
Полная версия:
Tash Anikllys Костер для Снегурки
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Tash Anikllys
Костер для Снегурки
Пролог
Спи, Дочь моя, в колыбели из Вьюги.
Стужа хранит осторожно твой сон.
Не разрешит пролететь и пичуге
И усмирит колокольчиков звон.
Звезды – в алмазах, дыханье – в ветрах!
Вся красота заключается в Стуже!
Стужа прекрасна, тепло несет прах…
Холод баюкает мертвые души.
Я для тебя этот мир сохраню.
Сердце твое я навек заморожу…
Чтобы не вспомнила ту Полынью…
Чтоб не нести тебе гиблую ношу…
Звезды – в алмазах, дыханье – в ветрах!
Вся красота заключается в Стуже!
Стужа прекрасна, тепло несет прах…
Холод баюкает мертвые души.
– Колыбельная Снежиня.
Испокон веков люди думали, что холод – это когда нет тепла. Они даже не понимали, что на самом деле он являлся чем-то иным – медленной, вечной памятью вселенной.
Каждая снежинка, падавшая в эту долгую ночь, несла в своей ажурной решетке отпечаток того, что видела: искривленный свет далекой звезды, тень совиного крыла, вырезанную на фоне луны, мимолетный вздох земли перед тем, как замерзнуть до весны. Снежина собирала эти воспоминания, когда ее босые ноги касались сугробов. Ступни не оставляли следов – только идеальный, хрустальный наст, словно мир замирал в безукоризненном порядке там, где она проходила.
Она была дочерью этой памяти. Ее кожа отливала перламутром внутренней стороны льдины – тот странный свет, что бывает только глубоко в толще озерного льда, куда не доходит солнце. Волосы, сплетенные из инея и лунного света, вились тяжелыми локонами прядей, издавая тихий хрустальный звон при движении. А глаза… глаза были белыми. Абсолютно белыми, без зрачков, без радужки. В них кружилась метель, и если приглядеться – а никто на такое не решался, – можно было увидеть в этой метели мимолетные образы: застывший лес, узор на замерзшем окне, лицо, которое она когда-то забрала.
Столетиями она считалась Клинком Зимы. А сегодня, в канун Рождества, у нее была новая цель.
Глава 1
Лес безмолвствовал особенным, приглушенным молчанием. Тем, что бывает только при температуре холоднее, чем сорок градусов ниже нуля, когда даже воздух кристаллизуется и падает на землю бриллиантовой пылью. Снежина двигалась беззвучно и легкое платье из сотканного мороза даже не шелестело. Она подняла руку. Пальцы, длинные и бледные, точно речной жемчуг, сомкнулись вокруг компаса.
Это было не железное устройство с дрожащей стрелкой, а Осколок Сердца Стужи – совершенная сосулька, внутри которой, в замкнутой призме, бился и пульсировал голубой огонек. Пленник, Живое пламя холода. Оно отчаянно металось и тянулось на восток, к краю леса, где дымок из трубы вставал столбом в неподвижном воздухе. К душе, отмеченной для жатвы, чтобы поддержать шаткое равновесие долгой ночи.
«Жертва этого года», – заключила она.
В сознании Снежины, лишенном суеты человеческих дум, мысли были ясны и холодны, как ледяные иглы.
«Мужчина. Двадцать восемь зим. Кузнец. Сила, укорененная в огне и тяжести молота. Энергетический профиль устойчивый, яркий, с признаками спонтанной регенерации. Ядро плотное. Идеально для переплавки. Социальные связи отсутствуют. Живет на отшибе, за покосившейся оградой с пустыми скворечниками. Риск эмоционального колебания ничтожно мал. Отличное топливо для баланса».
Она не думала – «человек», а определяла – «ресурс». «Зимнее Семя». То, что нужно вовремя изъять, чтобы цикл продолжался, чтобы лед не дрогнул, чтобы не пришла Распутица – та беспорядочная, гниющая оттепель. Монстр, что пожирал и холод, и память, и будущее.
Она считалась истинным Клинком Зимы. Ее дыхание, – долгий выдох, похожий на шепот метели в печной трубе, – предвестник Стуженя, отца Снежины и зимы, Мороза. Ее прикосновение оставляло на живом дереве узор, точный и безжалостный, как морозный цветок на стекле. Она была воплощенной вечностью холода, и мир замирал, принимая ее, как неотвратимое.
Она уже сделала шаг, чтобы ступить на тропинку, протоптанную от калитки к крыльцу, как вдруг Компас в руке издал тонкий, жалящий звук – высокий писк, от которого во рту появился привкус железа. Огонек внутри дернулся, замер, и вместо того, чтобы вновь потянуться к избе, начал вращаться, бешено и бесцельно, указывая на… на пустоту между деревьями, на снег под ее ногами, на нее саму.
Снежина почувствовала, что что-то не так с тишиной. Не с той глубокой, ватной, что следует за обильным снегопадом, когда земля лежит, оглушенная собственным белым сном, нет, эта-то была. Но она словно притаилась. Она висела между голыми ветвями яблонь в заброшенном саду, окружавшем избу кузнеца, как паутина, улавливающая каждый звук. Даже хруст снега под невесомыми ступнями девушки. Снег под ней уплотнялся, становясь похожим на сахарную глазурь и звучал неприлично громко, как кощунство.
Она увидела Цветочные Призраки. Стебельки тонкого, серого льда, увенчанные хрупкими чашечками, внутри которых мерцал тусклый, зеленоватый свет, будто светляк, попавший в ловушку и замороженный в момент агонии. Они росли тут и там из сугробов, нарушая безупречный рельеф снежного покрова. Ледянки. Она знала их имя. Сорная магия. Признак Оттепели. Распутица уже здесь. Она подтачивала края зимы, и ее семена прорастали там, где должно было царить безмолвие.
Она замерла, позволив взгляду, будто метели, скользнуть по контуру низкой, почерневшей от времени срубной избы. Из трубы поднималась жидкая, тощая струйка дыма. Тепло. Жалкое, крошечное пятнышко благодати в бескрайнем холоде.
Шум ветра, ее вечного спутника, неожиданно сложился в знакомый, пронизывающий до костей голос.
– Дочь моя.
Снежина остановилась, но не обернулась. Этого не требовалось. Голос звучал внутри нее и вокруг – скрип сжимающегося льда, шорох оседающего снега, тихий гул замерзающей воды в глубине земли.
– Клинок мой. Чувствуешь сбой ритма?
– Чувствую, Отец, – в ее словах слышался морозный перезвон крошечных льдинок. – Земля дышит не в такт. Тепло в этом месте крайне упрямое и сопротивляется кристаллизации.
– Это пробуждение. Тепло обрело… волю. Ты должна действовать быстро, Дочь моя. Пока зерно не проросло в самой почве. Пока оно не отравило собой порядок. Возьми его. Принеси зиму в самое сердце его очага. И вернись ко мне чистой. Без трещин. Мы не можем позволить себе слабость. Слабость – это гниль, а гниль ведет к оттепели. Это опасно. Семя может быть безнадежно испорченным. Зараженным весной.
Она знала, что он имел в виду. Ее мать была Весной. Той самой, что каждый год умирала, уходя в небытие, чтобы дать место зиме. Отец ненавидел эту часть в ней – ту, что досталась от матери. Спящий зародыш жизни.
– Я выполню задание, Отец, – сказала Снежина. – Всегда выполняю.
– Только вернись чистой, – прошептал ветер, источая боль, древнюю и дикую, пропитанную сединой страдания. – Не позволяй теплу оставить на себе след.
– Я останусь незапятнанной, – промолвила она еле слышно.
Между ее словами промелькнула тень другой фразы, едва различимая, как легкая рябь на глади уверенности: «Насколько это возможно».
Осколок Сердца Стужи дернулся в руке. Огонек вспыхнул ярче. Она приближалась к цели. Дом кузнеца располагался в отдалении от деревни. Там, где лес сдавался полю. Но оно это было странным. Снег здесь лежал не ровным одеялом, а бугрился, вздымался маленькими холмиками, будто что-то под ним пыталось пробиться наружу.
Она обошла Цветы, ступая так, чтобы не задеть. Их свет вызывал у дочери Стуженя глухое отвращение, похожее на то, что человек может испытывать к паутине на лице. Но когда она подошла к покосившейся калитке, то увидела, что прутья дерева, старые и потемневшие, покрыты не инеем, а… влажным, живым мхом. Изумрудным, бархатистым. Он пульсировал. Слабый, теплый, настойчивый ритм, как сердцебиение спящего зверя. А на покосившемся заборе вился живой плющ – темно-зеленый, сочный, с ягодами красными, как капли крови. В январе.
Снежина нахмурилась. Ее белые глаза сузились. Она протянула руку, чтобы дотронуться до калитки. Это первый ритуал – покрыть вход инеем, обозначить территорию как место предстоящего сбора. Длинные, тонкие пальцы, с ногтями цвета лунного света, почти коснулись дерева. И резко дернулись.
От ворот ударила волна… не совсем тепла, а скорее, давления жизни. Память о тепле. Запах смолы, нагретой июльским солнцем. Шероховатость коры под ладонью ребенка. Гул пчел в цветущих липах. Это была не атака, а… приветствие.
Древесина узнавала в ней часть природы, но часть чудовищно искаженную, и пыталась исцелить, напомнить. Ощущение, точно она сунула руку в воду, кишащую мелкой рыбешкой, где каждая рыбка – это всплеск роста, деления клеток, распускания почек. Ее кожа, всегда идеально гладкая, покрылась рябью и мурашками.
Она испытала боль. Острую, колющую, новую. Она возникла где-то позади груди, в месте, которое у людей называется душой, а у нее было лишь пустым вместилищем для воли отца. Снежина инстинктивно отдернула руку, и впервые за пятьсот лет дыхание ее замерло не от команды, а от шока.
Она подняла глаза к окну. И увидела хозяина дома. Он сидел за столом, склонившись над сломанным стулом. Не ковал, не работал с огнем – чинил старую деревяшку. Его руки – широкие, сильные, со шрамами и мозолями кузнеца – обхватили искалеченную ножку. Он не шевелился. Просто смотрел.
И под его пальцами дерево оживало. Клинок Зимы видела, как волокна древесины шевелились, переплетались и срастались. Как трещина затягивалась золотистой жилкой. Как сам стул вздыхал – тихо, по-деревянному, – и выпрямлялся.
Но лицо мужчины не выражало радости. На ем царила… печаль. Глубокая, укоренившаяся скорбь. Он смотрел на исцеленный стул, как люди глядят на могилу.
«Семя обладает исцелением и восстановлением, – заключил ее холодный и ясный рассудок. – Магия тихая, дремлющая. Угроза отсутствует. Он не опасен».
Но другая ее часть – та, что спала глубоко внутри, – едва заметно дрогнула.
Глава 2
Внезапно дверь в избе скрипнула и отворилась. На улицу вышел хозяин. Не в тулупе, а в простой рубахе, засученной по локоть, несмотря на мороз. Его дыхание не превращалось в пар, а висело перед теплым, золотистым облачком, в котором танцевали пылинки, напоминающие семена одуванчика.
Вовсе не громоздкий кузнец из ее расчетов, а мужчина, согнувшийся под невидимой ношей, но не сломленный ею. Лука. Его руки – голые, сильные, покрылись сетью старых ожогов и новых ссадин. Он нес охапку дров, и взгляд, опущенный в землю, был полон той тихой, беспросветной печали, что бывает у тех, кто слишком долго живет в одиночестве со своей болью.
Он поднял голову и увидел Снежину. Но не испугался. Ничего похожего не произошло. Ни крика, ни крестного знамения, ни попытки схватиться за топор, валявшийся у крыльца. Его теплые глаза, цвета темного меда, с золотыми искорками вокруг зрачков, лишь чуть расширились, встретившись с ее белыми очами. Он моргнул. Один раз. Два. Не от страха, а от удивления. От… узнавания? Нет, такого не могло быть. Но в его взгляде не было и отторжения.
– Ой, – тихо произнес он низким, хрипловатым, как шорох сухих листьев, но мягким голосом. – Гостья. Вы… из леса? Заблудились, поди?
Она не ответила. Просто не могла. Ее внутренний протокол, четкий и безошибочный алгоритм, дал сбой. Жертва не должна заметить исполнителя. Зерну Стужи нельзя заговаривать первым. Оно должно испытывать ужас, а не… любопытство. Это неправильно! Ее запрещено видеть до момента сбора.
Лука положил дрова на крыльцо и смахнул снег с ладоней. Движение это было таким простым, таким естественным.
– Вы, наверное, замерзли. Страшный мороз сегодня, – сказа он, словно рассуждая сам с собой и сделал шаг вперед. На его поясе висел нож в деревянных ножнах. Из-под них пробивался маленький гриб-трутовик, странно живой для зимы. – Дух из лесу выходит, старики говорят. В такую пору одной – гибель. Здесь сегодня медведь-шатун рыскает. Опасно. Пойдемте в дом, погреетесь. Самовар, я думаю, еще держит жар.
Он протянул руку. Не ударить, а чтобы помочь. Он звал ее в свое логово, в свой очаг. Он, «зимнее семя», приглашал Клинок, призванный его собрать, к собственному костру. Бессмыслица. Невозможность. И все же…
Мох на калитке пульсировал в такт его голосу. Деревянная ступенька крыльца под его ногой тихо вздохнула и выпустила крошечный, зеленый росток у самого каблука ботинка.
«Нужно срочно завершить миссию, – прошипел внутри нее холодный разум. – Необходим немедленный сбор! Пока ситуация не усугубилась. Сейчас! Коснись его груди! Изыми семя! И исчезни».
Но ее рука, вопреки воле, поднялась не для этого, а чтобы коснуться его. Она медленно, будто сквозь густую воду, протянула свою ладонь к его протянутой руке. Она смотрела на росток у его ноги. На его открытое, усталое лицо. На дымок из трубы, такой хрупкий против могущества бесконечной ночи.
«Ритуал требует первого прикосновения к коже. Так начинается сбор», – успокаивала себя Снежина.
Их пальцы встретились и мир… взорвался.
– Кто вы? – спросил он, расширив глаза от удивления. Но в вопросе не было подозрения, лишь желание понять.
И она, Клинок Зимы, впервые за всю свою долгую, бесчувственную жизнь, не нашла ответа. Ни своего. Ни отцовского. Лишь тихий, нарастающий гул в ушах, похожий на отдаленный рев ледника, готового тронуться с места.
Для Луки это было странное, острое чувство, будто он коснулся не кожи, а времени. Ее рука была… тихой и холодной, как глубокое озеро, в котором спят столетия. В этом прикосновении не чувствовалось ничего живого – только покой, только вечность. И от этого у него сжалось сердце старым, забытым страхом.
Для Снежины же это было адом. Тепло ворвалось в нее, как корень в благодатную землю. Острое, живое, неудержимое. Оно пронзило кожу, мышцы, кости – и достигло того места глубоко внутри, где спало то, что отец называл «семенем весны».
Что-то щелкнуло. На ее запястье, в месте, где его пальцы коснулись ее кожи, вспыхнул свет. Сине-серебристый, как отблеск луны на льду. И сложился в рисунок – сложный и ажурный. Узор пульсировал. С каждым биением по ее руке растекалась боль, глухая, ноющая, как будто что-то внутри ломало старые, замерзшие конструкции.
Она рванула руку назад. Дыхание, всегда ровное и бесшумное, прерывисто вырвалось из груди облачком пара. Первый за пятьсот лет.
Лука нахмурился.
– Вам плохо? – обеспокоенно воскликнул он. – Рука… у вас рука светится. Боже правый! Да вы… вы совсем легко одеты!
Она посмотрела на свое запястье. Узор расползался, плетя кружева из света и боли до локтя. Ее магия, ее холод пытались сдержать его, заморозить – и не могли. Это была чужая магия. Живая. Растущая.
«Заражение, – подумала она с ледяной ясностью. – Я заражена».
+И в этот момент из леса вышло нечто. Не волк и не человек. Ошибка системы – существо, рожденное в момент сбоя между мирами. Волколак. Его шерсть была сваляна льдом и старой кровью, глаза горели желтым, безумным светом голода. И от него веяло гнилой оттепелью, Распутицей.
Существо двигалось прямо на Луку. Снежина замерла. Холодный разум анализировал:
«Волколак. Агрессия направлена на объект. Если позволить ему совершить убийство – цель будет достигнута и Семя Зимы изъято. Миссия выполнена без личного участия. Эффективно».
Она заметила, как мужчина повернулся. Как его глаза расширились от ужаса. Но он не побежал, а шагнул вперед, заслоняя ее собой, своей широкой спиной в тонкой рубахе.
– Бегите! – скомандовал он, не оборачиваясь. – В дом! Дверь на засов! Живо!
Его рука потянулась к кочерге, валявшейся у порога. И в тот миг, когда его пальцы обхватили железо, по металлу пробежала рябь – и он зацвел. Металлический прут покрылся узором из теплой ржавчины, которая мгновенно сложилась в подобие листьев и ягод шиповника.
Волколак прыгнул на Луку, а Снежина – Клинок Зимы, дочь Стуженя, бесчувственный исполнитель Мороза – сделала шаг вперед и протянула руки. Она не нападала, а просто… дотронулась.
Пальцы, на которых теперь горели синие узоры, легли на бока волколака в момент его прыжка. И там, где они коснулись шерсти, плоть… кристаллизовалась. Изнутри наружу. В одно мгновение чудовище превратилось в изваяние из кристально чистого льда – со всеми мышцами, оскалом, безумием в глазах, застывшем навеки.
Статуя упала на снег и разбилась на тысячу осколков, которые тотчас растаяли, не оставив и влажного пятна. На глазах ошеломленного кузнеца.
И… тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием Луки. Треском дерева внутри дома. Да странным, тихим жужжанием в ее руке – узоры светились теперь так ярко, что отбрасывали голубые тени на снег.
Она стояла, сжав кулаки, пытаясь заглушить боль, которая теперь растекалась по всей руке, до плеча, до ключицы. Узоры ползли, как живые лозы. И в центре самого большого, на ее ладони, что-то шевельнулось.
Маленький, хрустальный росток. Тонкий, как паутинка. И на его кончике набухала почка.
«Нет, – подумала она с ужасом. – Нет, нет, нет!»
Но было уже поздно.
Кузнец медленно обернулся. Его лицо было бледным от страха. Не перед существом, а… перед ней.
– Что вы…
Он не смог договорить и упал на колени. Рана на его плече, которую нанес волколак, сочилась кровью. Но не простой, алой, а золотистой, теплой жидкостью, которая пахла медом и смолой. Он попытался прижать к ней ладонь.
– Не трогай! – ее голос прозвучал резко и хрипло. Впервые за столетия. – Не… не лечи это.
Он посмотрел на нее с недоумением. И она с отчаянием вспомнила, что должна сделать. Протокол. Ее миссия. Она решительно шагнула к нему. Рука с растущим ледяным цветком потянулась к груди кузнеца, к месту, где билось его теплое, живое сердце. Один миг – и все закончится. Она вернется к отцу. Она будет чиста. Узоры исчезнут. Боль прекратится.
Пальцы дрогнули в сантиметре от его кожи. И по щеке прокатилась соленая жемчужина. Она никогда не плакала. Она не могла плакать! Но слеза была. Одна-единственная, тяжелая, она упала на снег между ними. И не просто не замерзла, а выросла.
Из этой капли вырос крошечный, идеальной формы цветок. Не ледяной. Настоящий. Подснежник. Белый, с зеленым стебельком. Он дрожал на ветру, такой хрупкий, такой невозможный в сорокаградусный мороз.
Лука посмотрел на цветок. Потом на ее светящуюся руку. А затем в ее белые, метельные глаза, в которых теперь, если приглядеться, мелькали не образы прошлых жертв, а его лицо. Его глаза. Его испуг.
– Кто ты? – изумленно прошептал он, держась за раненое плечо.
Она было открыла рот, чтобы рассказать о своей истинной природе. Дочь Мороза. Клинок Зимы. Сборщик Семени. Но слова застряли в горле, перекрытые новой волной боли – теперь уже в груди, прямо там, где должно быть сердце, которого у нее никогда не было.
Вместо ответа она тихо произнесла:
– Мне… больно.
И эта фраза была чудовищней признания, любой исповеди. Потому что она не могла чувствовать боль. Она не должна была чувствовать вообще ничего.
Кузнец кивнул и медленно поднялся. Его рана уже затягивалась золотистой пленкой. Но он не сводил глаз со Снежины.
– Пошли… в избу, – тихо сказал он. – Холодно. И у тебя… у вас на руке растет цветок.
Она растерянно взглянула на свою ладонь. Из почки раскрывался крошечный, хрустальный цикламен. Он таял от тепла ее собственной, только что появившейся крови.
Он повернулся и пошел внутрь, не сомневаясь, что она последует за ним. И она послушно отправилась следом. Потому что ее ноги, всегда ходившие по вечной мерзлоте, вдруг онемели. Потому что Осколок Сердца Стужи, спрятанный у груди, выл тонким, невыносимым визгом. Она достала его и вгляделась в хрустальный корпус. Голубой огонек метнулся к дверному проему, в котором исчез Лука, и застыл, яростно пульсируя.
Снежина осознала, что протокол был нарушен, миссия – заражена, а сам мир перевернулся с ног на голову. Она сделала шаг. Потом другой. И покорно вошла в его дом, переступив порог.
А вселенная, которую она знала, мир вечного холода и порядка, в это время треснула, как лед под первой весенней каплей.
Глава 3
В доме кузнеца было тепло. Оно ударило в лицо Снежину, когда она переступила порог, словно кулаком. Но оно исходило не от горна – тот, как она заметила, был потушен. Это тепло пробуждения. Тихое, глубокое, выдыхаемое самими стенами. Изба представляла собой не просто жилище, а продолжение Луки. И она хворала – но болезнью не смерти, а… жизни.
Стены, сложенные из вековых бревен, дышали. Они расширялись и сжимались с тихим скрипом, будто огромное деревянное сердце. Напротив двери, в красном углу, где обычно висят иконы, лежала груда… корней. Извивающихся и покрытых нежной, розоватой кожицей. Они медленно шевелились, как спящие змеи, и из трещин сочился сладкий, земляной запах.
И повсюду в избе – узоры. Не ледяные, а теплые и… природные. Дерево стен покрылось живыми, выпуклыми наростами, похожими на струпья, только прекрасными. Они складывались в изображения: бегущего оленя, спирали солнца, дерева с корнями, уходящими в самое сердце дома. Магия Луки не просто лечила, а вспоминала лес, каким он был до топора, и создавала весну посреди лютой зимы.
На полках стояла глиняная посуда. В трещинах на чашках прорастала живая, золотистая жилка, походившая на молнию, застывшую в керамике. В углу, у печи, стоял веник. На его старых прутьях зеленели свежие дубовые листья.
В углу, у потрескавшейся лежанки, из щели в полу рос молодой побег березки, тонкий и нежный, с парой красноватых, осенних листочков. На столе, грубо сколоченном из плах, в глиняной плошке цвел… весенний белоцветник. Настоящий, с белым поникшим колокольчиком и желтыми пятнышками на кончиках лепестков. А в деревянной чаше лежали яблоки – морщинистые, зимние, но от них исходил такой сильный запах летнего сада, что у Снежины закружилась голова. Всего этого просто не могло здесь быть! Никак!
Или это от боли. Потому что узоры теперь покрывали всю ее правую руку и плечо, наползая на шею. Они светились ровным, навязчивым синим светом, и с каждым удара их пульса теплая, растущая магия дома Луки вступала с ними в борьбу. На ее коже то выступал иней, то таял, оставляя влажные рисунки, похожие на карту неизвестных земель, причиняя Снежине страдания.
– Садитесь, – кузнец указал на лавку у стола. Он двигался осмотрительно, словно вокруг спящего зверя. – Я… перевяжу вам руку.
– Не надо, – ответила она слишком резко. Ее собственный голос звучал теперь чужим. Грубым. Человеческим. – Это не поможет.
– Но она светится, – Лука осторожно присел напротив. Его добрые глаза изучали ее лицо. Она отводила взгляд, потому что знала, ее белые глаза пугали людей. Они отгоняли даже духов. Но он, кажется, совсем не боялся. Он был… озадачен. – И цветок. Он настоящий?
Она посмотрела на цикламен на своей ладони. Он медленно таял, капля за каплей, и каждая, падая на пол, застывала не льдом, а крошечными хрустальными побегами другого вида – то незабудкой, то фиалкой. На полу вокруг ее ног уже образовался маленький сад из ледяных соцветий, которые медленно испарялись, наполняя воздух запахом, которого не должно было быть зимой: ароматом цветущего луга.
– Я не знаю, что это, – сказала она правду.
Она действительно не знала. Она никогда не видела ничего подобного. Ее сила была магией сохранения, кристаллизации, сна… смерти. Не роста. Не жизни.
Кузнец стоял у печи, растапливая самовар щепками. Его спина, широкая в кости, но худощавая, была повернута к ней. Не оборачиваясь, он изрек.
– Сейчас чай будет. С медом. Мед – он от холода, говорят, помогает. Хотя… – он оглянулся. Взгляд снова упал на Снежину, на ее лицо. – Вы, гляжу, и не холодная вовсе. Вы… другая.
Имя, данное ей отцом. Ее миссия. Ее приговор и… провал.– Я… – она попыталась говорить, но голос сорвался и прозвучал скрипучим, как не смазанная дверная петля. – Я Снежина.
– Снежина, – повторил он, обдумывая, как вкус незнакомой ягоды. – Красиво. А я Лука. Кузнец, если что. Вернее, был им когда-то.
Он махнул рукой в сторону холодного горна.
– А теперь… теперь больше по дереву. Оно… послушнее.
Он налил чаю в жестяную кружку, положил ложку липового меда, густого, янтарного, и поднес ей. Рука, протянутая через стол, была совсем рядом. И снова – протокол. Она должна была коснуться. Для изъятия нужен физический контакт. Ее рука, жемчужная, с едва заметными синеватыми прожилками под кожей, лежала на столе, сжимая Осколок. Она разжала пальцы.
Ледяной Компас, освобожденный от преграды, не упал, а завис в воздухе над ее ладонью, бесконечно вращаясь. Его голубой огонек раздвоился: одна стрелка, тонкая и яростная, тыкалась в грудь Луки. Другая, более тусклая, дрожащая, указывала на нее саму. Предательство.







