А внизу на террасе любящая повеселиться троица сплетничает о Фрэнки Д., которая предположительно переспала почти со всем средним управленческим звеном «Рибмена и Стоуна». На корпоративные мероприятия она надевает непристойную одежду. Волосы у нее – как трава из пасхальной корзинки. Она считает, что у нее есть подруги.
Любая реплика, произносимая Джерри, топорщится остроумием. Всякий жест Томми очерчен изяществом. Когда он касается ее руки, чтобы подчеркнуть какой-то довод, между ними проскакивает послание совершенной ясности. Это лучшие люди, каких Ро в жизни знала. Лучше ей не бывало много месяцев. Она купается в новом понимании, нежданном даре этого вечера тому ее «я»-Золушке, что слишком уж долго оттирала начисто одни и те же каменные плиты, и понимание это ей говорит: твою жизнь ты же и изобрела, только и всего, вся твоя жизнь – твое изобретение, наивная очевидность этого положительно опьяняет. Ты сама все придумала, ха-ха. Вот она замужем за Уайли, а вот – не замужем. Вот у нее есть дети, а вот – нет детей. В этом ощущение игры, какого ей с самого детства не хватало. Она смотрит на Томми. Вот она склоняется к…
Вот Джерри делится выпивкой, а Томми подвергает деконструкции иронический ужастик с расчлененкой – или это просто затянувшийся анекдот? – и когда Ро переводит взгляд наверх проверить, как там луна, ей на глаза попадается быстрый проблеск Мамы, замершей в окне на втором этаже, но – нет, галлюцинация развеивается, она отказывается поддаваться тем устаревшим эмоциям, всей этой приманке с душком, не сбивай настройку головы с настоящего, зачем этой вечеринке вообще кончаться?
– Черт бы драл этих комаров! – Джерри нетерпеливо шлепает себя по неприкрытым ногам. – Меня эти гады буквально всю искусали.
– Это потому, что ты такая сладенькая, – острит Томми, скребя и себя по руке. – Где же наш летучий мыш-дружочек, когда он так нужен?
– А я ничего не чувствую, – хвалится Ро, вытягивая руки к небу. – Я в зоне, свободной от букашек.
– Ну а меня жрут заживо. – Джерри шлепает себя всей ладонью по щеке. – А эта хрень чертова никогда не помогает. – Вдруг она хватает свечку и мечет стеклянный шар во тьму, как будто это тикающая мина. Перепугавшись от неистовства собственного поведения, она потрясенно смотрит на своих собеседников и разражается хохотом.
– Извини, Ро, вот же ж. Я тебе другую куплю. Сама не знаю, какая муха меня укусила.
– Ладно, ребята. – Ро принимается собирать тарелки. – Идем внутрь.
Кухонный свет кажется болезненно сильным, беспричинно подчеркнутым. Тарелки, сложенные стопкой в мойке и расставленные по всей стойке, похоже, размножились сами по себе в дневном свете этого инкубатора.
– Боже мой, – вопит Джерри. – Мы все это сожрали?
– Может, мы не в том доме, – предполагает Томми с невозмутимым видом.
Ро соскребает коровьи кости в мусорный мешок.
– Где Уайли? – спрашивает она.
Джерри стоит перед открытым холодильником, обыскивая морозилку на предмет той пинты пеканового масла, которую ей обещала Ро.
– Может, в сортире отрубился.
Ро ставит тарелку.
– Уайли? – приглушенно зовет она. – Уайли, ты где? – Она вытирает руки о заляпанное полотенце и убредает в неосвещенный сумрак безмолвного дома.
Томми прислоняется к стойке, ковыряя в деснах зубочисткой, завороженный провокационной бессвязностью того, чем в него пуляет телевизор.
– Гляди-ка, – тянет он, наконец-то осознавая. – «Челюсти»[22]. – Зубы, вода, кровь – это чарующая смесь, такая же мощная, какой была, когда он посмотрел фильм впервые – полдюжины просмотров назад.
Джерри засекает одну ложечку, оставшуюся чистой, и деловито зачерпывает мороженое высочайшего качества в свой напученный ротик, пока…
– Ты что это, к черту, делаешь? – Она с упреком протягивает руку. – Дай сюда.
Брови Томми ходят вверх-вниз. Он роняет влажную зубочистку ей в ладонь, где та исследуется взглядом гадалки и без комментариев швыряется в мусорку.
– Хороший ужин, – осмеливается высказаться Томми.
– По-твоему, – выдыхает она, всасывая воздух в свои остуженные коренные зубы, – Ро сегодня была в себе?
Вопрос еще парит в пространстве между ними, когда Ро возникает в дверях, демонстрируя выражение человека, мысленно делящего в столбик.
– Уайли, – произносит она, и голос у нее вспорот и опорожнен, – Уайли здесь нет.
Томми, еще сосредоточенный на телевизоре, делает вид, что не слышит.
– А? – спрашивает он.
– Есть, конечно, – говорит Джерри. Уж она-то Уайли знает. – Он наверху. Он пошел наверх. За детьми приглядывает.
Ро тщательно качает головой, как будто в ней хранились предметы бесценной хрупкости.
– Там только близнецы.
– Он в сортире.
– Я проверила все комнаты.
Томми перебивает, мыча невыносимые ноты темы старой «Сумеречной зоны»[23].
– А сзади? – предполагает он. – Гриль чистит. Или в гараже? Или у мусорных баков?
Голова Ро не перестает двигаться.
– А он ничего не говорил о том, чтоб в магазин сбегать? – спрашивает Джерри. – Может, лаймы закончились?
– Может, он за сигаретами вышел, – произносит Томми, отлично осведомленный о том, что друг его не курит.
– Посмотри на дорожку, – говорит Ро. Ей хочется кричать. – Обе машины на месте. – Теперь она заново прокручивает пленку: видит, как перемещается из комнаты в комнату, и видит себя, наблюдающую за собой, и, наблюдая, Ро ищущая, кажется, движется все быстрее, а Ро наблюдающая, похоже, становится все неподвижнее. Ничего не случилось. Ничего не происходит. Она осматривает это помещение, в котором оказалась, эту кухню, и не узнает в ней ничего существенного – для того, кто Ро есть, или что здесь происходит. Кастрюли и сковородки ее, похоже, отдраили и вымыли чужие руки; все предметы в доме уже начали откочевывать к другой жизни и прихватывают с собой ее. Она заново прокручивает пленку: видит себя, переходящую из комнаты в…
– Давай я поищу, – предлагает Томми, спеша прочь, в мужском нетерпении что-нибудь сделать.
Джерри тоже не вполне способна осознать условия этой ситуации.
– В смысле, это же шутка, правда? Сейчас Уайли в любую секунду выскочит из чулана и хорошенько нас напугает?
– Уайли не стал бы так поступать. – Тут и обсуждать нечего.
Джерри не знает, что сказать. Она похлопывает Ро по руке. Издает приличествующие звуки:
– Ну, не волнуйся, все обойдется, где б он ни был, далеко не уйдет, никто же просто так не исчезает.
Несколько минут они сидят за столом в неловком молчании, Джерри заинтригована сознанием того, что исчезновение Уайли как-то сущностно связано с нею самой. Затем Ро вскакивает и бросается в коридор через белую гостиную, переднюю дверь, глухая к звуку собственного имени, что преследует ее по сырому газону, и на середину безлюдной дороги, где она останавливается и устремляет взгляд в непроницаемую даль, словно тот, кто добрался до конца долгого пустого пирса. Нигде ни следа Уайли. Джерри уводит ее обратно в дом, весь живой от света, каждое окно – пылающий прямоугольник иллюзорного веселья, напоминающего завистливому прохожему о вечеринке, какую ему нипочем не устроить, о приглашении, что ему ни за что не получить.
Томми расхаживает взад и вперед среди модной строгости гостиной и ковыряет себе лоб. Он признаёт, что события приняли чрезвычайно странный оборот. Он пошарил даже в выдвижных ящиках и чуланах спальни (спасибо, Ро, за твой утонченный вкус к нательному белью), охотясь на признаки недостающей одежды, пропавших чемоданов и т. д. Ничего, похоже, не потревожили.
– Я не понимаю, – говорит Ро.
Томми предлагает быстренько проехаться по округе. Джерри может посидеть пока со спящими детьми. Пустота в глазах Ро сменяется робким выражением надежды, детским облегчением от того, что взрослый все берет в свои руки.
«Прелюдия» Томми ползет на кортежной скорости от одного лиственного квартала к другому. Ро тревожно подается вперед, вздрагивая от каждого малейшего шевеления, подлинного или воображаемого, на темных улицах. В эту пятницу так же тихо, как и в любой другой вечер недели, типичная предместная тишина, лишь время от времени нарушаемая пробегающими трусцой (поодиночке и парами), детворой на великах, мускулистыми подростками, выгуливающими сомнительно прирученную собаку, и каждого из них Ро придирчиво осматривает, голова ее высунута в опущенное окно машины, сквозь голову эту у Ро то и дело проскакивает песенка – та же самая, вообще-то, что играла у нее в уме, когда хоронили Маму, глупенький мотивчик калипсо про ее крышу, в которой дырка, и она может утонуть. Она растирает себе предплечья, ей в эту самую теплую ночь года холодно.
Томми наблюдает за ней, ведя машину, угрюмый узор света и тени театрально скользит по ее совершенному профилю, это одно на двоих ощущение опасности и тайны, и он не может ничего с собой поделать, он сидит за баранкой с эрекцией в штанах.
А меж тем в доме, где Джерри одна, звонит телефон, и когда она снимает трубку, там никого нет. Она не знает, сообщать ей Ро об этом звонке или нет.
Снова в доме все вместе, Томми, Ро и Джерри скучиваются на черной мебели в белой гостиной, допрашивая друг дружку с той настойчивостью, что желает как-то выговорить Уайли, засечь точные слова в точном порядке, что вызовет перед ними его физическое присутствие. Мысль тем не менее описывает круг за кругом, словно колесо по самую ступицу в болотной жиже.
Томми, разумеется, взял на себя роль начальника следователей.
– Еще раз, ты можешь вспомнить хоть какое-нибудь место, сколь угодно далеко, куда Уайли мог бы отправиться. К друзьям? Родственникам? – Он умолкает. – Врагам?
Ро напоминает манекен, который убрали из витрины на ремонт.
Джерри размышляет о том, как Уайли мог стукнуться головой о шкафчик, скажем, пьяно споткнувшись, и теперь бродит по городу, потеряв память.
Томми думает о недавнем репортаже, который смотрел, – о похищениях НЛО. Еще он думает о том, как ее зовут, няньку детей, о ее длинных черных волосах, о ее долгих узких джинсах.
– Пока нет смысла извещать полицию, – говорит он. – Они не станут ни черта делать, пока сутки не пройдут.
Ро. Ро сидит.
По устеленной ковром лестнице изысканно размеренной походкой спускается длинношерстный кот с синеватой шубкой и холодными желтыми глазами. Разбуженный от своих гладких снов об убийстве и эйфории в серых тонах, он спустился проверить, что это за досаждающая суета в его царстве. У подножья лестницы он садится в каменном буддистском спокойствии, истина комнаты отражается в глянцевых выпуклостях его пристального взгляда. Он моргает, и в высшей мере апатичная натяжка его век предполагает целые таксономии скуки, не постижимые для человека. Но поскольку ни взгляд, ни нюх не определяют ни малейшего следа наличной пищи, внимание его угасает, угасло, нет его. Кота зовут Плутон.
В грубом нетерпении Ро трет затененную ямку у себя на виске. Тот пульсирует. Она оглядывает своих дорогих бесполезных друзей. Нет никакого оправдания мукам у нее на лице. Ее платье черно. Волосы у нее темно-русые. Ее ум пуст.
Она спрашивает:
– Что здесь происходит?
Папка пропал пропадом – как и настоящее время.
Тремя кварталами подале, на улице, каких вокруг пруд пруди, в доме, каких вокруг пруд пруди, жили-были…
– Не двигайся, – приказала она, выбрасывая вперед бледную руку с матраса на мели в углу, повседневное огрубление голоса несдержно в его очевидном склонении к безмолвию, теперь скрежещет в мужских регистрах, новизна тона требует послушания; он остановился, замер на месте, его задержанная тень вздымалась исполински по стене, через низкий потолок, глянцевая черная мембрана невысоко над головой подрагивала в угрожающей бесформенности.
Свечные огарки разных длин и оттенков судорожно поблескивали с каждой наличной поверхности, включая сиденье экзерцикла, верха дохлого телевизора и каждой шаткой стопки новых компакт-дисков, поднимающихся сталагмитами по всему жесткому полу без ковра с интервалами полосы препятствий. Стены комнаты светились, как загорелая кожа. Освещенная до романтической чрезмерности живыми оранжевыми и желтыми огоньками другого времени, простая животность тела была неоспорима, мягкая игра огня на округлых членах, глаза возлюбленных, приукрашенные рельефами, порталами, неведомыми электрическому миру. Ни на ком не было никакой одежды.
Шея глубокомысленно выгнута, она оценивала его, ни слова не говоря.
– Что? – закричал он, и терпение и выдержка его уже начинали таять.
– У-у-у, ты шевельнулся. Ты все испортил. – Говорила она с нарочитой капризностью избалованного дитяти.
– Так и что я тут? – спросил он, пытаясь сохранить ту позу, какую ему полагалось выдерживать. – Скажи мне.
– Немножко туда. – Она шевельнула руками, сознавая свою режиссерскую роль. – Сюда, нет, больше так… хорошо, нет, ладно, хорошо, дальше, дальше – стоп!
– Развлекаешься?
– Ну вот так, – объявила она, – погляди на себя, – метнув торжествующий палец в стену на его анатомически правильное теневое «я». – Громадина. Ну и здоровый же ты парень.
– Мистер Гудъйиэр. – Он поюлил бедрами в приятном для глаз соответствии с преувеличенным своим двойником, подскакивавшим на гипсокартонном экране.
– Осторожней, – предупредила она сквозь смех, – не то обожжешься.
– А теперь, дамы и господа, – руками он поманипулировал собой, – говорящий жираф. Благодарю вас. Не уходите, потому что, когда я вернусь – покажу вам свою уточку и своего гусика тоже покажу. – Он переместился к открытому дверному проему и, сократясь до единичных плотских габаритов, свернул с глаз долой.
– Только попади уже в лохань, – крикнула она ему вслед. – Мне надоело наступать в твои ссаки.
Бесшторные окна были широко распахнуты, и голодные комары вплывали с жаром, летним зудом удушающей влажности и долгих бессонных ночей. Воздушный кондиционер – вместе с остальным электричеством – отрубился многими часами раньше в совершенно неподходящий миг: прямо посередине кульминационной сцены «Изверга без лица»[24], последнего натиска на нескольких оставшихся персонажей (нашего делового военного героя, нашего романтического интереса с научной жилкой, нашего среднего корма для чудовищ из обреченных селян и дурней-срочников) мародерствующей армии умственных вампиров, бестелесных мозгов, бегающих на спинномозговых хвостиках, словно исполинские пяденицы, дьявольского отродья экспериментов немощного профессора по материализации мысли. Чего они хотели? Еще мозгов. Как они их добывали? Вскакивали на загривки жертв и всасывались в основание черепа. Кто-то должен был добраться до реактора и отключить их источник энергии! И тут телевизор сказал: «Сверк! Чпок!» – как будто их сфотографировал, и в следующий миг они уже сидели в темноте. Что за херня? Уму непостижимо; она материлась и ныла. Он немного поспотыкался по полуподвалу, напольная грязь поврезалась в его босые стопы, пока он безрезультатно возился с предохранителями.
– Счет ты, блядь, оплатил? – голос у нее – гаже некуда, она постаралась изо всех сил. Он ответил, что да. Она сказала, что возмутительные враки лезут у него изо рта, как из вонючей выгребной ямы. Запрыгнула ему на спину, заколотила ему по плечам кулаками. Он отшвырнул ее на матрас. – Долбаный ты идиот. Жирная говеха. – Спокойно он велел ей заткнуться. – Жаба уродская. – Пауза. – Я не могу так жить. – Пауза. – И заткнусь, когда мне захочется заткнуться. – Потом она не раскрывала рта, пока он бог знает откуда не вытащил коробку сломанных свечей, не расставил их в их нынешней конфигурации и торжественно не поднес к каждому фитильку спичку, нараспев читая насмешливый обет ее чарам. – Ладно, – произнесла она. – Только ты все равно мудло.
Пока он был в ванной, она снова зарядила трубку, торопливо ее выкурила. Любила она этот вкус, полезный-ото-всего-что-б-тя-ни-мучило, экспресс-гидравлику подъема, одновременный видеоряд чего-то ощутимого, вылетающего из макушки. И выдох. Восторгало ее видеть, как из лица ее изливается волшебство, из ее темных глубин, блескучие эльфийские частицы себявости разбрасываются по всему миру, и ей не нужно было делать, не требовалось быть чем-то больше распростертого тела на желтевшем матрасе в жаркой комнате, чтобы все вокруг нее менялось. Сама она уже изменилась и поменяла себе имя, и звук ее перекрещения был: Латиша Шарлемань.
– Чёэт тытам делшь? – прозвучал его голос, невнятный, отвратный, саркастичный раз сосредоточенность у нее нарушилась, она чуть не обломалась. Скакала на одной ноге, стараясь втиснуть свои дурацкие клоунские мослы в пошедшую стрелками пару лосин.
– Пошла на улицу, – логично объяснила она. – На пробежку. – Она не знала, что именно этим и собиралась заниматься, пока не произнесла вслух.
– Черта с два.
Она отвернулась от него, от предъяв его наготы, его неодобрения, его брыластого хуя. В тот же миг у нее на бедрах оказались такелажные руки – и переместилась она в чулан, под мягкий каскад костюмов и рубашек, в перезвяк незанятых плечиков. Там они посражались немного на обуви, сапожный каблук впился ей в спину.
– Слазь… давай, – предостерегла она, вталкивая когти пальцев в податливую массу его лица, пока, ощутив решимость ее – «ладно, ладно», – не отпустил ее, чтоб возобновила она выполнение своей задачи: вставить ножные ушки А в отверстия лосин Б, отказываясь признавать, что увлеклась она тщетной схваткой не подходящих друг к дружке частей.
– Ладно, – сказал он. – Я хочу это видеть. – Он растянулся на полу, напустил на себя выражение благодарного зрителя, готового насладиться замысловатыми «делами» профессионального комедианта. Но после нескольких минут ее балагана он вытянул сдерживающую руку. – Прошу тебя, – взмолился он, – не надо больше. Не смеши меня. А то у меня сердце не выдержит.
Но остановиться она не могла, ибо приметила – в этом она была уверена – очевидное решение временной загвоздки с нестыковкой на физическом плане. Если б ей удалось опереться о стену, вытянув одну ногу прямо, а затем наклониться вперед с лосинами в обеих руках…
– Мне нужна разминка, – стояла на своем она.
– Тебе и в этой комнате разминки хватает. – И тут руки его обхватили ее снова, прицепились к тем славным местам, про какие знали, что она не сможет устоять, и вот уже он был на ней сверху, он и тень его – начинали это взаимное трение, которого ему, кажется, никогда не хватало, расчесывали зуд, натирали то единственное место, какое только и нужно было тереть и тереть, чтоб появился джинн, настоящий джинн, а не фальшивка со стекляшками вместо драгоценностей и желаниями, дающими выхлоп с отдачей, а счастливую душу в тюрбане, что восстает из месива вечности со всеми ответами, хриплое дыханье Латиши щекотало волоски у него в ухе:
– Ох, ты такой большой, такой ты большой, – рвясь из упряжи, да, конечно, это еще и скачки, узкое поле сжимало с обеих сторон, мчал он, как только мог, жестко гнал сердце, которое, надеялся он, не осмелится его предать, гонка вслепую к финишу, что не мог, не желал или не должен был настать. Мистер Компакт-Диск был влюблен. – Ты такой парняга, – заметила она позже, – кому следует пристегнуть к хую поводок и выгуливать его по кварталу.
Он перекатился, и рука его скользила под созревавшими курганами грязной одежды, высаженными, словно экзотические грибы, вдоль его стороны матраса.
– Да где ж этот чертов костыль?
Она сделала вид, будто ищет, затем скользнула трубкой из своей пепельницы и передала.
– Ну, детка, – объявил он, нервно щелкая желтым «биком», – знала б ты меня в те дни, когда я был Мистер Виниловый Альбом.
– Ты был огонь.
– Я был опасен, я весь сгорал.
Тлевшая трубка переходила между ними безволевым скользом, словно предмет при сеансе, каждое повторение – воспроизведение их встречи одним ясным ветренным днем, когда шкворчавшие белые облака клочьями сдувало мимо, а они несли с собою – по крайней мере, в тот единственный день, – ту болезнь конца лета, какой тысячи отпусков должны были избегнуть, когда жизни переходят в расширенный режим, а варианты отвядают сами собой. В последнее время он взялся устраивать себе обеденный перерыв за магазином (крупнейший ассортимент, нижайшие цены во всей округе Ветренного города), уродским бункером из шлакоблоков, который он делил с «Программным обеспечением +», управляющий – Херб Блэр, или Нэйр, или Нёрд, хороший парень, которого ему удавалось избегать, если не считать случайных встреч здесь, возле мусорки, где в тот конкретный день он сидел на пухлом мусорном мешке в своей обычной униформе папаши-доллара: розовая рубашка поло, серые штаны и летчицкие очки с золотым напылением, – освежаясь тонизирующими парами из своей стеклянной трубки, – и тут из-за угла вывернула женщина отчетливо непокупательского типа в кегельбанной рубашке и драных джинсах и застала его за этим занятием. Он попробовал скрыть улику в ладони, но, опасаясь, что она его все равно заметила, рассвирепел, накинулся на нее, сжимая в кулаке доску.
– Остынь, дружок. – Она сунула руку в карман и показала ему свою трубку. Она делала подвод на возможную попытку взлома, и пересечение это удивило ее так же, как и его.
Глаза его елозили вверх и вниз по ее телу. Он пригласил ее к себе за мусорку, и, даже не обеспокоившись обменяться именами, они приступили к серьезному делу – раскочегарили несколько трубок, выехали на личных своих потоках, бессловесно глядя в этот запутанный задник крошащегося кирпича и потрескавшегося асфальта, а одиночество углублялось, как небо в сумерках, – и так же красиво, эта безмолвная совместность обособленных. В нечестивом мире совместный раскур трубки был деянием священным.
Когда вновь захотелось разговаривать, Мистер Компакт произнес:
– Пару лет назад тут труп нашли. Вон там, в помойке. Какая-то баба. Вся порезанная. Лицо и руки почти целиком сожжены.
– Ну?
– Просто вывалили туда где-то посреди ночи. Так ее никогда и не опознали, насколько мне известно. И кто это сделал – тоже не нашли.
– Плохо. – Она пробежалась языком по нутру своего рта, уже в невесть какой раз за последнюю минуту проверяя, на месте ли зубы, которые, как это ни странно, ощущались как десны.
– Вот тут. Прямо здесь, где мы сидим.
– Может, тебе тут мемориальную табличку стоит повесить.
Он взглянул на дерзость у нее на лице, он взглянул на соски, выступавшие у нее на рубашке.
– Ты мне нравишься, – сказал он.
И вот назавтра она встретилась с ним на «обед» за мусором, а потом еще назавтра и опять назавтра, а потом полторы недели назад он перевез ее к себе в холостяцкую берлогу. Они вместе отправлялись на задание.
Теперь она держала в руке пустую коробочку из-под компакт-диска и пялилась в обложку (кулак в перчатке помавает мальчишеской мечтой о сжатой огневой силе, дуло размером с орудийное – зализанная хромированная скульптура голой мультяшной женственности), словно та была карманным зеркальцем. Она открыла коробочку и стала читать аннотацию. Она читала аннотацию. Она читала аннотацию.
Он что-то сказал. Он еще что-то сказал.
– Эй, – окликнул он. – Я с тобой разговариваю.
Она показала ему обложку. «9-миллиметровая любовь» «Жгучей болячки».
– Ты знал, что на этой записи «Склада крови» Эксл Роуз играет на тамбурине?
– На хер Эксла Роуза. Сорок шестой номер с пулькой в первую неделю, и сколько экземпляров мне заказывать?
– Не знаю.
– Вот и я не знаю.
Она взвесила коробочку на руке.
– Хотелось бы послушать.
– Я стараюсь, как могу, а? Завтра. – Он оглядел скомканные простыни, пощупал у себя под ногами. – Ладно, где этот чертов костыль?
У нее были мысли, и у мыслей ее были мысли, сегодня в старенькой черепушке уж точно родильное неистовство, придушенные вопли и природная пакость, и орда изувеченных младенцев ползет наступающим войском по камням и гвоздям, и по битому стеклу у нее в голове – как вдруг она, похоже, больше не могла уже определить ни с какой уверенностью, что именно из всего этого настырнее всамделишно, эти окровавленные младенцы, рыщущие в поисках выхода, или же осажденный голос, кому тревожнее всего сохранить свое положение верховного «я», которое ищет вход, – дилемма, не признающая ни легкого ответа, ни размеренного шага рассудительного размышления, поскольку в тот миг, когда поставился вопрос, ее охватила волна чистой паники, словно нервы ей скребли стальной расческой; она пережила ощущение, будто ее счищают, как кожицу, проводят к откровению, какого она не способна перенести, словно бы кто-то стоит слишком долго перед зеркалом, и образы смещаются к неузнаваемому, к предельному ужасу простых вещей.
Она вскочила, подбежала к окну, кожа у нее на лице натянулась на кость, словно кошачьи ушки сплюснулись, она воззрилась во тьму, бросая вызов ночи, машинерии ее желанья.
– Что? – закричал Мистер Компакт, испуганно вертясь между окном и дверью. – Что?
– Ты что-нибудь слышал?
– Что? – Он подошел к ней у окна послушать. Услышали они лишь успокаивающих сверчков, терпеливо перепиливающих тюремные прутья. – Сиди тут. – Из-под матраса он вытащил 44-й, и модно вооруженный и опасный настолько, насколько опасным делала его полная обойма, покрался сквозь затемненный дом, словно через вражеский лес. У входа в гостиную остановился, подождал. Когда осмелился выглянуть за угол, глубокий простор, освещенный луной в раме переднего окна, был поразительно пуст: у дверей никого, никого в кустах, никого на улице. Он же, однако, остался на месте, разглядывая подозрительный дуб, удобно высаженный по самому центру лужайки. Либо ствол его двигался сам собой, либо за ним таился кто-то неправильный. Наблюдал он больше часа. Бессознательно массируя мягкую плоть под своим левым соском. Сквозь верхние пределы его носа слышимо посвистывало дыхание. Покуда серебряная трава не рассосалась в распродажную буроватую ширь промышленного ковра, испорченного неумелым пылесосом, неспособностью подростковой прислуги по совместительству осознать простейшее распоряжение: «Вверх и вниз, Дениз, и назад и вперед, видишь, как будто бейсбольную площадку стрижешь», – а не эти бессистемные пучки коротких колющих ударов, разбросанные по всему полу сердитыми каракулями, и радиус каждой отметины ограничен полным протяжением ее ленивой руки от ног, укоренившихся посередине, боже, он терпеть не мог ходить поутру по этому жалкому зрелищу, какое сто́ит десятибалльного всплеска в кровяном давлении. Постепенно он стал осознавать пистолет у себя в руке и спокойную безковровую сцену у себя перед глазами – и резко развернулся и отступил к манящему зареву спальни. – Все чисто, чувырла, снес их всех на хер. – Но поздравлять его там было некому.
Он нашел ее, довольно очевидно, в ванной после необъяснимой экспедиции через весь дом с паузой заново подтвердить положение дуба и напряженного периода в гараже, покуда предвкушал мгновенный удар зарядов достаточно крупных, чтобы их можно было выпускать из конца рукояти газонокосилки. Стало быть, сенсорный аппарат его уже производил странные шумы, когда он толкнул битую дверь ванной и узрел такую вот не то чтоб непредсказуемую сцену: Латиша сидела в дешевой раковине – если не втиснулась в нее, – дополнительный ее вес уже начинал отделять трубы и саму чашу от выгнувшейся стены, сама же она спокойно метала зажженные спички, одну за другой, из книжки, проштампованной «МОТЕЛЬ ВОЗДУШНОГО ПЕРЕУЛКА, ПЬЮЛАСКИ, ТЕНН.» в розовую ванну с лаймовыми пятнами.
Он обезумел. Он не знал, что́ сам орет.
– Мне скучно, – пояснила она. Вообще-то она устроила свою личную игру любит-не-любит, воображая себе мальчика, чьего лица никогда не забудет, а вот имя, к сожалению, стерлось, хотя он не обязательно был тем, о ком она вопрошала спичечного оракула.
Мистер Компакт начинал лепить связные фразы.
– У тебя есть хоть какое-то понятие о том, что происходит, когда вспыхивает занавеска для душа?
Она швырнула еще спичку.
– Тебе какое дело? Вероятно, она вообще не твоя.
– Быстрее бумаги. И жарче. Много черного вонючего дыма, заряженного раком. Весь дом будет им полон через сорок пять секунд.
– Да ну? – Она оторвала последнюю спичку. Он любил ее, поди пойми тут. Кем бы он ни был. – Тебе от него кайфы? Мы можем по нему улететь?
Он собственноручно выдернул ее из раковины, проволок по коридору и втолкнул в спальню, а там швырнул на матрас. Свернутая трубочкой газета, которую он подобрал с пола, служила импровизированной офицерской тросточкой, когда он расхаживал перед нею, неистовствуя, бушуя, шлепая себя по бедру, – масштабный спектакль с едва ли взглядом в публику.
Она сидела, подтянувшись к стене, хмурясь ему, тря себе запястье.
– Мне где-то полсекунды, – сказала она, – до того, как хорошенько по тебе шарахнуть.
– Спалить тут все, так? А? Тебе огонь нравится? Я покажу тебе огонь, детка. – Он повернулся и сунул бумажную дубинку в свечное пламя, он замахал ей этим факелом, портя воздух своими плевками издевок, черная буря вихрящегося пепла, из которой ее вопящее лицо возникало картонной маской, в которой пробиты три унылые бездонные дыры. При первом же укусе кожи его собственной руки пламенем он ринулся к утешению ванной, все еще сжимая палочку обгорелой газетной бумаги, волшебно живой от десятков крохотных тлеющих червячков. Звуки проклятий и текущей воды.
В его отсутствие Латиша попробовала решить, уйти ли ей или остаться, или же заправить еще чашечку. Он вернулся, не успела она вывести какое-либо заключение. На пальцы его правой руки был намотан драный отрывок мокрой туалетной бумаги. Он глянул свирепо, укоризненно.
– Где чертов костыль? – спросил он.
После он таращился в кипящий средний план, неся на лице своем то же выражение, какое представлял учителям посреди контрольных по математике в начальной школе. Он не шевелился, не говорил. Наркотик нескончаемо лучился наружу, к покалывающим границам его тела – и за него. Он обладал формой, это правда, очертания этой формы мерцали в дразнящем величии где-то там, где томился быть единственный загадочный неподавляемый толчок в этом узле противоречий, который вполне соразмерно служил ему самоопределением, где ему хотелось полностью населять очертания этой другой, более крупной самости. Он был на задании.
Что бы ни стало, то суждено. Не всегда получаешь то, чего хочешь[25]. Как пришло, так и ушло. Все та же херня. Завали ублюдков, пока они тебя не завалили. На любви мир держится.
В тот миг, когда услышал слово «крэк», он понял, что однажды его попробует. Он постоянно знал вот такую шизню про себя. Роковое знакомство произошло на вечеринке компании звукозаписи, но первый поцелуй трубки в опустелом внутреннем дворике ему предложил кто-то из торговли недвижимостью, лощеный маклер с наманикюренными ногтями и его претенциозная жена-адвокатесса. Мило. Поэтому теперь это была просто еще одна деятельность, какой он занимался, еще одна привычная причудь, что его определяла; в доме он носил бейсболку «Щенков»[26], каждый вечер понедельника ел пенне с томатным соусом, раз в неделю навещал могилу своего сына, проходил в двери с левой ноги, в церкви жевал резинку, покуривал «камешек»[27]. Теперь, добавив к своему репертуару этот последний номер и не более задумавшись об этом, чем если б подобрал с тротуара десятицентовик, он открывал для себя, что занятие несло с собою собственные неизбежные мысли, прямо-таки громоздящуюся систему переплетенных между собой… ну, не совсем идей, скорее – умственных событий, полную их философию, чьи доводы он – отнюдь не нерасположенный к этому школяр – призван был исследовать до тончайшего оттенка. Так проходили дни. Латиша уже не помнила, когда она в последний раз спала. Это как еда, много уже не требовалось. Она была нова – женщина из будущего. А вот грезы, напротив, в ней еще нуждались, налетали снаружи в любой час без предупреждения, иногда – неузнанные, вглубь изощренной насущности того мимолетного мгновения, когда ее удавалось спугнуть и пробудить внезапным испарением предметов, происходящего, истин, и окружающее ее умело подменялось другим комплектом, чья реальность могла быть так же постоянна, а могла и не быть. От некоторых грез ей требовалось убегать, уходить, снуя встревоженно от стены к стене в воображаемой протоптанной траншее, на том посту, куда ее назначили охранять двойные двери чулана, как будто он – камера строгого режима, из которой сбежали дурные мысли. В видении, которое она сейчас пыталась с себя стряхнуть, была стая голодных серых псов, слизывающих кровь с окна. Много крови – и собак много. Она с другой стороны стекла. Затем, подстегнутая личными знаками, выскакивала из комнаты с невнятными поручениями в жуткую ничейную полосу всего остального дома, и отсутствие ее, иногда позднее, увенчивалось чередой кухонных шумов, которые Мистер Компакт отказывался признавать. Он валялся навзничь, стараясь слишком уж не двигаться, потому что, когда он дышал, его внутренности издавали скрипы судна в открытом море. Он умирал точно, как предрекала Силиа, когда он от нее ушел сколько там уже месяцев назад, в поту и муках, в одиноком уголку и без единой нянечки за ним приглядеть. Ха. Ее проклятие. Женщины, единообразно произносившей его имя так, словно оно прилагательное. Легкость, с какой он мог бы ее придушить, задавить то самодовольство, что плескалось в обличительном формалине за ее лупоглазыми очками. Готово дело, если б не глупая лягушка, что присела на корточки на этом заставленном подоконнике, изумрудный фаянс в откровении солнечного света, подарок малыша Бенни своей мамочке. Ничто не было незначительным. Все было странным. Надоедливый образ его сына в костюмчике, который он никогда не носил при жизни, абсурдно выложенного в отвратительном зеленом гробу, который он так и не занял в смерти. Что это означало? Что он понимал? Тело Мистера Компакта, казалось, состояло из чесучего синтетического материала. При его последнем семяизвержении единственная капля спермы взбухла, как слеза, в глазу его пениса. За теми хрупкими потрескивающими стенами таилось – что?.. УБН[28]… ФБР… его жена. Но какое ему дело? Он был сталь, воля и плоть. Он проверил себе пульс. Мы чертовы боги.