© Корсакова Т., 2016
© Гержедович Я., 2016
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
Солнце катилось по выбеленному небу огненным шаром, брызгало жаром, от которого не спасали даже вековые сосны, выпаривало из задубевшей кожи остатки влаги, сжигало. И внутри у Федора тоже было солнце, такое же беспощадное, как и то, что на небе. Иногда ему казалось, что он сам и есть солнце, но остатки сознания, те крохи, которые еще позволяли ему не рассыпаться прахом, шептали – это не солнце, это жар. А еще голод и жажда…
Сколько дней он блуждает по лесу? Федор не знал. Сначала пытался вести счет, но очень скоро сбился, и теперь ему казалось, что прошла целая вечность. Его кожа пошла трещинами и сочилась сукровицей, на которую слетался гнус. Он облеплял Федора черной мантией, забивался в глаза, ел поедом. Все мысли были о воде. Холодной. Нет, ледяной! Чтобы нырнуть в нее с головой и пить, пить…
Воды не было. Ни реки, ни ручья, ни дождя. А напиться вдосталь росой не получалось, как не получалось наесться незнакомыми, кислыми до оскомины ягодами, которые иногда попадались на пути. О мясе Федор даже не мечтал. В этом враждебном мире он был чужаком, не охотником, но жертвой. То, что он до сих пор жив, казалось чудом. Вот только верить в чудеса уже не получалось.
А ведь когда-то он верил!
Дурак, безнадежный идеалист… И куда привела его эта вера? На каторгу?..
Он не желал дурного ни своему народу, ни своему отечеству. Наоборот, он думал, что все можно изменить мирным путем, без крови. Он, потомственный дворянин, верил, что миру пришла пора меняться. Нужна лишь самая малость. Нужно лишь дать народу то, что его по праву, проникнуться его страданиями, прислушаться к его стонам.
Так говорила Сашенька Эпштейн, черноглазая, коротко стриженная, стремительная. Сашенька курила сигареты, смотрела на Федора с насмешливо-снисходительным прищуром и неизменно называла графом Шумилиным. А ему хотелось, чтобы Феденькой. Но эти мечты были глупыми и никоим образом не касались отчизны и народа, поэтому Федор злился на себя, а Сашеньке дерзил. Мало было чести в такой дерзости, и он тут же краснел и терялся, вел себя как безусый юнец. В свои-то почти двадцать два года.
И когда он уже почти отчаялся обрести душевный покой, Сашенька сказала:
– Федя, а приходите на собрание! Обещаю, будет очень интересно. – И посмотрела не так, как раньше, насмешливо, а очень серьезно. Глазищами своими черными прожгла дыру в его бедном сердце.
Федор пришел, на крыльях прилетел в глухой, неприметный переулок. Когда он подавал сигнал условным стуком, сердце его билось в унисон, грозилось выскочить из груди. Сашенька встретила его лично, протянула руку для рукопожатия, а он, дурак, поцеловал тонкие пальчики с коротко обрезанными ноготками. Поцеловал и тут же смутился, потому что всякие реверансы и этикеты – это буржуазность и пережиток. Сашенька не раз об этом говорила. А она рассмеялась, потрепала по щеке, поманила за собой в просторную, скудно освещенную комнату, полную незнакомых людей. Эти люди не были похожи ни на самого Федора, ни на Сашеньку. И даже с народом, о котором они все радели, у них не замечалось ничего общего. Они напоминали бандитов с большой дороги – матерые, с волчьими взглядами. Некоторые из них были вооружены, и Федор вдруг испугался.
Всеобщее благоденствие и путь, который непременно к благоденствию приведет, виделись ему иначе – светлее и радостнее. Они не смердели табаком и прокисшим потом, не прятались в комнатах с плотно занавешенными окнами. Наверное, Федор ушел бы, если бы Сашенька не взяла его за руку и не улыбнулась бы ободряюще. Сашенька нисколько не боялась этих мрачных людей, и он не станет бояться!
Его приняли как равного, налили стопку, предложили сигарету. И Федор впервые в жизни закурил. Он опрокинул в себя стопку, а потом курил, вдыхал вонючий дым и думал лишь о том, чтобы не закашляться, не показаться неопытным щенком перед этими матерыми волчищами. Ему думалось, что все в комнате смотрят только на него, что он вот прямо сейчас сдает какой-то очень важный экзамен, проходит посвящение, о котором его не предупредили заранее.
Наверное, он справился, потому что, когда сигарета наконец догорела, на него уже никто не смотрел, а смотрели все на разложенную на круглом столе карту и о чем-то яростно, но вполголоса спорили. Федор подался было к столу, но то ли от выпитой стопки, то ли от выкуренной сигареты голова вдруг закружилась, а к горлу подкатила тошнота. От двери его отделяло всего два шага, и он не вышел, а практически вывалился в ее черный проем, прижался взмокшей спиной к стене, задышал часто-часто, по-собачьи.
Воздух в коридоре пах плесенью, гнилой картошкой и еще какой-то неведомой дрянью. Захотелось на улицу или хотя бы к окну. И Федор побрел по темному коридору, выставив перед собой руки, ощупывая шершавую стену, чтобы не расшибиться. Стена закончилась еще одной дверью, не запертой, а лишь чуть прикрытой.
В этой комнате окно не было занавешено, и сквозь мутное стекло просачивался лунный свет. В самом центре, прямо на полу, стоял деревянный ящик. Можно было уйти, не трогать занозистую крышку, не совать нос в чужие опасные тайны, но Федор не смог уйти.
В ящике лежал динамит…
В том мире, где жил Федор, добро должно побеждать без насилия и уж точно без оружия. В его мире людей не должно было разрывать на кровавые ошметки. Не такой он видел справедливость.
– …Ах, вот вы где, Федя! – Сашенька, словно призрак, вступила в столп лунного света. – А я уже начала волноваться.
– Здесь динамит. – Ему хотелось предупредить ее, защитить от происходящего, спасти, если потребуется.
– Я знаю. – Сашенька прошла по лунной дорожке к ящику, замерла, сказала с придыханием: – Какая мощь! Чувствуете, Федя? С такой мощью весь мир будет у наших ног, все враги окажутся повержены!
– Какие враги? – Он не понимал, о чем она говорит. Не хотел понимать. – Это опасно, Александра!
– Да, это опасно! – Она приблизилась с какой-то нечеловеческой стремительностью, впилась в губы жадным поцелуем. – Это смертельно опасно и смертельно прекрасно! Неужели вы не чувствуете?!
Федор чувствовал. В тот же миг почувствовал всю мощь ее безумия и испугался, что через ее отравленный поцелуй тоже может заразиться этой страшной одержимостью. А Сашенька цеплялась за него, оплетала руками, опаляла дыханием – заражала. И он ее оттолкнул. Инстинктивно, не желая дурного, отлепил от себя и вытер об штаны взмокшие ладони.
– Я уйду, – сказал твердо, – мне не нужна такая мощь.
Она не поверила, привстала на цыпочки, заглянула в глаза, а потом захохотала хриплым, прокуренным смехом.
– А некуда вам идти, граф Шумилин, – сказала, отсмеявшись. – Я за вас поручилась.
В тот самый момент Федор понял, что игры в идею, справедливость и равенство кончились, что живым его не отпустят. Возможно, сама же Сашенька и убьет. Ради высшей справедливости. Стало вдруг не страшно, а обидно, что он попался вот так по-глупому, что ходил на ощупь там, где нужно было смотреть в оба. А еще захотелось Сашеньку ударить, но ведь женщин бить нельзя.
Может быть, он бы решился, если бы хриплый Сашенькин смех не потонул в заливистой трели полицейского свистка, если бы в неприметный дом в неприметном переулке не нагрянула облава…
Взяли всех – кого живым, кого мертвым. Сашеньку застрелили прямо у Федора на глазах. Она упала к его ногам и поползла, оставляя за собой кровавый след, а он стоял, онемевший, парализованный, не пытающийся ни бежать, ни объясняться. И даже боль от выкручиваемых за спину рук не привела его в чувство, не выдернула из странного оцепенения.
Так он и жил, в оцепенении, до суда и вынесения приговора. Боролся за всеобщее благоденствие, а сделался бомбистом, государственным преступником. Его, графа Федора Алексеевича Шумилина, приговорили к бессрочной каторге. Не помогли ни отцовские связи, ни матушкины прошения, ни титул. А сам он ни о чем не просил, только у родителей, бабушки и сестры Настасьи прощения и благословения, только перед ними он чувствовал себя виноватым.
Федор считал себя сильным и смелым, думал, что сможет снести любые тяготы. Но оказалось, что и сила его, и смелость – всего лишь иллюзия. Он держался. Когда прощался с родными, даже шутил, уговаривал маму, бабушку и Настю не волноваться, говорил, что в Сибири тоже живут люди, может, даже не хуже, чем в столице. Вот только и мама, и бабушка, и Настя, и уж тем более отец знали, что этапируют его не в ссылку, а на каторгу, что после недавнего убийства государя[1] такие, как он, стали считаться особо опасными преступниками, недостойными снисхождения. Поэтому и плакали по нем, как по покойнику, и сам он с этим уже почти смирился, но глубоко в душе все еще верил, что сдюжит, справится со всеми бедами и этапирования, и каторги.
Не сдюжил… Кандалы стерли кожу в кровь уже в первый день пути. А сколько еще таких дней?! Знающие говорили, что и полгода не предел. А и пускай бы даже подольше! Потому что тюрьма в Каре, по словам все тех же знающих, страшнее ада, перемелет, переварит, выплюнет обглоданные кости, чтобы другим неповадно было царей убивать. Федор и верил, и не верил этим разговорам. Ему-то казалось, что хуже, чем есть, уже и быть не может. А потом перед Пермью от непонятной болезни скончались сразу четыре арестанта, и оставшиеся на собственных горбах по очереди тащили разлагающиеся, смердящие тела, чтобы на этапе сдать их под список. Вот тогда-то Федор понял, что может быть хуже, намного хуже. А в Перми, где их отряду полагалась недельная передышка, решил, что сбежит.
Сбегать пробовали два раза. Троих поймали, еще двоих пристрелили при попытке к бегству. Это был урок, который остальным следовало усвоить. И Федор усвоил. Бежать нужно было не по велению сердца, а с холодным расчетом, лучше бы не в одиночку, а с товарищем. Вот только он никому больше не доверял, боялся, что в отряде есть доносчик. Основания к тому имелись, об этом шептались заключенные на привалах. Люди боялись, страх делал их покорными, а охрану небрежной.
Этой небрежностью, а еще небывалой удачей Федор и воспользовался глухой июльской ночью после одного особо тяжелого перехода, который свалил с ног и заключенных, и охрану. Большую ее часть. В середине ночи началась гроза невиданной силы, когда оглушительный гром и дождь сплошной стеной. Грому Федор радовался так же, как и дождю. Его раскаты заглушили звон кандалов, когда он, дождавшись темного промежутка между почти беспрестанно бьющими молниями, кубарем скатился в глубокий овраг. Жив остался чудом, но сильно расшибся и потерял бесценное время, приходя в чувство после падения. Там, наверху, его, наверное, уже хватились, нужно было бежать.
Бежать не получалось, получалось ползти на четвереньках, в темноте натыкаясь на кусты и деревья, захлебываясь льющейся со склона оврага водой. Где-то поблизости протекала река, Федор слышал шум воды до того, как началась гроза. В реке было его спасение, нужно только избавиться от кандалов.
Камень, удобный для хвата, с острым краем, он подобрал еще во время дневной стоянки, спрятал за пазуху. Только бы выдержал! Камень выдержал, кандалы не сразу, но поддались. Их нужно сбивать правильно, недостаточно просто разбить цепь, потому что немалая тяжесть железа утащит его на дно в тот самый момент, как он окажется в воде. И Федор долбил непослушный металл, сдирал с лодыжек кожу, терял драгоценное время, а когда оковы упали, не сразу поверил своей удаче и едва не совершил непростительную ошибку, едва не оставил кандалы тут же, на земле. Одумался в последний момент, вернулся, сунул в нору между корнями старой лиственницы, прикрыл иглицей и только потом побежал.
Оказалось, он разучился бегать, то и дело сбивался на ставший уже привычным семенящий шаг. Федор бежал и боялся, что направляется не в ту сторону. Гроза из помощницы превратилась во врага. Он не слышал и не видел реки, полагался теперь только на удачу, на то, что дуракам везет. Он ведь самый настоящий дурак и есть, если собственными руками сгубил свое будущее.
Лес оборвался внезапно, когда гроза уже почти стихла. Вековые сосны замерли на краю обрыва, цепляясь корнями за гранитные валуны. И Федор замер, увидел, как далеко внизу шумит и беснуется река, и понял, что не сможет, не найдет в себе смелости прыгнуть.
Так бы он и стоял, борясь с собой и со своим страхом, если бы за спиной не послышались выстрелы. Конвой не стал дожидаться, когда закончится гроза… Одна пуля ударилась в гранитный валун, высекая из него искры, вторая опалила левое плечо. И в этот самый момент вместе со жгучей болью пришла лихая, отчаянная удаль. Она вытеснила страх и толкнула Федора с обрыва.
Вода оказалась твердой, как камень. Федору сначала и показалось, что он упал на камни, а потом его, почти потерявшего сознание, подхватило, закружило, потянуло куда-то. И сопротивляться этому не было никаких сил, а хотелось сдаться и умереть. Вот только тело не желало умирать. Тело цеплялось за жизнь и за несущиеся навстречу камни, обламывало ногти и сдирало остатки шкуры.
Река, протащив его, казалось, несколько верст, выплюнула на колкий каменистый берег и оставила умирать. Наверное, Федор потерял сознание, потому что, когда он открыл глаза, начался рассвет. Он брезжил еще где-то далеко, за лесом, но над притихшей рекой уже стелился густой утренний туман, а в ветвях деревьев звонко чирикали какие-то птахи. Федор лежал неподвижно до самого восхода солнца, не находил в себе сил даже отползти подальше от воды. Лежал и не верил, что выжил, победил в этой почти безнадежной битве с людьми и со стихией. Тело, битое об речные камни, ныло, а кожа горела так, словно его освежевали заживо. Из распоротой щеки текла кровь, окрашивая красным серую гальку. Но рана на руке казалась неопасной.
Он встал, когда понял, что может умереть прямо здесь, на берегу, если не начнет двигаться. Поднялся сначала на четвереньки, потом, придерживаясь за большой валун, на ноги, постоял, прислушиваясь к шуму в голове.
Нужно было уходить. Он и так потерял непростительно много времени. Вряд ли его станут искать живым, но кто знает?..
Федор ушел от реки, и это была его самая большая ошибка. Нельзя было удаляться от воды, добровольно обрекая себя на жажду. Вот только когда он это понял, было уже поздно, попытка вернуться ничего не дала. Лес не отпускал. Густой, первозданный, он обступал со всех сторон, заметал следы, сращивал надломленные Федором ветки, шумел убаюкивающе. Этот вековой лес, как и река, хотел оставить его себе, измотать, извести, а потом попировать на его костях. Лес следил за ним сотнями глаз, дышал в затылок, хватал за ноги корнями, уговаривал прилечь, отдохнуть. Но Федор упрямо брел вперед, спал вполглаза, забравшись на дерево. Ему казалось, что на дереве безопасно. До тех пор, пока он не увидел рысь, крупную, пятнистую, совсем не похожую на безобидную домашнюю кошку. Та рысь оказалась сытой. Повезло. Но в лесу было еще очень много голодного зверья. Федор слышал хруст веток, вздрагивал от мощного рыка, припадал к земле, вжимался в стволы деревьев в попытке слиться с лесом, стать незаметным.
Он перестал бояться и прятаться, когда пришел жар и привел с собой невыносимую жажду. Многочисленные раны загноились. Сначала Федор пытался прикладывать к ним мох, но становилось только хуже. Тело зудело, и от этого зуда не было никакого спасения. А потом он потерял счет дням. Теперь он больше лежал, зарывшись с головой в прошлогоднюю листву, и продвигался вперед только ночью, когда спадала жара, а тело хоть немного слушалось.
Все чаще ему хотелось сдаться на милость леса, но упрямство, единственное, что у него осталось от прежних человеческих чувств, гнало вперед, и лес отступал перед этой одержимостью.
Водой запахло на закате. Федор учуял ее, как кони чуют водопой. И так же, совершенно по-лошадиному, вскинул голову, шумно втянул в себя воздух. Жажда и голод обострили чувства, превратили его из дичи в оголодавшего, потерявшего страх зверя.
К озеру Федор вышел уже ночью, когда вместо беспощадного солнца на небо выкатилась полная луна, залила все холодным светом. В этом свете озеро казалось серебряным. Оно было большое. Нет, оно было огромное! Противоположный берег тонул в темноте, а то, что Федор сначала принял за берег, оказалось островом. Он возвышался над водой громадной каменной глыбой, щетинился уступами, тянулся к ночному небу высокими деревьями. От острова к берегу бежала лунная дорожка, и Федору, ошалевшему от жажды и радости, показалось, что по этой дорожке можно дойти куда угодно, хоть до острова, хоть до звезд. Она была яркой и незыблемой, она манила…
Силы оставили Федора на берегу. В отливающую серебром воду он не вошел, а вполз на животе, отталкиваясь стертыми в кровь ногами, помогая себе распухшими руками. Преодолеть эти несколько метров каменистого пляжа оказались едва ли не самым тяжелым. В какой-то момент Федор испугался, что умрет, так и не напившись. Такая смерть казалась ему жуткой и ужасно несправедливой, и он сцепил зубы и полз, а когда прохладная вода ласково лизнула кончики пальцев, заплакал от облегчения и последним невероятным усилием швырнул непослушное тело в озеро.
Это была самая чистая, самая вкусная вода в его жизни! Это было самое прекрасное из когда-либо виденных им озер! Федор пил, захлебывался, фыркал, снова пил, погружался под воду с головой, наслаждаясь появившейся в теле невесомостью, чувствуя, как уходит вековая усталость и возвращается желание жить. Чудесное лунное озеро возвращало ему то, что казалось навсегда потерянным, и Федор, до этого едва державшийся на ногах, поплыл широкими, страстными гребками.
Озеро пело, вибрировало и звало. Казалось невероятным, что он только сейчас услышал этот зов. Разве можно было не услышать такое чудо?! От острова, теперь Федор видел его отчетливо, как днем, по ровной водной глади расходились круги, словно от брошенного камня. А сам остров вдруг сделался похож на огромную голову всплывающего со дна чудовища. Чудовище зорко следило за пловцом черными провалами глазниц, недовольно ворочалось, и круги на воде все усиливались. Теперь они были похожи на волны, с которыми Федору приходилось бороться, но возвращаться не хотелось, хотелось плыть вперед, к ощетинившемуся каменными шипами проснувшемуся чудовищу. Ведь не просто так оно зовет. Не просто так он столько дней блуждал по тайге и остался жив. Вот ради этого!
Озеро вибрировало все сильнее, вздыбливалось то тут, то там, искрило серебряной змеиной чешуей, дразнило. А остров все никак не приближался, и силы, которых еще мгновение назад было с избытком, вдруг закончились. Руки и ноги налились свинцом, точно на них снова повисли кандалы. Повисли и потянули вниз, под воду. Или не кандалы, а упругие, отливающие серебром кольца обвились вокруг тела, сжали так, что ни вдохнуть, ни выдохнуть.
Стало страшно. Страхов за свою жизнь Федор пережил немало и со смертью в последнее время ходил рука об руку, но этот страх, сковавший тело и душу серебряной чешуей, был особый, из тех, что не забыть, не вытравить из сердца. Наверное, так себя и чувствует кролик в стальных объятиях удава. Федор и есть глупый доверчивый кролик, и объятия смертельные он ощущает всем телом, а вот удава не видит. Вода вокруг, беспокойная озерная вода – никакого чудовища, а тело криком кричит от ужаса, бьется в невидимых тисках, не хочет умирать. И тишина вокруг как на погосте. Даже плеска волн не слышно. Звезды просыпались с неба в воду, зажгли ее белым огнем, закружились в беззвучном хороводе. Красиво, только умирать все равно придется, хоть со светом, хоть без. И если перестать бороться, а вдохнуть воду полной грудью, все закончится очень быстро. Возможно, одной звездой в хороводе станет больше, и одной неприкаянной душой тоже.
Федор почти сдался, почти смирился, но вместо того, чтобы позволить неведомой силе утащить себя на дно, закричал из последних сил, забился. Тишина отозвалась странным тягучим звуком, завибрировала, как натянутая струна, и невидимые кольца разжались, отпустили, вытолкнули Федора на поверхность, как ненужную соринку. Звезды вернулись на небо, все до единой, и теперь равнодушно наблюдали за Федором сверху. А от острова, прямо по лунной дорожке, кралось еще одно чудовище. Слишком много чудовищ на него одного…
Федор раскинул в стороны руки, закрыл глаза и понял – все, пришел его край. Не так, так этак умирать придется, вернуться обратно на берег не получится. И измученное тело согласилось – не получится, ни до берега, ни до острова ему не доплыть. Жил граф Шумилин романтичным дураком, дураком и умрет, ляжет на озерное дно. Мысль эта больше не пугала, наоборот, подбадривала – ну брось ты уже трепыхаться, человечек, уймись! Федор согласился. И в тот самый момент, когда согласился, ушел под воду…
Не нужно было открывать глаза, нужно было уходить, не оглядываясь, не прощаясь, а он открыл и увидел прямо над собой черную тень. Затухающее сознание встрепенулось, дернулось вверх, волоча Федора за собой. Там, на поверхности, было не чудовище, а лодка. Кто-то на острове услышал его крик и приплыл на помощь. Вот только, наверное, опоздал…
Он умер в тот самый момент, когда в озеро прыгнула гибкая тень, заскользила серебряной змейкой вниз, протянула Федору руки. Так обидно…
После смерти Федор попал в преисподнюю. Нестерпимый жар выпарил воду в озере, всю, до последней капли. И обнажившееся дно раскалилось едва ли не докрасна. Оно было похоже на кладбище – это мертвое дно мертвого озера. Федор видел остовы затонувших в незапамятные времена кораблей и лодок, видел изъеденные рыбами и временем человеческие останки. Их было особенно много, этими мертвыми людьми можно было заселить целую деревню. Они следили за Федором через черные провалы глазниц, недобро скалились щербатыми ртами. Радовались новому товарищу?
А остров, тот, что раньше возвышался над водой лишь малой своею частью, теперь весь был как на ладони – от массивного основания до узкой, похожей на хребет реликтового змея, надводной части. Остров тоже был мертвый. Некогда крепкие вековые сосны высохли и причудливо изогнулись, напоминая гигантские ребра. У основания острова, который теперь казался горой, зияла черная дыра – идеально круглая, идеально ровная, с отполированными краями, похожая на вход в огромную нору. Тот, кто прятался в этой норе, был стар, как мир. А может, он и вовсе не принадлежал этому миру. Может, черная дыра вела не в нору, а в такие дали, о которых и подумать страшно. Федору не хотелось этого знать. Даже мертвый, он продолжал панически бояться того, кто может выйти – или выползти? – из преисподней. А он выползет. Непременно выползет, чтобы выяснить, что же такое случилось с его царством. И увидит Федора…
Дно под ногами вздрогнуло и завибрировало, пошло глубокими трещинами, из которых повалил не то дым, не то пар. И в этом зыбком мареве казалось, что мертвые обитатели озера возвращаются к страшной, неправильной жизни, поднимаются на ноги, собираются вокруг Федора в хоровод. Хоровод из звезд нравился ему куда больше, вот только небо и звезды от него отвернулись, а озеро распахнуло ему свои страшные объятия и преподнесло дары щедрые, но такие бесполезные по ту сторону жизни. Почерневший от времени, но еще крепкий сундук манил Федора диковинными украшениями, сыпал к ногам червонцы. Он поднял один, сунул в карман, стер со лба испарину.
Земля под ногами снова вздрогнула, на сей раз гораздо сильнее, а потом от самых недр, из черной, круглой дыры послышался звук, от которого захотелось умереть во второй раз. Федор вжался спиной в валун, зажмурился. Валун дрожал, и дрожь эта передавалась костям, заставляла зубы отбивать дробь. Гул усиливался, он был похож одновременно на свист и на скрежет, словно железные чешуи терлись о камень, высекали искры, полировали до зеркального блеска. Слышать этот звук не было никаких сил, вместе с дрожью он проникал в тело через кости, и было бесполезно затыкать уши. А от мысли, что источник этого жуткого гула уже близко, волосы на голове шевелились и сухо, по-костяному, пощелкивали. Федор не выдержал и закричал. Оказывается, мертвые тоже могут кричать.
– …Да тише ты, окаянный, не ори! – На лоб легло что-то твердое, шершавое, как сосновая ветка, надавило, не давая подняться, впечатало в валун. Мертвый мир заговорил с ним скрипучим стариковским голосом. – Видишь, Айви. Он его крутит, косточки перемалывает. Не жилец он, зря не дала утонуть.
Шершавое и твердое со лба исчезло, а его место заняло мягкое и прохладное, и в опаленное горло полилось что-то горькое. Федор застонал, только на сей раз не от боли и жара, а от облегчения, от осознания, что он не умер. Может, болтается где-то между жизнью и смертью, но не умер.
– А еще и чужак, – продолжал брюзжать невидимый старик. – Посмотри, на ногах следы от кандалов. Что нам с ним таким делать, а? Лучше бы помер. И озеро бы свое получило, и он бы отмучился. Ну что ты смотришь на меня так? Что головой качаешь? Вот характер! Что делать-то с ним теперь?
Старик, казалось, разговаривал сам с собой. Никто ему не отвечал, не отзывался. Но по волосам Федора гладила рука по-девичьи мягкая и ласковая. Айви… Имя какое необычное! Увидеть бы, хоть одним глазком глянуть.
Вот только открыть глаза не получилось, в беспомощное тело снова прокралась дрожь, скрутила судорогой, выгнула дугой, а потом опять швырнула на дно мертвого озера, прямо на сундук с золотом. И кто-то невидимый, очень старый и очень страшный, следил за Федором из черной норы, а мертвецы в истлевших одеждах водили хороводы и перебирали сгнившие снасти.
– …Плохая затея, Айви. – Все тот же стариковский голос, только злости в нем прибавилось. – Отдай его мне, если сама не можешь. Да ты не маши руками, не маши! Он не будет мучиться, обещаю. Выпьет отвар из чертова корня и уснет. Да ты посмотри на него, неужели сама не видишь, что он не жилец?
Голос старик дребезжал, набирался силы, проникал на дно мертвого озера, распугивал мертвецов, тянул Федора на поверхность к оранжевому свету. И кто-то еще тянул, только ласково и бережно, пробегал тонкими пальцами по лицу, успокаивал жар. Айви… Имя какое красивое.
– …Не смей! Я запрещаю! – А старик злился все сильнее. – Не трать себя на всяких… чужаков. Силу свою почем зря не раздаривай. Ну и что, что время подходящее, и луна скоро на сход пойдет? Скоро – это не сейчас. Ты мала еще, у тебя силы нет даже той, что у матери твоей была. А станешь разбрасываться, ничего не останется. Как ты будешь без силы? Как ты его усмиришь? Его лаской не остановишь, он силу чует, только силу понимает.
Тонкие пальчики гладили по голове, разбирали спутанные волосы на пряди, примиряли со словами старика.
– А я не вечный. Придет время, озеро и меня позовет. Ты одна останешься. И что ты одна сможешь? Ни его удержать не сможешь, ни людей. А люди жестокие, Айви! Все жестокие: и свои, и чужие. Свои порой еще больнее, чем чужие, сделать могут. И не плачь, всех не нажалеешься. А этот каторжанин не жилец, озеро его не отпустит…
Не соврал злой старик – озеро не отпускало. Хоть Федор и пытался, карабкался по склону, но неизменно срывался вниз, расшибался об острые камни, слышал, как хрустят его и чужие кости, чувствовал дрожь земли и знал уже наверняка, что у того, кто следит за ним из темноты, скоро закончится терпение, и он выйдет – или выползет? – из своей пещеры. Ждать осталось недолго. Если озеро не смилостивится, не отпустит, настанет конец. Теперь уже навсегда.
– …Ты видишь? Видишь? Не получается у тебя ничего, не отпускает он его. И луна какая, ты посмотри! Лучше отдай, не гневи духов. Его не гневи! Ну что тебе в этом чужаке? Он мертвец уже. Тело здесь, а душа в Нижнем мире. Кому нужно тело без души? Послушай меня, Айви, не упрямься. Все равно он мертвец.
Федор и сам понимал, что мертвец, ощущал, как ниточка, связывающая его с миром живых, истончается с каждым вдохом. И когда она оборвется, тот, кто прячется в темноте, выйдет на охоту. Уже скоро, вдох – выдох… И луна над мертвым озером встает большая, полная. Пришло время…
Застывший воздух вздрогнул от пронзительного звука, не то скрежета, не то свиста. И земля тоже вздрогнула, а вместе с нею Федор и остальные мертвецы. А в кромешной темноте пещеры зажглись два желтых огня. Федор мог бы бороться со страхом, но он не мог противиться зову. Тому самому, который уже слышал однажды. Зов делал его счастливым и покорным, тянул к норе, словно на аркане. И мертвецы, все до единого, встали, уставились невидящими взглядами на желтые огни. Они были похожи на мертвую армию, послушную и равнодушную одновременно. Очень скоро и Федор станет частью этой армии, надо лишь войти в пещеру.
И он шел. Брел, медленно переставляя ноги, спотыкаясь, падая и снова поднимаясь, до тех пор, пока не услышал свирель. Ее слабый голос приглушил зов, ослабил невидимый аркан, а свет желтых огней, кажется, стал чуть слабее.
Если бы в Нижнем мире нашлось место надежде, она звучала бы как свирель, она была бы похожа на быстрокрылую ласточку. Вот на ту, что кружится в черном небе и медленно, по спирали, спускается на дно мертвого озера. Птицам нет места на озере, но это совершенно особенная птица…
Она упала на землю между пещерой и Федором, ударилась о черный камень с такой силой, что Федор вздрогнул. Острокрылые ласточки не должны умирать, разбиваясь о камни, они должны парить в небе и дарить надежду. Он бросился вперед, разрывая невидимый аркан, стирая морок, бросился спасать ласточку, а увидел девушку.
Она лежала на черном камне, как крылья, раскинув в стороны руки. Глаза ее были закрыты, и Федор не знал, живая она или мертвая. Знал только, что красивая. Красивая какой-то непривычной, дикой красотой. Высокая, тонкая, с четко очерченными скулами, с вздернутыми к вискам уголками глаз, с волосами цвета ласточкина крыла и белоснежной седой прядью, вплетенной в толстую косу. Он хотел дотронуться до фарфоровой щеки, а коснулся кончика косы, и ему показалось, что под рукой не девичьи волосы, а птичье перо – мягкое и шелковистое.
А она открыла глаза. Как в сказке спящая красавица. Вот только целовать не пришлось. У нее были удивительные глаза. Не голубые и не серые, а цвета расплавленного серебра. И ресницы длинные-длинные, с серебринкой, словно инеем припорошенные. Она смотрела на Федора своими серебряными глазами и улыбалась так, будто давно знала, будто одного его и хотела видеть.
– Я тебя нашла, – сказала и соскользнула с камня, одернула расшитое белое платье, притопнула босыми ногами и рассмеялась. – У меня получилось! А дед говорил, что я слабая, что мне нельзя в Нижний мир.