bannerbannerbanner
Немецкая осень

Стиг Дагерман
Немецкая осень

Было бы неправильно делать какие-то обобщающие выводы о росте нацистских настроений среди немцев, ссылаясь на горькие слова, которые звучат из немецких подвалов, но не меньшей ошибкой было бы и использовать слово «демократия» в связи с результатами немецкого голосования. Если люди живут на грани голода, то борются они в первую очередь не за демократию, а за то, чтобы отодвинуться от этой грани как можно дальше. Вопрос на самом деле стоит задать следующий: не слишком ли рано были проведены свободные выборы? Как мера воспитания демократии, они в любом случае оказались довольно бессмысленными, поскольку против них работало много важных отрицательных факторов на уровне внешней политики: ограниченная свобода передвижения немецких политиков привела к тому, что скептики отнеслись к свободным выборам с изрядным недоверием, воспринимая их скорее как тактическую уловку союзников, целью которой было отвлечь внимание от недовольства их политикой снабжения и поставить под удар немецкие власти. Громоотвод, иначе не скажешь. Необходимым условием возникновения демократии могли бы стать не свободные выборы, а улучшение ситуации со снабжением, появление у людей хоть какой-то надежды. Все, что приводило к постепенному умиранию этой надежды, – урезанные пайки на фоне благосостояния солдат стран-союзников, демонтаж всего без разбора, когда конфискованные материалы просто лежали и ржавели под проливным немецким дождем, выселение из квартиры пяти немецких семей, чтобы освободить место для семьи союзников, и в первую очередь – метод искоренения милитаризма с помощью милитаристского режима, стремление вызвать отвращение к немецкой униформе в стране, наводненной союзниками, – все это привело к тому, что попытки насаждения демократии оказались скорее бесплодными, чем полезными, хотя позднее, разумеется, все это следовало бы сделать.

Одним словом, журналисту, попятившемуся к выходу из подвала той осенью, следовало проявить больше смирения, смирения перед лицом страдания, пусть и заслуженного, потому что заслуженное страдание так же тяжело, как и незаслуженное, и вызывает такие же ощущения в животе, груди и ногах, и эти три в высшей степени конкретных болевых ощущения не следует забывать, отвлекаясь на запах горечи и обиды, который заполнил собой Германию этой дождливой послевоенной осенью.

Руины

Когда старые утешения не работают, приходится находить новые, пусть даже абсурдные. В немецких городах приезжий часто сталкивается с просьбой жителей подтвердить, что во всей Германии именно их город больше всего пострадал от огня, бомбежек и разрушений. Они не пытаются найти утешение в несчастье, утешением для них стало само несчастье. Эти люди приходят в дурное расположение духа, когда им говоришь, что в других местах видал разрушения и похуже. Возможно, ни у кого нет права на такие высказывания, потому что каждый немецкий город разрушен ужаснее других, если вам приходится в нем жить.

Берлин: ампутированные церковные башни и купола, бесконечные ряды разрушенных правительственных дворцов, чьи обезглавленные прусские колоннады лежат на тротуарах, уткнувшись в асфальт греческими профилями. Ганновер: перед зданием вокзала на единственной упитанной лошади во всей стране восседает король Эрнст Август – в этом городе, где когда-то жили четыреста пятьдесят тысяч человек, легкими царапинами отделался толь-ко он. Эссен: кошмар обнаженных, стынущих на холоде железных конструкций и обвалившихся фабричных стен.

Три моста в Кёльне вот уже два года лежат на дне Рейна, а собор, мрачный и закопченный, одиноко возвышается среди руин, раной в боку зияет новая красная черепица, и в сумерках кажется, будто собор истекает кровью. На крепостных стенах Нюрнберга обрушились внушающие ужас почерневшие средневековые башни. В городках Рейнской зоны из разрушенных бомбежками бревенчатых домов торчат ребра балок. Теперь только в одном городе Германии берут плату за посещение руин: Гейдельберг пощадила война, и в эпоху руин живописные руины старинного замка выглядят как дьявольская пародия на самих себя.

Возможно, повсюду и правда одинаково ужасно. Однако если есть желание зафиксировать поставленные рекорды и стать экспертом по руинам, если хочется создать карту всех руин, которые может предложить приезжему стертый с лица земли город, если хочется увидеть не лежащий в руинах город, а ландшафт самих руин, более пустынный, чем сама пустыня, более дикий, чем горы, и такой же невообразимый, как кошмарный сон, тогда один немецкий город все же окажется вне конкуренции – Гамбург.

В Гамбурге есть одно место: когда-то это был жилой район с прямыми широкими улицами, площадями и деревьями, пятиэтажками и газонами, гаражами, ресторанчиками, церквями и общественными туалетами; начинался он от одной станции пригородных поездов и заканчивался чуть дальше следующей станции.

Те пятнадцать минут, что едешь на поез-де, за окном постоянно мелькает что-то вро-де огромной свалки из разрушенных торцов домов, отдельно стоящих стен с зияющими пустотой оконными проемами, которые неподвижно глядят на проходящий мимо поезд, неопределенных развалин, помеченными черными пятнами пожарищ, высокими и четко очерченными, словно триумфальные арки, или маленькими, как скромные кладбищенские надгробия.

Из куч гравия, подобно мачтам давным-давно затонувших кораблей, торчат ржавые балки. Из белых гор разбитых ванн или серых гор камня, из раскрошенной в пыль черепицы и обугленных батарей возвышаются колонны шириной в метр, которые скульптор-судьба высекла в разрушенных кварталах. Заботливо сохраненные фасады существующих домов напоминают театральные декорации к так и не поставленным пьесам.

В этом появившемся три года назад варианте Герники и Ковентри можно найти всевозможные геометрические фигуры: правильные квадраты школьных стен, маленькие и большие треугольники, ромбы и овалы внешних стен огромных доходных домов, которые еще весной 1943 года располагались между станциями Хассельброк и Ландвер.

Поезд на средней скорости проезжает эту не укладывающуюся в голове пустошь примерно за пятнадцать минут, и за все время мы с моей молчаливой сопровождающей не замечаем из окна ни единого человека – а ведь когда-то это был один из наиболее густонаселенных районов Гамбурга. Поезд, как и все немецкие поезда, забит под завязку, но, кроме меня и моей спутницы, в окно никто не смотрит, никому не хочется видеть, возможно, самые ужасные руины Европы, но когда я отворачиваюсь от окна, то встречаю взгляды, говорящие: «Он – не из наших».

Чужих сразу видно по их интересу к руинам. Иммунитет к такому вырабатывается со временем, но рано или поздно все равно появляется. У моей спутницы он уже давно есть, однако лунный ландшафт между Хассельброком и Ландвером заинтересовал ее по причинам личного характера. Она прожила здесь шесть лет, но ни разу не побывала здесь после апрельской ночи 1943 года, когда на Гамбург обрушилась бомбежка.

Прибываем в Ландвер. Мне казалось, что, кроме нас, тут больше не выйдет никто, но я ошибся. Сюда приезжают не только туристы, есть люди, которые здесь живут, хотя из окна поезда это совершенно незаметно. Да если честно, не очень заметно и с улицы. Некоторое время мы идем по бывшим тротуарам бывших улиц и ищем бывший дом, но так и не находим. Пробираемся между искореженными останками того, что при ближайшем рассмотрении оказывается перевернутыми вверх дном взорванными машинами. Заглядываем в зияющие проемы разрушенных домов, где балки извиваются словно змеи, пробивая потолочные перекрытия. Спотыкаемся о водопроводные трубы, то тут, то там выползающие из руин. Останавливаемся перед домом, у которого просто взяли и аккуратно сняли фасад, как в декорациях популярных сейчас спектаклей, когда зрителю показывают жизнь людей на нескольких этажах одновременно.

Однако искать здесь признаки человеческой жизни – пустая затея. Только батареи, словно огромные напуганные животные, продолжают цепляться за стены, а в остальном все, что могло сгореть, давно исчезло. Сегодня безветренно, но в другие дни ветер гудит в батареях, и весь этот когда-то жилой, а ныне мертвый район наполняется странными звуками, похожими на удары молота. Иногда одна из батарей вдруг срывается, падает вниз и убивает кого-то из тех, кто бродит по внутренностям руин там, внизу, в поисках угля.

Поиски угля – вот одна из причин, почему люди сходят с поезда на станции Ландвер. Учитывая потерю Силезии, перспективу потерять Саар и крайне шаткое положение Рура, нем-цы с сарказмом говорят о руинах как о единственных оставшихся в Германии угольных шахтах.

Моей спутнице, вместе с которой мы ищем больше не существующий дом, не до сарказма. Наполовину немке, наполовину еврейке, ей удалось стать невидимой и избежать террора и войны. Она жила в Испании, пока после победы Франко ей не пришлось вернуться в Германию. Здесь она поселилась недалеко от Ландвера, но ее дом разбомбили англичане. Худощавая ожесточенная женщина, потерявшая все имущество во время бомбежки Гамбурга, а веру и надежду – при бомбежке Герники.

Мы бродим по этому бесконечному кладбищу разрухи, в котором совершенно невозможно ориентироваться, поскольку стертые с лица земли кварталы ничем не отличаются друг от друга. На чудом уцелевшей стене висит зловещая табличка с названием улицы, от всего дома остался только подъезд, увенчанный бессмысленным, но почему-то сохранившимся номером. Из обломков дома, словно надгробия, торчат вывески бывших магазинов фруктов и мяса, – и тут в подвале соседнего дома неожиданно зажигается свет.

Мы дошли до района, где удивительным образом сохранились подвалы. Дома рухнули, но своды подвалов устояли и теперь дают кров сотням семей, которых бомбежки лишили жилья. Заглядываем в крошечные окош-ки и видим крошечные комнаты с голыми бетонными стенами, печкой, кроватью, столом, в лучшем случае – стулом. На полу сидят дети и играют с камешками, на печке стоит кастрюля. В руинах над их головами, развеваясь на ветру, сушится детское белье на веревке, натянутой между искореженной водопроводной трубой и рухнувшей стальной балкой. Дым от печки просачивается сквозь щели в разрушенных стенах. У окна подвала стоят пустые детские коляски.

 

На дне одной из руин расположились кабинет дантиста и несколько продуктовых магазинчиков. На маленьком клочке земли посажена краснокочанная капуста.

– Все-таки немцы умеют трудиться, – произносит моя спутница и умолкает.

Все-таки. Как будто ей жаль, что это так.

Дальше по улице стоит английский грузовик с работающим двигателем. Несколько солдат-англичан вышли из него и, опустившись на колени, мило болтают с ребятишками.

– Все-таки англичане хорошо относятся к детям, – говорит она.

Как будто ей грустно и по этому поводу.

Но когда я пытаюсь сказать ей, что мне жаль, что она потеряла крышу над головой, она оказывается одной из немногих, кто говорит:

– Все началось в Ковентри.

Слова звучат почти как реплика из классической пьесы, но в ее случае они произносятся по-настоящему. Она прекрасно знает о том, что происходило во время войны, и все равно, а возможно, именно поэтому, ее судьба так трагична.

Дело в том, что в Германии есть большая группа честных антифашистов, и сейчас именно они, а не пособники нацизма, самые разочарованные, побежденные и бездомные: разочарованные – потому что освобождение стало не таким радикальным, как они себе это представляли, бездомные – потому что не хотят присоединяться ни к немецкому недовольному ропоту, в котором им слышится слишком много скрытого нацизма, ни к политике союзников, снисходительность которых по отношению к бывшим нацистам вызывает у них отторжение, и наконец – побежденные, потому что они сомневаются, что, будучи немцами, внесли хоть какой-то вклад в окончательную победу союзников, но в то же время они не так твердо убеждены в том, что как антифашисты не внесли свою лепту в поражение Германии. Они обрекли себя на полную пассивность, потому что любая активность означает сотрудничество с сомнительными элементами, которых они научились ненавидеть за двенадцать лет гонений.

Эти люди – самые прекрасные из всех руин Германии, но пока столь же непригодные для жизни, как и развалины домов между станциями Хассельброк и Ландвер, где влажные осенние сумерки пряно и горько пахнут потухшими пожарами.

Разбомбленное кладбище

На мосту в Гамбурге стоит человек и продает маленькое, но очень полезное приспособление, которое можно прикрепить к ножу перед тем, как чистить картофель. Он устраивает настоящий спектакль, показывая, как благодаря его изобретению можно срезать удивительно тонкий слой кожуры, а все мы стоим у парапета и смотрим, как узкие черные очистки падают на гравий ему под ноги и постепенно берут его в кольцо. Разумеется, шутками по поводу голода сыт не будешь даже в Гамбурге, но сама возможность посмеяться над отсутствием еды погружает людей в приятную форму забытья, к которой без колебаний прибегает Германия в час нужды.

Продавец на мосту поднимает свою единственную крошечную демонстрационную картофелину в лучах осеннего солнца и говорит, что чистить картошку – адский труд, учитывая размеры пайков, и все же… Это юмор того же рода, что у торговца рыбой, который повесил в своей разбитой витрине неподалеку большое гневное объявление: «Гляньте-ка, они увеличили рыбный паек! Да у нас же оберточной бумаги катастрофически не хватает!» Проходящие мимо люди понимающе смеются, но покупать – не покупают.

У моста трамвайная остановка. Малень-кая старушка с огромным мешком картошки поднимается на платформу в тот момент, когда трамвай трогается с места. Мешок падает, веревка развязывается, старушка кричит, трамвай едет мимо, а картофелины со стуком высыпаются на рельсы. Поднимается жуткая неразбериха, стоявшие рядом с продавцом бросаются к остановке, трамвай проезжает, продавец остается один у парапета, а его зрители, отталкивая друг друга, пытаются спасти картофелины из-под колес сигналящих британских армейских грузовиков и военных «фольксвагенов». Школьники набивают картошкой портфели, рабочие – карманы, матери семейств открывают сумочки, чтобы засунуть туда самый вожделенный плод во всей Германии. Две минуты спустя все снова смеются и радостно толпятся вокруг продавца, изобретение которого помогает создавать самые тонкие во всей Германии картофельные очистки. Такие резкие смены настроения со злобы на добродушие делают общение с жителями Гамбурга крайне захватывающим и вместе с тем рискованным делом.

Но почему же не смеется фройляйн С.? Когда мы с фройляйн С. уходим с моста, я пря-мо спрашиваю ее, почему она не засмеялась, а в ответ получаю:

– Все, что вы хотели знать о сегодняшней Германии: люди рискуют жизнью из-за картофелины.

На самом деле вполне ожидаемо, что фройляйн С. не смеется над голодом, царящим в Гамбурге. После краха Германии фройляйн С. работает в Гамбургском комитете охраны труда, ранее она была хозяйкой рыбной лавки, сгоревшей после бомбежки бомбами замедленного действия в 1943 году. Теперь она два часа в день посвящает инспекции разрушенных районов, следит, чтобы все трудоспособное население было трудоустроено, а те, кто не могут позаботиться о себе, получили помощь. Человек, познакомивший меня с фройляйн С., по секрету сказал мне, что она – одна из множества немцев, которые являются нацистами, о том не подозревая, и что она будет смертельно оскорблена, если с моей стороны последует хотя бы намек на то, что ее взгляды во многом похожи на взгляды нацистов. Говорят, что фройляйн С. – женщина озлобленная, но очень благодарна за саму возможность работать, потому что работа позволяет ей поддерживать градус злобы. Фройляйн С., несомненно, очень энергична и деятельна, но при этом является живым подтверждением мнения, которого придерживаются многие, хотя, разумеется, не все антифашисты: в современной Германии за жизненную энергию приходится платить сомнительными взглядами.

Общаясь с человеком, который не знает, что вы о нем осведомлены, приходится бороться с соблазном поговорить с ним о политике, особенно если вам известно, что человек питает симпатию к нацистам, сам того не осознавая. Например, за какую партию он голосует? (В Гамбурге недавно прошли муниципальные выборы.)

Фройляйн С. отвечает не задумываясь. Для нее есть только одна партия: «Конечно, за социал-демократов», но когда начинаешь расспрашивать подробнее, почему именно социал-демократы, она, как и большинство избирателей, сделавших такой выбор, не может рационально объяснить свое решение. На самом деле фройляйн С., как и множество подобных ей немцев, голосует методом исключения: ХДС, христианско-демократический союз, исключается, поскольку они не религиозны; коммунисты – не вариант, потому что они боятся русских; либеральная партия – слишком мала, чтобы обладать каким-то влиянием; консервативная – слишком непонятная, и остаются только социал-демократы, потому что больше голосовать не за кого, а голосовать надо, несмотря на то что все говорят, что совершенно неважно, кто победит на выборах в оккупированной стране.

Мы выходим на большую, лежащую в руинах площадь, где бомбы пощадили лишь одиноко возвышающуюся огромную шахту лифта. Несколько рабочих медленно катят перед собой маленькую тележку с металлоломом и камнями, и тут на улице совершенно непонятно откуда появляется женщина с красным флагом и встает посреди проезжей части, которой на самом деле нет.

– Видите ли, герр Д., – говорит моя спутница, пострадавшая от обморожения, и берет меня под руку, – мы, немцы, считаем, что союзникам в ближайшее время стоило бы перестать наказывать нас. Можно говорить о нас, немцах, все что угодно, но что бы наши солдаты ни делали в других странах, мы такого наказания не заслуживаем.

– Наказания? – переспрашиваю я. – А почему вы считаете, что то, как вы сейчас живете, это наказание?

– Потому что нам стало не лучше, а хуже, – отвечает фройляйн С. – Мы как будто бы тонем, но до дна еще ой как далеко.

А потом она рассказывает мне известную и, к сожалению, достоверную историю об английском капитане. Ему задали вопрос, почему англичане не позволяют заново отстроить железнодорожные станции в Гамбурге, и он ответил так: «А зачем нам помогать немцам встать на ноги за три года? Нас вполне устроит, если это произойдет лет через тридцать».

Тем временем мы уже подошли к большому, мрачному, иссеченному шрамами зданию, похожему на запущенную городскую школу, которая вот-вот рухнет. На самом деле это бывшая гамбургская тюрьма гестапо, лестничные пролеты и прачечные на лестничных площадках скромно молчат о том, что происходило здесь еще в прошлом году. Мы практически на ощупь пробираемся по длинному коридору, где темно, хоть глаз выколи, и ужасно пахнет. Внезапно фройляйн С. стучит в большую железную дверь, и мы входим в одну из общих камер – огромная комната с голыми стенами, бетонным полом и окном, почти полностью заложенным кирпичами. С потолка свисает лампочка, безжалостно освещая три раскладушки, в печке слабо дымятся отсыревшие дрова, рядом стоит невысокая женщина с белоснежной кожей и помешивает содержимое кастрюли, на кровати лежит маленький мальчик и безжизненно смотрит в потолок.

Фройляйн С. врет, ссылаясь на то, что мы ищем семью по фамилии Мюллер. Женщина нас будто бы не замечает. Не оборачиваясь, она отвечает, что Ханс сегодня гулять не выйдет, у него нет ботинок.

– Сколько вас здесь живет? – спрашивает фройляйн С., подходит к печке и заглядывает в кастрюлю.

– Девять, – устало отвечает женщина. – Восемь детей и я. Нас выслали из Баварии. Живем тут с июля. На этой неделе повезло, достали дрова. На прошлой неделе повезло – достали картошки.

– Но как вы выживаете?

– Вот так, – отвечает женщина, поднимает поварешку повыше и в отчаянии показывает по сторонам, на стены бывшей камеры. Потом снова начинает помешивать варево. Дым ест глаза. Мальчик лежит на кровати безжизненно и безмолвно, глядя в потолок. Мы уходим, но женщина этого не замечает.

В тюрьме живет много семей, эвакуированных из Гамбурга в Баварию в 1943 году и высланных правительством Баварии обратно летом 1946 года. Мы выходим на свежий воздух, мне кажется, что я слышу в голосе фройляйн С. мрачное злорадство:

– Англичане могли бы и помочь. У них был шанс показать нам, что такое демократия, но они его упустили. Видите ли, герр Д., одно дело, если бы мы при Гитлере жили в роскоши и достатке, но мы-то жили в бедности, герр Д.! Мы же и так лишились всего: дома, семьи, имущества. Думаете, мы не пострадали во время бомбежек?! Неужели надо и дальше нас наказывать – разве мы уже недостаточно наказаны?!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru