенно седые, но все еще густые брови и говорила:
– Тебе не надо этого бояться, Олька. Ты только учись прилежно, запоминай, что нужно делать, как нужно защищаться, случись что.
Ольга не хотела ни запоминать, ни защищаться, она хотела во двор к друзьям. Хотела забыть всю эту дикую, неправильную какую-то науку. Пришло время – и забыла. Баба Гарпина заставила забыть, заглянула ей в глаза, нащупала невидимую петельку, потянула.
– …Придет время, вспомнишь… – Ее сиплый голос растворялся в вое ветра. Снова начиналась гроза. – Самой не пригодится, девочкам передашь. Вот так же, как я тебе, и передашь. Пусть знают.
– Каким девочкам? – ее собственный голос тоже был едва различим. Ольга почти оглохла и почти ослепла в этой грозовой круговерти. Ее длинные волосы рвал ветер, и она все пыталась пригладить их, вырвать из цепких грозовых лап.
– Нашим… Твоим девочкам передашь. А пока не нужно, пока не время.
На голове бабы Гарпины был привычный черный вдовий платок. Может, поэтому, а может, еще почему, ветер обходил ее стороной, не трепал не то что волос, даже подола длинной юбки не касался.
– А тетрадку свою в сундук положи рядом со всем остальным. Придет время – откроешь, прочтешь. Ох, хочется мне тебя уберечь, Ольга! Но, видать, плохая из меня защитница, даже сейчас не могу всей правды рассказать…
Всей правды? А то, что рассказано, еще не вся правда?! То, от чего в жилах стынет кровь? То, что разум отказывается понимать и принимать? Спросить бы, за что ей все это…
Она и спросила. Закричала, перекрикивая ветер.
– Почему я?!
– Потому что доля такая у тебя… – Баба Гарпина провела ладонью, словно гладя по холке какого-то невидимого, но очень крупного зверя, и ветер тут же утих. Может, это его она и гладила? – Потому что за все нужно платить… Она заплатила. Думала, справится. Думала, остальных это стороной обойдет, а оно вона… не обходит. В крови это, Оленька. В крови! А кровь – не водица. Мне ли не знать? Я много всякого знаю, много помню. И рада бы забыть, но не могу. Сама не могу, а тебе, детка, помогу. Ну-ка, вспомни все, что я тебе рассказала!
Ветер стих, а Ольгины волосы все еще парили над головой, сплетались в косы, чтобы тут же распасться на пряди.
– Я не хочу!!! – закричала она и поймала свою косу, дернула со всей мочи, до боли, до слез.
– Вспоминай, – велела баба Гарпина строго. – Это важно, Ольга. Это наше с тобой наследие. Мы его не выбирали, но раз уж так вышло…
Не вспоминать… Не помнить… Не смотреть… Не видеть…
– А теперь забудь. – Голос бабы Гарпины звучал прямо у нее в голове. – Забудь, Оленька! А вот когда снова почувствуешь то, что сейчас чувствуешь, начинай вспоминать. Не все и не сразу. Сразу нельзя, опасно! Сначала про петельку вспомни, потом про тетрадочку свою. А дальше уже легче все пойдет. Ты к тому времени уже взрослая будешь, сама решишь, как с этими знаниями поступить. Одно помни всегда – это такие силы, с которыми шутки плохи. Никто их не звал, никто не просил. Сами пришли. Сами в горло вгрызлись. Они не виноваты. А кто виноват, того уже давно нет на этом свете.
Коса в руке сделалась твердой, словно из стальных прутьев сплетенной. И не коса это вовсе, а ошейник. Тонкий, серебряный ошейник. Лежал на дне сундука, пока Ольга не взяла его в руки. Там еще много разного – на дне, но ей сейчас нужна тетрадка. Вот эта, пухлая, с истрепанными, пожелтевшими страницами, исписанными по-детски старательным, аккуратным почерком.
…Сначала про петельку вспомни, потом про тетрадочку свою. А дальше уже легче пойдет…
Пойдет ли? Что ж не предупредила ее баба Гарпина, что так тяжело будет вспоминать? Так тяжело и так больно…
Бордовая и густая, как вишневая настойка, капля упала прямо на тетрадный разворот, закрасила красным самое первое предложение. Ну и пусть! Ольга помнила его наизусть.
«Этого не может быть!» Вот, что она написала много лет назад. Тогда не верила, а сейчас что же? Повзрослела? На старости лет поверила в сказки? Или почуяла?
Ведь почуяла же! Как петельку нащупать, как потянуть, как заставить другого слушаться. Тихий, едва различимый зов тоже услышала. И испугалась. Вот сейчас по-настоящему, до дрожи в больных, убитых артритом коленях. Не потому ли испугалась, что вспомнила? Или потому, что поверила?
Не важно! Решение принято! Там, на лютом мартовском ветру, что раскачивал парящие в рассветных лучах тела, принято. И назад дороги нет.
Никто их не звал, никто не просил. Сами пришли. Сами в горло вгрызлись.
Пришло ее время встать на защиту рода. Сколько там от того рода осталось? Она да Танюшка. Вот ради Танюшки и нужно решиться. Баба Гарпина не уберегла ее маму, а она не уберегла Лидию, свою единственную дочь. Не уберегла, отпустила на фронт вслед за Петром. Куда муж, туда и жена. Так шутила Лидия. Пыталась шутить, хоть и выходило плохо. Оба они понимали – и Петр, и Лидия – что, возможно, не вернутся уже никогда, что оставляют на нее свое единственное дитя. Понимали, но все равно ушли, потому что совесть, потому что долг, потому что «через полгода, мамочка, эта война закончится». А через полгода пришли похоронки. Сначала на Петра, потом на Лидию…
На то, чтобы не закричать в голос, Ольгиных сил хватило. И на то, чтобы спрятать похоронки, тоже. Не нужно Танюшке это знать. Не сейчас. Она расскажет потом, когда все закончится, когда не придется бояться каждого нового дня. А пока нужно крепиться, взять себя в руки, сцепить зубы и жить дальше. Ради внучки.
Наверное, именно тогда, пряча в укромном месте похоронки, Ольга и начала вспоминать, а теперь вот вспомнила окончательно.
… – Бабушка! – Тихий голос Танюшки заставил ее вздрогнуть, торопливо утереть закровивший нос. – Бабушка, чай готов! Ты где?
– Иду! – Ольга сунула тетрадь за пазуху, закрыла сундук. Надо будет навесить новый замок, но это уже потом. Сейчас нужно спускаться.
Пропуск ей выписали в комендатуре. Чтобы выписали без заминок, снова пришлось вспомнить уроки бабы Гарпины. На сей раз получилось быстрее и проще, головная боль вспыхнула, но почти тут же стихла. Куда дольше голова болела после разговора с внучкой. Танюшка не понимала, не хотела понимать. И отпускать ее в Гремучий ручей тоже не хотела.
– Бабушка, зачем тебе?! Бабушка, там же кругом эти звери! – Танюшка кричала, сжимала кулаки, словно готовилась ударить невидимого врага.
– Тише. Тише, Татьяна! – Она умела быть строгой. Пожалуй, она и была строгой. А после похоронок к строгости добавился еще и страх. Она никому не позволит отнять у нее внучку. И внучке не позволит наделать глупостей.
– Бабушка…
– Я сказала, замолчи! Замолчи и слушай! Сюда иди, в глаза мне смотри, Татьяна.
Найти Танюшкину петельку было легко. Тонкая, словно из шелка сплетенная, светящаяся. Ольга старалась сильно не тянуть, не делать больно. Ей просто нужно, чтобы девочка не мешала, чтобы кое-что забыла.
Подумалось вдруг, что баба Гарпина поступала с ней точно так же, стирала и заново переписывала воспоминания. Хорошо это или плохо? Тогда, много лет назад, Ольга бы сказала, что это отвратительно, но сейчас… Сейчас это была ложь во имя спасения. У нее никого больше не осталось, никого, кроме этой смелой и глупой девочки. Единственная ее задача – девочку уберечь. Какой ценой? Да любой! Баба Гарпина бы ее поняла и не осудила. Баба Гарпина многое знала наперед.
– Так надо, Татьяна. – Ольга отпустила петельку, погладила внучку по черным волосам. Глаза синие, волосы черные. Кто пройдет мимо такой красоты? Уже останавливаются, уже заглядываются. Пока только лишь заглядываются. – К ужину вернусь. Ты тут приберись пока.
Танюшка кивнула. Вид у нее был растерянный. Точно такой же, как у Мишани-полицая. Словно бы она удивлялась своему собственному решению. Или не принимала его.
Не важно, главное, что подчинилась, перестала задавать вопросы. А то, что зубы стиснула, да кулаки сжала, не беда. Горячая кровь. Пройдет.
До усадьбы Гремучий ручей был час ходу. А по молодости, помнится, Ольга добегала до усадьбы за сорок минут. Как давно это было! Словно и не с ней.
Гремучий ручей был местом особенным, тянуло к нему людей. И людей и, надо думать, нелюдей. Ведь не просто так там случилось то, что случилось. Пожар не просто так приключился. Хозяев не просто так «на вилы подняли». Про вилы рассказывал сосед дед Антип, рассказывал, как будто был очевидцем случившегося. Или даже участником. Старый, полуслепой, он любил посидеть летом на завалинке и языком потрепать был горазд. Про язык это уже баба Гарпина отмечала. Деда Антипа она на дух не переносила, и маленькой Ольге запрещала к нему приближаться. Но ведь интересно же! И вдвойне интересно, когда речь идет про усадьбу и все, что в ней приключилось. Потому Ольга бабу Гарпину не слушала, а вот деда Антипа очень даже наоборот. И то, что он рассказывал теплыми летними вечерами, не забыла. Может потому, что о рассказах этих баба Гарпина так и не проведала, не смогла стереть из Ольгиной памяти? Или потому, что рассказы были такими яркими, такими страшными, что их еще попробуй забыть?